Летом 1943-го, после того как я "отбыл срок" своего лагеря (пионерского!), папа взял меня с собой – подкормить. В Петухове – Юдине первым долгом повел на базар и угостил с прилавка "топлюшкой", как называют в тех местах ряженку). Я съел этой "топлюшки" подряд семь стаканов!
   Мы поселились в избе у каких-то местных жителей, и потекли дни, для меня довольно скучные. Целыми днями слонялся по двору, съезжал на заду с большого стога сена, заготовленного на зиму для коровы, от нечего делать ел растущий дичком в огороде черный паслен, чаще именуемый бздикой, ковырял подошвой гвоздь, торчавший из какой-то дощечки, – прессованный брезент моей подошвы легко раздался, и гвоздь впился острием в мою ступню, которая от этого долго потом нарывала…
   Папа продолжал заниматься заготовками. Однажды в поездку по району взял и меня. Так я увидел большое озеро Медвежье, на берегу которого из соленой воды простейшим способом выпаривали соль.
   Для дальнейшего рассказа существенно, что папиным непосредственным начальником в Петухове был "Райуполкомзаг" – районный уполномоченный госкомитета заготовок, – назовем его, к примеру, Михаилом Кузьмичом.
   В один прекрасный день Иван Федорович перестал приходить, а ему на смену прибыла помощница из Златоуста – кажется, Нина Александровна. Отец ходил какой-то потерянный, страшно чем-то озабоченный, то и дело куда-то отлучался в официальные учреждения – и возвращался еще более подавленный. Однажды, когда я во дворе лечил себе нарыв на ноге подорожником, он явился домой вместе с каким-то пузатым, но осанистым мужчиной.
   Обычной манерой отца в общении с людьми была независимость и простота. Не припомню, чтобы он когда-нибудь перед кем-нибудь заискивал. Но теперь (я заметил это немедленно) он явно стелился перед тучным гостем: подставил ему табурет, принялся чем-то угощать, угоднически приговаривая: "Садитесь, Михал Кузьмич!", "Кушайте на здоровье, Михал Кузьмич!" Гость (я уверен, что это и был сам "Уполкомзаг") только что не говорил: "Ладно, ништо, молодца, молодца!", а вообще-то был очень похож на некрасовского "купчину".
   Ткнув в меня пальцем, спросил:
   – А это твой сын, што ли?
   – Да-да, сынок, – заулыбадся отец. – Наследник!
   Никогда он меня так не называл, никогда не держался так жалко. Мне было неприятно за него, я сердцем чувствовал, что он боится "купчину", ни во что не ставит и наверняка ненавидит.
   Знал бы я, почему отец так держится, – еще тогда оправдал бы такое его поведение…
   Через несколько дней отец вдруг пришел и сказал, что мы уезжаем. Этому, впрочем, предшествовал небывалый эпизод: в последнее перед отъездом воскресенье мы втроем (с ним и Ниной Александровной) скупили на местном базаре (а был он здесь большой – приезжали даже из соседнего Казахстана, иногда на верблюдах) – скупили все яйца, не торгуясь и оптом, чем, конечно, взвинтили в тот день цену на них. Я только и делал, что носил в двух ведрах покупки. Потом мы присоединили их к другим продуктам, уже погруженным в полупустой вагон, стоявший на станции в тупике. Там на полу лежала белой кучей тончайшая соль, выпаренная из озерной воды. Соль была в жестоком дефиците: знаменитые озера Эльтон и Баскунчак пребывали в зоне военных действий.
   Несколько ранее произошел другой непонятный эпизод: мы с папой вытащили из подполья заготовленную им ранее картошку, какие-то люди погрузили ее на подводу и увезли.
   Нина Александровна была назначена сопровождать вагон с продуктами, а мы вдвоем уехали спешно первым попавшимся поездом. Билетов в кассе не было, входных дверей проводники во время короткой стоянки не открыли, и мы самовольно погрузили свои чемоданы на межвагонную переходную площадку, вскарабкавшись и сами по буферам туда же… На нас внимательно поглядывал дежуривший поодаль милиционер. Но не трогал. Потом вдруг подошел и потребовал предъявить билеты.
   – Билетов нет, – ответил отец.
   – Тогда слазьте, – сказал милиционер. Мы не подчинились. Он взялся за веревку, которой был перевязан один чемодан, и потянул его к себе. В чемодане были купленные отцом продукты. Если бы "мильтон" стянул чемодан вниз – отец не сошел бы с поезда, не оставил меня одного, и добыча досталась бы хищнику. Тот, конечно, на это и рассчитывал. Но веревка лопнула, и как раз в это время поезд тронулся.
