– О чем вы, Вадим? Вы меня пожалели? – спросил Меньшенин, опять улыбаясь, не отрывая пронизывающего, вбирающего взгляда от лица маститого профессора. – Не стоит, да и срок еще не пришел. У меня есть время… Да, да, не обращайте внимания, делайте свое, всех нас ждут самые нелепые неожиданности. Какое и мне, и вам до этого дело? – вновь ушел он далеко в сторону, и было такое впечатление, словно он совсем не вдумывался в свои слова и даже не замечал их. – Вы мне лучше скажите, Вадим, вы сами верите в эту, допустим, несколько странную легенду о таинственном летописце в нашем институте…
   – О его блуждающей комнате, которая неуловимо перемещается, – подхватил Одинцов, – и о прочей чепухе…
   – Мне говорили, свет из нее пробивается в самом нижнем, полуподвальном этаже, – сказал Меньшенин, опять словно никого не слыша. – Говорят, старик вчера опять что-то записывал…
   – Вы, Алексей, очень увлекающийся человек…
   – Знаете, Вадим, без веры в чудеса трудно… и пусто. Я – верую! Это не совсем удобный предмет, не совсем безопасно, но ведь я это знаю, – уточнил Меньшенин. – И я вас уже утомил, я просто исчезну, хватит…
   – Опять ваши неуместные фокусы, – недовольно проворчал Одинцов, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону: Меньшенина действительно нигде не было, и самое главное, и народу никакого возле не было. Московская старушка с ее прямой спиной и рассеянной, обращенной в далекое прошлое улыбкой да розовощекий энергичный мальчишка лет шести – вот и все, что увидел Одинцов, озираясь вокруг. Чуть подальше маячило несколько человек, в пустом небе с редкими облаками летела ворона. Но и это было не то. Артист, неприязненно подумал Одинцов, комик, клоун. Что за черт, все-таки серьезное дело… Мальчишка! В воздух он, что ли, испарился? Не мог же он, при всей своей одаренности, превратиться в эту очаровательную старую каргу?
   Выразив недоумение и даже возмущение столь странным поведением своего молодого друга (с некоторых пор Одинцов всем говорил, имея в виду именно Меньшенина, что у него появился новый талантливый ученик и даже друг), он без промедления бросился в институт, заперся в кабинете, открыл сейф и сразу же увидел край конверта, торчавший между двумя хорошо знакомыми ему сиреневыми папками с важнейшими и частью не подлежащими разглашению бумагами – жалобами и доносами работников института друг на друга, на руководство, в том числе и на самого директора, пересылаемые в институт из вышестоящих инстанций. Помедлив, Одинцов выдернул конверт, внимательно осмотрел его. На нем твердым, почти каллиграфическим почерком было начертано всего три слова: его фамилия, имя и отчество. И уверенно подчеркнуто. И больше ничего.
   Выполняя положенный ритуал, Одинцов трижды перекрестился, затем решительно вскрыл конверт и, едва взглянув на подпись, на ее расположение, опустился в кресло; усилием воли он заставил себя сосредоточиться. Письмо несло в себе шифр самого хранителя братства, и его необходимо было тотчас, сразу же после прочтения, бесследно уничтожить. И еще это означало, что сам Меньшенин нес в себе высшее посвящение и был предназначен подвигу и никому не подконтролен.
   Холодный мелкий пот выступил на лбу у Одинцова, мысль же работала четко – в конце концов, у каждого свой путь. Почему именно сегодня Меньшенин напомнил о письме? Ведь у таких людей не бывает ничего случайного, а с другой стороны, не мог же он в самом деле думать, что ему поверят и письмо действительно столько времени валяется в сейфе нераспечатанным? Когда же все решилось и почему?