   – Все равно я ссажу вас на следующей станции, – сказал негодяй – и тут же на ходу сел в задний вагон. Мы ехали некоторое время молча, потом папа встал и принялся колотить в запертую дверь вагона переднего… Случайно в тамбур вошел проводник, услышал стук и открыл нам дверь.
   – Ваши билеты? – сказал он то, что обязан был сказать.
   – Потерял, – ответил папа.
   – Платите штраф, – сказал проводник. Папа уплатил штраф – и получил квитанцию. Теперь нам никакой представитель власти был не страшен, и мы благополучно доехали до Челябинска, а потом и до Златоуста.
 
   Отъезд наш напоминал бегство – и, как оказалось, действительно был бегством. Смысл событий через много лет объяснила мне Сонечка.
   Оказывается, вернувшись в Петухово из очередной поездки в Златоуст, папа обнаружил, что обменный фонд – водка была благополучно вылакана его помощником Иваном Федоровичем со товарищи. Мой честный, непьющий папа возмутился: "Мерзавец! – думал и говорил он о помощнике. – Там люди голодают, доверили нам спиртное в обмен на продукты, а он…"
   О случившемся отец доложил уполкомзагу, которому был подотчетен. Но "Михал Кузьмич", вместо того чтобы привлечь к ответственности вора Ивана Федоровича, сказал отцу:
   – Не прикидывайтесь дурачком – вы оба несете солидарную материальную ответственность, вот и отвечать будете вдвоем. Может, это как раз вы и выпили эту водку. Или – продали! А вину хотите свалить на здешнего человека. Не выйдет!
   И… передал дело прокурору. Прокурор вызвал папу и взял с него подписку о невыезде. Запахло следствием и судом. А суд, и вообще-то на Руси испокон веков "шемякин", в то время бывал особенно скорым. Причем срок зачастую заменяли штрафбатом. Вот он – желанный фронт! Но теперь это была бы гибель не только верная, но и бессмысленная, бесславная: штрафники представляли собой истинное пушечное мясо – их порой даже не вооружали, а просто гнали на минные поля.
   В отчаянии отец поделился своими заботами с жившим в том поселке польским евреем Лифшицом.
   Польские евреи – в отличие от наших – это были люди, в большинстве своем, закаленные капитализмом, они не только сами прошли школу пройдошества, сутяжничества, жульничества, но и приобрели способность научить этому других. Может, если б не революция, таким стал бы и наш отец. Ведь евреям диаспоры в течение многих столетий была оставлена почти исключительно сфера торговли и ремесла. Притом, чтобы в ней преуспеть, надо было стать хитрее своих партнеров – коренных жителей, которые, чуть что не так, набрасывались на "жидов" с погромами, что превосходно описано Гоголем – в Тарасе Бульбе и Шевченко – в "Гайдамаках". Будучи между собой злейшими врагами, казаки и "ляхи" с одинаковой жестокостью громили "жидов".
   Единственным оружием против коренного большинства у евреев Украины и Польши было пресловутое "еврейское торгашество", в котором издревле упрекают наше племя. Также и в других странах: например, в немецком языке это понятие даже передается одним особым словом: Das Judentum. И неудивительно: несчастным оставили единственное поприще, а когда они в нем достигли (именно по этой причине) особых высот – их же в том и обвинили! В "еврейском торгашестве" уличал своих соплеменников юный Карл Маркс, этот "термин" появился недавно и в работах советских авторов. См., например, рецензию И. Бестужева (журнал "Москва" N 10, 1979), где утверждается, что "капитализм усвоил принципы "еврейского торгашества". Между тем, дело обстоит как раз наоборот: это евреи, вынужденные заниматься исключительно ремеслом, торговлей и ростовщичеством, в свое время прочно усвоили принципы буржуазного торгашества.
   Может быть, даже лучше других усвоили, так как в борьбе с конкурентами были поставлены в особо неблагоприятные условия: конкуренты как хозяева земли имели возможность и преимущество их просто давить. И часто это делали, а если не давили, то топили, как в "Тарасе Бульбе".