   Еще некоторое время Одинцов сидел, боясь шевельнуться, ему казалось, что из дальнего, затененного угла кабинета за ним молча наблюдают. Затем у маленького журнального столика с бронзовой пепельницей он сжег письмо вместе с конвертом, в туалете сам вымыл пепельницу и вновь долго сидел, вслушиваясь в смутный гул огромного, полного сил, и уже обреченного города, проникавшего и сквозь толстые, старинной кладки, стены.

6.

   Зое только что сравнялось восемнадцать, и она поступила на филологический; поступила, и тут же разочаровалась. Теперь она говорила, что ее призвание в другом, ей теперь хотелось в археологию, и она мечтала раскопать какой-нибудь греческий город в Таврии. Брат называл ее взбалмошной вороной, говорил, что из нее ничего не получится и получиться не может, но все это было в порядке обычной профилактики и ничего серьезного не означало. То, что не замечают сами дети, старшие порой почти инстинктивно улавливают. Так случилось и на этот раз; едва Меньшенин появился в доме и Одинцов представил ему сестру, вернее, как только он увидел их рядом, смущенных и наполненных особым тревожным внутренним светом юности и таинства жизни, ему стало грустно и сердце екнуло; ну вот и завершение, подумал он с легкой тревогой и в то же время с покорностью, как о деле предопределенном и не подвластном постороннему вмешательству. Он не относился к числу заполошных братьев, но здесь какое-то похожее на ревность чувство шевельнулось в груди; слишком уж чертовски талантлив и ярок был Меньшенин, и судьба могла дать ему много счастья и наслаждения, у него же самого, у всеми уважаемого ученого, уже больше никогда этого не будет, попробуй примирись с подобным положением вещей. Случай с рекомендательным письмом Меньшенина окончательно выбил его из колеи; ему в этот вечер очень не хотелось видеть Меньшенина еще раз, но дома, едва перешагнув порог, он тотчас увидел их рядом, сестру и своего молодого талантливого друга, – стоял как ни в чем не бывало и приветливо улыбался. Одинцов хмуро кивнул сестре, затем бегло взглянул на Меньшенина, сказал неопределенно «ну, ну» и прошел мимо, а молодежь, как и договаривалась раньше, укатила на профессорскую дачу. Зоя оставила по этому поводу коротенькую сумбурную записочку, и часа через полтора они уже были совершенно одни на свете, без надоевшего многоликого города, наедине с небом, влажными августовскими деревьями, удивительным двухэтажным домом, выставившим на четыре стороны света просторные балконы на втором этаже и застекленные веранды на первом. На даче должны были быть жена Одинцова, умная, очень болезненная женщина, и Степановна, но их не оказалось; они уехали в город, и Зоя, отчаянно волнуясь и скрывая это, решительно достала ключ и открыла дверь и, пристально взглянув на своего спутника, засмеялась.
   – Ты чего? – спросил Меньшенин, блестящими глазами окидывая ее фигурку и останавливаясь взглядом на выглядывающей из расстегнутого ворота кофточки нежной шее.
   – Представляю, какой шум вспыхнет, когда они прочтут мою записку. Тетка немедленно кинется назад, сюда… есть хочешь?
   – Еще как…
   – Я тоже. Сейчас сделаем яичницу, а позже сварю картошки. Есть вкуснейшая копченая рыба, какой-то балык…
   – У профессора может быть только стерляжий балык.
   Она медлила, все еще не решаясь толкнуть дверь, и тогда он положил руки ей на худенькие плечи и осторожно привлек к себе. Она подняла глаза, увеличившиеся, приобретшие какое-то иное выражение, и, полуоткрыв губы, ждала, и он внутренне весь словно наполнился тревожным звоном; из юного, еще не устоявшегося облика девочки проглянула нежная и неуловимая мудрость женщины, опутывающая по рукам и ногам. Он почувствовал, что забрался в ненужные дали, в них не было места сиюминутному, а именно оно было сейчас главным. Он поцеловал ее в губы, крепко и властно, подхватил на руки, толкнул дверь и перешагнул порог. Они оказались на большой летней веранде, с огромным столом, заваленным яблоками, грушами, банками с вареньем, но он ничего не видел, он прижимал ее к себе все крепче и крепче и непрерывно целовал в губы, в глаза, в шею, нежную и беззащитную.
   – Алеша, милый, не надо…
   – Я не могу – не могу… я…
   И тогда она сама, с отчаянной решимостью, еще теснее прижимаясь к нему, стала целовать его; очнулись они на старом, просторном диване, стоявшем тут же в углу на веранде, и первое время была нежная, какая-то серебристая тишина, а потом они услышали ветер.
   – Господи, Боже мой, – сказал он после долгого молчания. – Как же я тебе благодарен и как же я тебя люблю… Знаешь, я так ждал этого часа, так давно ждал…
   Она закрыла ему рот теплой ладошкой, приподнялась над ним на локте и быстро поцеловала его в нос.
   Оба они видели огромную, старую, разлапистую ель, над которой текли редкие высокие облака. Свершилось то, о чем они оба думали, едва познакомившись, и уже опять нарастала новая волна желания, и она почувствовала это по его рукам и слегка отодвинулась, напомнила о яичнице, картошке и осетровом балыке, и затем, совсем по-детски испуганно вскрикнув, быстро вскочила и, потребовав, чтобы он не смотрел, торопливо привела себя в порядок. Он, полуприкрыв глаза и с тайным восхищением наблюдая за нею, простовато спросил:
   – Ты чего это?
   – Вставай, вставай! – потребовала она, стараясь не смотреть в его сторону. – А если сейчас наши пожалуют? А мы в таком виде?
   – Представляю лицо профессора…
   – Здесь же нет сейчас брата. – Взглянув на него, Зоя невольно засмеялась. – Перестань дурачиться, зачем портить такой прекрасный день? Никак я не пойму твоих с Вадимом отношений…
   – О-о! Мы с ним связаны на любом расстоянии, тебе лучше и не надо понимать.
   Помедлив, ожидая его дальнейших слов, но так ничего и не услышав, Зоя опять присела на край дивана и спросила:
   – Ты его так ненавидишь?
   – Не надо придумывать, родная ты моя, – быстро сказал Меньшенин, завладевая ее руками и целуя их. – Я, слава Богу, не подвластен таким мелочам вообще. И потом мы с твоим братом одного поля ягода. Нельзя же, допустим, ненавидеть чудесную старую сосну, вот она как вознеслась, именно тут, на этом клочке земли выросла, вот с такими сучьями, смотри, какие могучие… За что же ее ненавидеть?
   – А ты очень странный, Алеша, – сказала она. – И очень красивый, мне все время хочется на тебя смотреть…
   – Ну, это тебе только кажется…
   – Нет, не кажется, – чуть ли не пожалела она. – Я еще никогда таких не встречала. Вадим говорит, что ты какой-то необыкновенный аналитик и что тебе надо работать в самых верхах – прогнозировать будущее.
   – Благодарю покорно, – невольно засмеялся Меньшенин. – Вот уж никогда не согласился бы на такое неблагодарное дело. И не возьмут, влиятельной родни нет, один как сокол…
   – Гол как сокол…
   – Именно, ты будешь хорошей матерью нашему сыну, – сказал он, с какой-то особенной улыбкой глядя на нее. И она ответила ему таким же нежным взглядом, вся зарделась и быстро уткнулась лицом ему в грудь.
   – Так уж сразу и сын, – прошептала она, и он, поглаживая ее плечи, подумал, что это очевидно и есть счастье.