   Но по наследству, биологически, такие качества не передаются. В России конца XIX века, под влиянием освободительных и прочих идей времени, многие евреи увлеклись общеевропейской культурой, отошли от "торгашества" – и сразу же очутились в положении "белых ворон". Вяжется ли образ торгаша с такими героями литературы, как Левинсон в "Разгроме" Фадеева, Иосиф Коган – в поэме Багрицкого, бабелевский Лютов? Ну, а сам Бабель, или – Осип Мандельштам, или – Исаак Левитан, или – Борис Пастернак, академики Иоффе и Ландау, доктор Хавкин, Илья Эренбург, Василий Гроссман, Давид Самойлов, Самуил Маршак – неужели торгаши? – Не более, чем, скажем, Александр Блок, Дмитрий Менделеев, Велимир Хлебников, Владимир Маяковский…
   Массовое обывательское сознание не удивлено бескорыстием и житейской неумелостью, когда речь идет о русском человеке. А вот еврей – другое дело: "они все – хитрые!", "все – торгаши!". Русские, желая уязвить украинца, приписывают ему еще большую изворотливость:
   "Где хохол прошел, там еврею делать нечего!" Еврей, таким образом, эталон изворотливости! Он не может быть непрактичным в житейских ситуациях.
   Но, опровергая этот устоявшийся стереотип, именно таким был наш папа! Да и откуда бы ему набраться практичности, ежели он жить учился – по "Капиталу"?
   Иное дело – польский еврей Лифшиц. Тот о капитале не читал, но в его законах разбирался практически.
   – Довид-Мейшлз! – сказал он отцу (так звал моего папу маленький сын Лифшица; как и все дети, с которыми папе приходилось общаться, малыш льнул к Давиду Моисеевичу, но имя его перевернул по-своему, на идишский лад. – Довид- Мейшлз! – сказал Лифшиц сокрушенно. – Я прамо не знаю, цо ви за чловек. Ну прамо как ребьенок. Или ви не видите, что этот ваш – ну, как его? – пан палкувзад, и пан прокурор, и ваш Ванька-шикер (то есть пьяница) – что это все одна мешпоха (семейка)? Они просто хотят поиметь от вас пененки (денежки). Дайте им пару тысенц – и они вас отпустят.
   – Легко сказать, товарищ Лифшиц, – возразил папа. – Пару тысяч?!
   Да у меня копейки нет за душой!
   – И опьять ви ребьенок! – воскликнул Лифшиц. – У вас нет? – У вас будут! Ви мне сам говорил, цо под полом у вас в хате лежит картошка, цо ви ее купил по твордой цене на деньги сотрудникув. Продайте ее по цене базарной, – ну, немного уступите, чтоб скорее купили. Ви поимеете хороший процент, уплатите хабар (взятку), а остальное раздадите людям – кто сколько давал.
   – Но это значит – действительно стать преступником, – возразил отец.
   – А! ви хочете бить честный чловек? – вскричал Лифшиц. – Прошу пана: то садитесь в тортур (тюрьму)! Будете сидеть как честный чловек!
 
   Папа воспользовался рекомендацией умного человека, Другого выхода
   – не было. Получив взятку, уполкомзаг поделился с прокурором. Тот немедленно снял подписку о невыезде и закрыл дело – в том числе и на своего собутыльника, а по совместительству – кума, -. Ивана Федоровича. И мы с папой получили возможность бежать из Петухова.
   Так честнейший человек по воле шайки облеченных властью негодяев ("при Сталине был порядок!") попал в западню и, чтобы вырваться из нее, сам был вынужден пойти на преступления: спекуляцию, взяткодательство, сокрытие преступлений других лиц.
   Можно ли удивляться, что вскоре после этой истории папа тяжко заболел…
   Одной из причин, способствующих образованию опухолей, современная медицина считает нервные стрессы.
   У папы возникла опухоль в мочевом пузыре. Он стал ощущать боли, в моче появились сгустки крови. Единственный в Златоусте уролог, киевский доцент Быховский, был стар, не имел клиники и помочь практически ничем не мог. Пришлось выпрашивать служебную командировку, чтобы съездить в Челябинск: без командировки даже на такое малое расстояние нельзя было получить железнодорожный билет. В Челябинске находился эвакуированный Киевский медицинский институт, а в его составе – очень хороший уролог, профессор В. Папа вернулся из Челябинска очарованный профессором. Тот сделал ему цистоскопию: при помощи специального аппарата исследовал изнутри мочевой пузырь и установил наличие опухоли. Ее требовалось удалить, а сделать это возможно двумя способами: оперативным – путем вскрытия брюшной стенки и пузыря – и методом электрокоагуляции, которая выполняется одновременно с цистоскопией в течение ряда сеансов. Через мочевые пути внутрь пузыря вводится электрод, и опухоль постепенно, в несколько приемов, выжигают электричеством.