   Она еще раз поцеловала его, вспомнила о еде и отправилась на кухню, а он вышел на крыльцо, затем в сад, окинул взглядом большой участок; немощный садик в полтора десятка яблонь и вишен забивал могучий лес: сосна, дуб, береза, подальше темнело несколько елей. Профессор, по-видимому, совершенно не интересовался садом, и между яблонь кое-где уже пробивалась молодая поросль осины; ее неспокойные, пугливые листья непрерывно подрагивали, хотя ветра совершенно не ощущалось. Низившееся августовское солнце еще щедро плескалось в темно-изумрудной зелени старых сосен. Кроме редких тропинок повсюду густо росла свежая непримятая трава, перемежаясь пятнами светловатого мха. То и дело попадались грибы, встречалось много перестоявшихся, с большими, обвисшими шляпками; очевидно, здесь их никто не собирал.
   Вслушиваясь в знойную тишину, Меньшенин вышел к небольшому ручейку (можно было спокойно перешагнуть его) и, следуя его прихотливым извивам, перелез через полусгнивший забор и оказался у большого, зеркально чистого водоема, с дощатой раздевалкой на два отделения и с мостиками для купания. Возле раздевалки стояли две скамейки – грубо, наспех сколоченные из неструганых досок. Слышалось тихое, плавное журчание сбегавшей по стоку воды, и он подумал, что это, видимо, и есть речка, о которой ему уже говорили, – действительно, ведь рядом с домом. И, пожалуй, нехорошо, взял и ушел от девушки; он даже не смог бы сейчас объяснить своего состояния, он не был прекраснодушным мечтателем и не надеялся что-то изменить или улучшить в трудном мире человеческих страстей. Он поймал себя на чувстве странной размягченности, ни о чем не хотелось думать, только смотреть на зелень, ловить редкие голоса птиц и улыбаться. Так уж получилось, о чем тут думать? Неожиданный и для него самого выход на профессора Одинцова, одного из современных столпов отечественной истории, и вот вам уже и дача, и ручей, и старая-престарая, в фантастических бородах мха, ель… Ну, а если бы у профессора не оказалось сестры? Именно, вот такой, начисто лишенной предрассудков и защищаемой только своей чистотой, неведением? Ну, а сам ты что думаешь? Сам? Есть в человеке что-то выше всех намерений, и вот этому чему-то, неподвластному трезвому расчету, приходит черед… И оказалось, что есть и профессор, и его сестра, и тихий, почти нетронутый мир воды и леса. А впрочем, что это я расфилософствовался? Что за чушь? Да, произошло, возможно, очень важное в жизни, и ты ведь рад…
   – Алеша! Алеша! Отзовись! – раздался звонкий и отдаленный голос Зои. – Иди же сюда! У меня все готово, скорее, остынет…
   Он крикнул, отзываясь, и не пошел, а побежал, легко, свободно, по-мальчишески радуясь; мелькнула мысль, что все сон, он добежит и наваждение исчезнет, не будет никакой Зои, никакой дачи; одним махом взлетев на крыльцо, он ринулся на веранду и, запыхавшийся, с разгоревшимся лицом, застыл в дверях, неотрывно глядя на девушку, стоявшую у накрытого стола, затем медленно, медленно двинулся к ней.
   – Зоя!
   – Что с тобой?
   – Зоя…
   – Ты знаешь, Алеша, я думала, думала… Смотри, появляется луна… Такая огромная, спелая. Сейчас полнолуние. Это ее чары…
   – Боже мой, – сказал он растерянно, больше изумленно. – Нет, положительно, пока на земле останется хотя бы одна женщина, мир не изменится…
   Ода засмеялась.
   – Прошу к столу, Алексей Иванович, – сказала она спокойно, с неосознанной, неуловимой женской игрой, когда за простыми, вполне определенными словами возникает совершенно иной смысл. – Хочешь выпить вина?
   – А водка есть?
   – Пожалуйста, взгляни сам, я в таких материях ничего не понимаю. – Она быстро и легко взяла его за руку, подвела к массивному, пузатому, разукрашенному резьбой буфету и распахнула его. – Выбирай, – указала она на разнокалиберные бутылки, и Меньшенин от их множества не на шутку растерялся; такого он еще не видел.
   – Генерально живет профессор, – с невольным уважением произнес он, рассматривая то одну, то другую бутылку, часто в густом, нетронутом слое пыли. – На целый полк хватит…
   – Брат сам почти не пьет, у него часто бывают гости.
   – У вас, Зоя, вообще удивительный брат…
   – Чем же? – с откровенной иронией поинтересовалась девушка.
   – Понимаешь, всем, абсолютно всем. И прежде всего такой сестрой.
   – Вадим действительно удивительный человек, – сказала она, быстро взглянув в его сторону. – Я его очень люблю… Я осталась у него на руках в десять лет, он и женился, кажется, из-за меня. Он и тебе, Алеша, должен стать старшим братом.
   Солнце заливало комнату вечерним августовским золотом; в нем темнели трепещущие темные пятна листьев; перебирая пыльные бутылки, Меньшенин внимательно слушал девушку.
   – Выбрал, Алеша?
   – Конечно, – отозвался он, и его голос прозвучал непривычно. – У меня несчастный характер, – не терплю перемен, переношу их с трудом. Ты так смотришь… не вру ведь.
   – Я знаю, – сказала она, взяла у него из рук бутылку обыкновенной водки, вытерла ее салфеткой, и скоро они уже сидели за столом и больше молчали, лишь изредка встречаясь взглядами и одновременно улыбаясь. Этого было вполне достаточно, так можно было просидеть долго, и день, и два; Меньшенин еще никогда не испытывал ничего подобного, и, самое главное, что им сейчас не хотелось слов – они и без них понимали и чувствовали друг друга.
   «Ну, Меньшенин, вот ты и пропал, совсем погиб, – с отчаянно занывшим сердцем восхитился он. – И она, это милое, солнечное существо, погибла. Боже мой, как же я ее люблю! Даже неловко признаться…»
* * *
   Ночь выдалась светлая и теплая, тишина стала еще полнее, глубже. Одинокий фонарь, горевший у раздевалки, Зоя погасила, и вода преобразилась. Отодвинулся противоположный берег, на самой середине пруда, в его глубине, засветился полный шар луны, распространяя вокруг себя легкое мерцание. Стрекот цикад связал небо и землю; развесистые старые березы, подступившие к самому берегу, темными опрокинутыми купами застыли в неподвижной воде, налитой лунным, необъяснимо влекущим к себе свечением. Земля, река, небо, ночь – все звучало, и, пожалуй, Меньшенин впервые ощутил эту ни с чем не сравнимую, скрытую от нескромного глаза, полноту жизни; она действовала на него сейчас почти отупляюще. Тягостно большой город был почти рядом, – здесь же, над землей, лесом и водой, опустилась сама первозданность и томление в предчувствии сотворения мира и жизни, и здесь в жизни присутствовали лишь он и она.
   Меньшенин, начиная уступать, еще попытался поиздеваться над собой, но больно хороша была сейчас девушка, и он послал все остальное к черту. Все, что он сам, а больше другие, так последовательно и стройно выстроили в его планах жизни, рухнуло и рассыпалось; от невозможности остановиться он тихо засмеялся, и тут же иное чувство подняло, захлестнуло и понесло его, он еще боролся, но это было сопротивление обреченного.
   – Алеша, а ты веришь в Бога? – услышал он призрачный и тихий голос и суеверно вздрогнул.
   – В Бога? Ты хочешь сказать, что если нам хорошо и есть все это, – он быстрым и широким жестом руки окинул все вокруг, – значит, это Бог?
   – Да, Бог, – серьезно и с боязливой почтительностью ответила она. – Как же по-другому объяснить?
   – Пожалуй, – согласился он, удивляясь прихотям ее мысли. – Зоя… у нас так мало времени…
   – Купаться, – сказала она решительно и быстро, – купаться, купаться, купаться, – повторяла она и какими-то неуловимыми, изящными движениями стала срывать с себя одежду и бросать на скамейку рядом. – Отвернись, – попросила она, – не смотри в мою сторону, пока я не брошусь в воду… ну, что же ты!