   Профессор считал коагуляцию методом предпочтительным, так как она больше гарантирует от рецидивов. Но делать эту процедуру мог только амбулаторно: в клинике не было мест, а, ВОЗМОЖНО, не было и самой клиники… На процедуры папа должен был каждый раз приезжать из Златоуста – километров за сто двадцать пять, – и, значит, каждый раз брать командировку. Конечно, можно было бы на время лечения поселиться у Сонечки – в Копейске под Челябинском, но… кто выпишет больничный? Пришлось выбрать худший – и, как оказалось, опасный вариант.
   Папа взял командировку, чтобы явиться на первый сеанс, но он оказался также и последним. Командировка не была условной – надо было выполнить реальное производственное поручение. И после сеанса коагуляции, лишь недолго полежав на кушетке, отец отправился на какой-то завод. Там ему пришлось помотаться по инстанциям. А вскоре от так плохо себя почувствовал, что вынужден был срочно уехать домой. Поздним матровским вечером вернулся в Златоуст, едва добрался домой и буквально свалился в постель. Наутро не то что стать на ноги – не мог даже повернуться в постели. Уже к вечеру образовались пролежни…
   По мальчишеской своей безмозглости я не подумал о том. что в опасности жизнь отца, но огорчился больше всего тем, что его болезнь может помешать нашему возвращению в Харьков. В Гипростали полным ходом шла подготовка к реэвакуации, и отца (перед тем. как он слег) предполагали назначить начальником эшелона. Теперь же не только к этому назначению он стал непригоден, но и вообще, как говорили, нетранспортабелен.
   Надо было срочно проконсультироваться со специалистом-урологом. Мама выпросила в Гипростали единственную там машину – полуторку, села в кабину рядом с шофером Таней и отправилась в центр города за Быховским. На обратном пути рядом с Таней сидел, конечно, он, а мама тряслась в кузове.
   Быховский оказался седеньким длинноволосым старичком – волосы падали с затылка ему на плечи, а голова была увенчана обширной лысиной.
   – Где мой напальчник? – приговаривал он дребезжащим фальцетом, роясь в в привезенной сумке. Осмотрев и ощупав папу, сказал, что коагуляцию надо продолжить, но сделать это можно и в Харькове, где есть профессор Моклецов, а у него – клиника и аппаратура.
   – В Челябинск его возить нереально, а в Харьков эшелоном довезете, – сказал старичок. – Я лично за Харьков.
   Решено было ехать. Этому способствовала, я думаю, и наша ностальгия по родным местам.
   Как раз за год перед тем. в феврале 1943-го, Харьков был освобожден от оккупации в первый раз. Немедленно туда выехали представители Гипростали. Всего лишь месяц находился город в руках советских войск, но за это время успели развернуться многие учреждения. И когда он был вторично сдан, довоенные сотрудники, почему-либо не успевшие (а, может, не пожелавшие) эвакуироваться в 41-м, на этот раз явились в Златоуст. С интересом слушал я рассказы инженера Ливаденко: как он торговал на базаре, как бил его немецкий офицер.Но особенно занимал мое воображение другой инженер – Мильман. Будучи евреем, сохранить жизнь – это, как мы уже знали, удавалось лишь единицам. Мильман был послан на рытье окопов, попал там в окружение, но сумел скрыть "грешное" и роковое свое происхожденеие, отпустил бороду и усы, перешел на украинский язык – и остался жив. Так теперь и ходил с рыжей бородой и усами, что в те годы было не модно.