   – Не могу, – честно признался он. – А вдруг ты исчезнешь… ты ведь совершенно не знаешь меня…
   – А это для тебя очень важно?
   – Зоя, я ведь не принадлежу себе, я ведь посвящен, – сказал он, и глаза его застыли в лунном свете. – Еще до рождения…
   – Кому же, Богу или сатане?
   – Еще страшнее – космосу, грядущему, – сказал он как-то особенно раздельно и четко, и девушка, прозрением любви чувствуя в его словах, несмотря на шутливый тон, какую-то скрытую опасность, повела плечами.
   – Ах, Алеша, Алеша, – сказала она с безотчетным вызовом. – Да плевать мне на грядущее! Мне сейчас хорошо, и ты рядом! А больше ничего мне не надо!
   – Да я пошутил! Колдовство какое-то… рядом с тобой я совершенно поглупел, – признался он, не в силах отвернуться: она стояла совершенно нагая и, подняв руки, закручивала длинные, густые волосы в пучок. «Вот сумасшедшая», – подумал он; только теперь он понял, как ему до сих пор недоставало именно этой колдовской ночи, в лунном, все вбирающем и все растворяющем свете появилось нечто нетленное, не подвластное времени.
   – А ты не раздеваешься? – спросила она с некоторым любопытством. – Ты не умеешь плавать?
   Справившись наконец с волосами, она рук не опустила, сомкнув их на затылке, повернулась, подставив лицо луне, и зажмурилась; у Меньшенина быстрыми, тугими толчками билась в висках кровь; как здорово, думал он, вот это девчонка, с ума сойти можно…
   – Посмотри, – с некоторым вызовом сказала она, – разве во мне есть что-нибудь неприятное, стыдное…
   – Нет у тебя ничего такого! – вырвалось у него с явным восхищением. – Но в тебе есть что-то еще более непростительное!
   – Алеша! Что ты говоришь? – опешила она, даже глаза открыла и испуганно посмотрела на луну.
   – Да, да! К тебе невозможно притронуться, просто, по-живому, по-мужски притронуться… Черт возьми, кощунство!
   – Как же ты быстро все забыл, – укоризненно сказала она и тихо засмеялась. – Ошибка… А сейчас просто луна, всего лишь луна…
   Легко и привычно взбежав на мостки, она оглянулась на него и еще раз засмеялась.
   – Слышишь, только луна! – повторила она и бросилась в воду, сияющую темным серебром; взметнулся и рассыпался в холодном сиянии жемчуга фонтан брызг, и зеркальная поверхность пруда пришла в медленное волнение. На тысячи осколков разбилась и исчезла таившаяся в глубине луна, метнулись со своих мест и рассыпались отражения берез, и Меньшенину показалось, что дрогнул и пришел в смятение, а затем исчез мир истинно реальный, незыблемый, ни от кого не зависимый, и осталось лишь его жалкое подобие, уродливое отражение. Удаляясь, Зоя быстро плыла к противоположному берегу, бездумно уродуя своим движением подводную сказку; молодая, долго сдерживаемая энергия взорвалась в нем ответным, безотчетным вызовом, пошла ответная волна, хотя несколько и запоздавшая. Сбросив, вернее, лихорадочно быстро сорвав с себя рубашку, туфли, брюки, он, сверкнув в лунном сиянии смуглым телом, бултыхнулся в воду. Она обожгла его, настолько он был разгорячен. Он нырнул с открытыми глазами, пытаясь хоть что-нибудь увидеть. Вылетев на поверхность, перевернулся на спину, отлежался, щурясь на вызревшую в полную силу, чуть сместившуюся к западу вместе со своими загадочными письменами луну, и, вспомнив, позвал:
   – Зоя!
   – Я здесь, – отозвалась она откуда-то издали, из мглистого сияния, и голос ее прозвучал таинственно и незнакомо. – Я тебя вижу, прямо, прямо, на старую ветлу, она одна-единственная среди берез, взгляни, она сейчас вся из перламутра…
   И затем девушка оказалась неожиданно рядом; она хорошо ныряла и, проплыв под водой два десятка метров, почти бесшумно появилась возле него, и дыхание у нее было спокойным.
   – Можно я опять поцелую тебя? – спросил он.
   – Конечно же, можно, – тихо и сразу выдохнула она. – Боже ты мой, я опять жду этого столько времени… целый вечер! – трагически добавила она, словно подчеркивая, что это даже не вечер для нее, а целая вечность.
   Они были рядом, лицом к лицу, и Меньшенин, скользнув руками по ее прохладным плечам, по шелковистой, упругой коже, прижал ее к себе, припал к ее губам, и все исчезло, а в глубине пруда, слегка колеблемая волнением воды на поверхности, опять появилась луна, и рядом с ней проступили по прежнему потусторонние волшебные купы старых берез.

7.

   На то время, когда между молодыми людьми разворачивалось вначале юношески бурное сближение, а затем и растянувшееся чуть ли не на три года, вплоть до завершения Зоей института, привыкание и притирание, хотя они уже были мужем и женой, Одинцов словно бы самоустранился; обидное чувство беззащитности, неловкости не раз охватывало его и мешало выражать свое отношение к происходящему. Вмешиваться он не мог, в предчувствия не верил, ничего переменить, пресечь или остановить не имел права. По-своему он любил сестру, его трезвый ум мог справиться и с понятной ревностью брата, – он прекрасно понимал, что смешно и глупо горячиться в данной ситуации, стараться что-то изменить; ему не хотелось близко родниться с Меньшениным, вначале вызывавшим и антипатию, и тайную привязанность, какую-то необъяснимую тягу к себе. Одно дело – общий далекий и безжалостный путь, порой, казалось, без смысла и цели, другое – вот так слиться кровью. Продолжая приветливо улыбаться и шутить, внешне спокойный и доброжелательный, Одинцов внутренне был напряжен; он много знал, за ним скрывались неведомые глубины, и он сразу понял, что спокойное время кончилось. Появление рядом, в такой тесной близости, Меньшенина было особым рубежом; время преломилось, в дело вступили таящиеся до сих пор в неведении подспудные силы, и теперь никто не осмелится что-либо предсказывать. Будничная работа по институту стала казаться ему чуть ли не отдохновением, правда, с появлением Меньшенина почти сразу же пришлось выдержать долгую атаку на своего заместителя профессора Коротченко, и сейчас, хотя Одинцов и был доволен результатами, сомнение оставалось, редкое единодушие уважаемых в институте людей тревожило его, несмотря на свою победу. Вечером после схватки, ужиная, он высказал недовольство чаем, и получил в ответ колкое замечание Степановны, что молодые (молодыми в ее представлении были Зоя с Меньшениным) только час назад перед театром пили чай из этой же заварки и очень хвалили и что надутому да спесивому только свое брюхо и видно, только оно и греет, и тут уж ничего не поделаешь.
   Одинцов улыбнулся, – с самого начала Степановна почти демонстративно взяла сторону Меньшенина, кстати и некстати расхваливая его, и принимать ее всерьез не стоило.
   Пройдя в кабинет, он лег на диван и стал просматривать газеты. Мягкий свет высокого торшера успокаивал, и он, незаметно для себя, задремал, и почти тотчас почувствовал чье-то присутствие, чей-то взгляд. Он уловил теплый, приторно-сладковатый запах знакомых духов и открыл глаза.
   – А-а, ты, Вера, – сказал он, сразу успокаиваясь и сонно зевая. – День такой нудный, устал, – как бы оправдываясь, добавил он.
   – Хотела пледом тебя укрыть, – вздохнула жена, глядя на него с робким ожиданием. – Нехорошо, вот помешала. Кстати, Климентий Яковлевич звонил, что-то срочное…