   Когда через полгода Харьков освободили вновь, стало ясно, что это уже навсегда. К возвращению подготовились основательно. Эшелон, хотя и состоявший из товарных вагонов, был оборудован добротными нарами. Но как на них положить больного папу? По опыту мы знали: в товарняке от толчков может душу вытрясти даже у здорового…
   Мне пришло в голову, как можно облегчить тряску: надо сделать раскладушку – приспособление с натянутой холстиной. Провисающая ткань смягчит толчки… Отчасти я оказался прав. И все же каждый толчок был для больного мучителен. За несколько секунд до того как вагон тронется с места, издали, от паровоза, слышен набегающий, нарастающий лязг. Он все ближе, все слышней – внутри у вас все сжимается, ждет удара, и вот, наконец, – ббумз! – вытрясающий все внутренности рывок. Хорошо еще, если поезд после этого поехал, а то ведь опять остановится, да назад сдаст, да снова: – ббумз! Иногда рывки следуют один за другим. Тут и здорового стошнит, а уж у больного болит каждая жилочка…
   Но за весь двенадцатидневный путь папа не издал ни стона, не высказал ни единой жалобы. Заслышав вдали нарастающий лязг, приподнимался на локтях – и ждал… Но и во время движения состава не мог расслабиться: в товарном вагоне нет мягких рессор, человеку ехать в нем – тряско, беспокойно, и папа весь путь проделал на локтях, отдыхая лишь во время стоянок – благо, они были частыми и долгими.
   Мама, сама очень больная (у нее в Златоусте разыгралась язва двенадцатиперстной кишки с очень сильными болями и рвотами) терпеливо за ним ухаживала. Мы с сестрой помогали, чем могли. Но вот могли-то не слишком много…
   Возвращались назад тем же путем, каким ехали два с половиной года назад. Но как же изменилось все вокруг! Вот Лиски, вот Валуйки, Купянск, – руины, обгоревшие груды железа и камня…Но дорогу обратно – вот удивительно! – я запомнил гораздо хуже, хотя был теперь значительно старше.
   …12 апреля 1944 года мы прибыли в Харьков.
   Intermezzo-8
 
   МОЙ ХАРЬКОВ
 
   Тебе не повезло на яркую славу: ты – не Одесса с ее ласковым морем, пестрым Ланжероном, задумчивым Дюком, всемирно знаменитой Дерибасовской. Тебя не упоминают в анекдотах, и нет о тебе ни одной песенки, которую пели бы в народе, а не на официальном концерте по случаю очередного…летия.
   Ты и не Ленинград – город "самых культурных" людей, самых богатых музеев, а улиц и площадей столь прославленных, что даже ни разу не побывавший там человек помнит хотя бы два-три названия: Невский, Фонтанка, Дворцовая площадь… И не Владивосток, о котором Ленин сказал, что он – "город нашенский", не Киев с его каштанами (хотя и у тебя их не меньше!), не Таллинн – город-шкатулка, где, по Чичибабину, "Томас лапушки развел". Не южный Ростов, о котором, даже если ничего не знаешь, то скажешь, что он "на Дону". И не Ростов северный – хотя и маленький, но великий.
   И уж, конечно, не Москва, – наша единственная, наша своенравная красавица, от которой каждый день всего можно ждать.
   А ты, Харьков, – чем ты знаменит? Каков твой общеизвестный символ? Ну, конечно, турбины, самолеты, приборы, Людмила Гурченко… Но ведь такое (кроме Людмилы) есть во многих городах. А она на нас обиделась – и знать не хочет… Что же в Харькове свое, неповторимое, особенное?
   Кто-то ответит: ХТЗ. Но другой, особенно если колхозник, тут же ядовито расшифрует: "Хрен, Товарищ, Заведешь!" Вот вам и символ.
   Однако из твоих, о Харьков, 325-и и моих 52-х 42 мы прожили вместе. А это что-нибудь да значит.
   Твои улицы, парки, рынки – мой личный музей. Я сам себе и посетитель, и экскурсовод. И – экспонат. Вот здесь я впервые переступил порог школы, а вот на этой аллее впервые обнял и поцеловал девушку. А в этом ЗАГСе женился, а вот тут стоял роддом, где я принял из рук нянечки голубой кулек – своего новорожденного сына..
   Хожу по твоим улицам, как по музею – и как по кладбищу. Сколько дорогих людей жили тут – и как будто их не бывало: ушли, покинули мир – и никто не помнит их радостей, мук, их неповторимых голосов. А если и помнит, то старается забыть…
 
   Папа и Мама!
   В тесной своей могиле
   Вы – бок о бок, вы – вместе, вы – рядом, – как страдали, как жили.
   Вы навек неразлучны! Не об этом ли счастье мечтали,
   Под столыпинский стук проносясь в неоглядные дали?
   Не страшны вам теперь ни донос, ни допрос, ни навет -
   Вы свободны – навек, и спокойны – навек!
   Мама и Папа!
   Разве было вам лучше на койках железных в тюрьме?
   Разве не была ночь воркутинская и холодней, и темней?
   Разве нары в вонючих бараках были мягче соснового гроба?
   Отчего же вы оба молчите? Отчего не поете? Отчего же не пляшете оба?
   Папа и Мама!
   Повезло вам в жизни – да так, что только держись!
   Распрощавшись с вами до срока – воркутинские нары тихо грустят,
   И безумно тоскует, вас не дождавшись, Магадан ли, Тайшет или какой-нибудь Бийск…
   Мама и Папа!
   Если б вы только знали, какая бушует над вами чудесная жизнь!
   На ваших костях.
   Для ваших убийц.
   (Конец книги 1-ой)
 
   16
 
   Писано в годы застоя – "намек" на по-прежнему традиционно-бездарное государственное руководство.
   В то время о клонировании еще не писали в популярных изданиях. – Примечание 2003 г.
   Довольно подробное описание этой листовки дал в своем документальном романе "Бабий Яр" Анатолий Кузнецов. Но я запомнил, кажется, и такие подробности, о которых он не написал.
   Через 10 лет цены возросли вдвое. Сколько же будет стоить лечебная вошь через 1000 лет? – Примечание 1980 г.
   Маменю (идиш) – ой, мамочка!
   Сифогранты – сословие руководителей на острове Утопия, созданном фантазией социалиста-утописта Томаса Мора.
   ВРИО – аббревиатура: временно исполняющий обязанности. – Примечание 2003 г.
   Мои сведения о политике гитлеровцев в отношении цыган спустя лет пятнадцать после написания этой фразы существенно уточнил большой знаток истории Катастрофы харьковчанин Ю.М.Ляховицкий. Оказывается, нацисты преследовали цыган хотя и из "евгенических", но. в отличие от преследования евреев, отнюдь не расистских соображений: уничтожению подлежали лишь кочевые цыгане – оседлым разрешалось жить. Здесь будто бы действовали меры против бродяжничества, а не расовые законы. Хотя, конечно же, расистский привкус был и в этой стороне деятельности нацистских карателей. Любопытно, что в музее "Лохамей а-Геттаот" (бойцов гетто) (Израиль) хранится архив документов антицыганской политики нацистов. – Примечание 1996 г.
   Через много лет после того как я написал столь горячую и безапелляционную строчку, мне довелось – и не понаслышке, а при изучении архивных материалов (Харьковский облпартархив, фонд 2. опись 14, дело 1) – убедиться: такой документ БЫЛ! Но не фашистский., а… советский!!! Формулировка о том. будто нацисты в Дробицком Яру под Харьковом расстреляли не еврейское население города, а неких "жителей центральных улиц", содержится в акте "О зверствах и чудовищных преступлениях немецко-фашистских ватчиков в г. Харькове", составленном 9 марта 1943 г. – в период первого освобождения Харькова от захватчиков, продолжавшийся, примерно, месяц. Нарочитость, заданность такой, искажающей истину и затушевывающей антиеврейский гитлеровский геноцид, несомненна: о массовом выселении в бараки поселка ХТЗ именно евреев и об их последующем у3ничтожении знал в городе каждый мальчишка. Несомненно и то, что замалчивание харьковской трагедии было лишь частью информационной (дезинформационной!) политики сталинского правительства относительно еврейской Катастрофы на тот историченский момент. Уже вскоре (возможно, под напором фактов, ставших известными в мировом масштабе) эта политика на какое-то время поменялась – поголовное уничтожение гитлеровцами евреев стало освещаться и советской прессой. И уже через две недели после второго, окончательного освобождения Харькова., 5 сентября 1943 г., на том же месте, на основе частичного вскрытия расстрельного рва и опроса тех же (!) свидетелей, был составлен акт "О поголовном истреблении мирного еврейского населения г. Харькова". Однако вскоре после войны "генеральная линия" Сталина вновь "колебнулась" в сторону антисемитизма, ее продолжили советские руководители и после смерти "вождя", и при издании сборника документов времен оккупации Харькова была процитирована формулировка первого акта, а второй акт – проигнорирован! Лживая трактовка трагедии конца 1941 г. – начала 1942 гг. проникла и в наши дни. – Примечание 1990 г.
   Готовясь теперь к выезду навсегда в Израиль, оставляю написанное без изменений – как вылилось от чистого сердца. Предвидеть сегодняшнее ужасное я мог, но не хотел. – Примечание 1990 г.
   Не удалось. – Примечание 1990 г