Феликс Рахлин
 
Записки без названия

   ЭПИГРАФЫ
   "Из сказанного кречетоглазым одна мысль поразила Едигея своей алогичностью, каким-то дьявольским несоответствием: как это можно обвинить кого-то во "враждебных воспоминаниях"?
   – Я хочу знать, – промолвил Едигей, чувствуя, как пересыхает в горле от волнения… – Вот ты говоришь… враждебные воспоминания. Как это понимать? Разве могут быть воспоминания враждебными или невраждебными? По- моему, человек вспоминает, что было и как было… Или, выходит, если хорошее – вспоминай, а если плохое, непригожее – не вспоминай, забудь? Такого, вроде, никогда и не было…
   – Вот ты какой! Хм, черт возьми! – подивился кречетоглазый.
   Порассуждать любишь, поспорить захотел. Ты тут никак местный философ. Что ж, давай. – Он сделал паузу. И как бы примерился, приготовился и изрек: – В жизни всякое может быть в смысле исторических, событий. Но мало ли что было и как было! Важно вспоминать, нарисовать прошлое устно или тем более письменно так, как требуется сейчас, как нужно сейчас для нас. А все, что нам не на пользу, того и не следует вспоминать. А если не придерживаешься этого, значит, вступаешь во враждебные действия.
   – Я не согласен, – сказал Едигей. – Такого не может быть".
   Чингиз Айтматов. "И дольше
века длится день".

   "Борис! Борис! Все пред тобой трепещет!
   Никто тебе не смеет и напомнить
   О жребии несчастного младенца. -
   А между тем отшельник в темной келье
   Здесь на тебя донос ужасный пишет:
   И не уйдешь ты от суда мирского,
   Как не уйдешь от Божьего суда".
Пушкин, "Борис Годунов".

 

ВСТУПЛЕНИЕ

   Ю. Милославскому
   Всю свою жизнь я писал за других.

 
   В наш седьмой класс явилась толстая, добрая тетя из педагогического института. Она предложила подросткам откровенно ответить на вопросы анкеты: как мы относимся к школе, к учителям, директору, завучу, друг ко другу. Тайна исповеди гарантировалась.
   В те времена (1945 – 1946 учебный год) такие опросы были редкостью. Я увлекся. Отбросив приготовление к урокам, просидел несколько часов и написал целый трактат.
   Прошли годы. Как-то был в гостях. К хозяевам дома забежала на минуту соседка в халате и шлепанцах. В ходе возникшего разговора выяснилось: это мама моего школьного приятеля (ныне известного в стране психолога профессора В. Зинченко, жена теперь уже покойного Зинченко-отца, тоже профессора-психолога, да, видимо и сама – психологиня, кандидат наук. Узнав, что я знаком с ее сыном, спросила, как моя фамилия. Услышав ответ – ахнула:
   – Боже мой! Вы – тот самый Рахлин?! Да ведь на вас построена центральная глава моей диссертации!
   Оказалось, это она приносила ту анкету. Мой искренний мальчишеский бред послужил Зинченко-маме для каких-то серьезных научных выводов, составивших, как она выразилась, "не просто сердцевину, но изюминку" ее труда.
 
   В 1951-м году, в один из черных дней моей юности, мне улыбнулась судьба: слепой аспирант кафедры философии Харьковского госуниверситета Мара Спектор пригласил меня на должность чтеца. Это был искомый кусок хлеба!
   Мара писал диссертацию "Философский материализм Радищева". Пока шел сбор материала, я, действительно, только читал да делал по его указанию выписки, раскладывая их по многочисленным тематическим папкам. Но вот настал "первый день творенья". Под Марину диктовку я вывел на белом листе первое слово: "Введение". А дальше дело застопорилось
   Мара – милый, славный, способный человек с отличной памятью, хорошо усвоенными знаниями по университетской программе и "кандидатскому минимуму", но связно, гладко формулировать мысль, диктовать готовые фразы он не умел. Выпучив свой высокий, с залысинами, лоб и "глядя" пустыми, выжженными на войне глазницами в темные стекла очков, он напряженно пытался сколотить предложение, общий смысл которого мне уже был ясен. Жалко было смотреть, как он мучается, и я предложил:
   – Подожди минутку: я сам попытаюсь записать то, о чем ты мне толкуешь, а потом я тебе прочту…
   Работа пошла веселей: мы обсуждали очередной пункт плана, перечитывали все выписки, относящиеся к этому пункту, а потом я писал, уже без его участия, кусочек текста, прочитывал его, и он утверждал написанное, тщательно следя, чтобы я не впал в презренный идеализм и бескрылую, ползучую метафизику. Так была написана вся диссертация. Мара с успехом ее защитил в 1953 году, в самом начале хрущевской "оттепели", а я сидел среди публики, а потом пил горькую на банкетах: полуофициальном – в ресторане "Люкс" и домашнем – для самых близких друзей и знакомых.
   Подпив на одном из этих торжеств, я стал бравировать знанием наизусть.сложных, со "славянщизной", радищевских текстов. Как вдруг один из гостей, Марин товарищ по несчастью Леня Берлин, тоже слепой, но преподававший не философию, а "основы марксизма-ленинизма", отыскал меня по голосу в толпе гостей и стал переманивать к себе на службу, посулив прибавку в жалованьи. Однако я остался верен своему Маре, платившему мне (подчеркиваю это ничуть не в осуждение!) 500 тогдашних рублей в месяц за 10 часов почти непрерывной рабогты (плюс плотный завтрак в получасовой перерыв.
   Мара – славный парень, он ссужал меня деньгами в трудные моменты.
   В конце концов я ему задолжал и не расплатившись уехал в армию – на действительную службу. Отслужив, зашел к нему домой – и узнал, что частично его диссертация в виде статьи опубликована в журнале
   "Вопросы философии"
   – Знаешь, – сказал благородный Мара, – будем считать, что ты ничего мне не должен: ведь я получил гонорар, а писали-то мы вместе…
   Я не возражал: во-первых, денег – отдать долг – у меня не было, а во-вторых… писали-то мы, действительно, вместе!
 
   Вскоре я поступил работать в одну маленькую заводскую редакцию. Заместитель редактора многотиражки уступил мне заказ областного издательства: написать брошюру об опыте работы цехового партийного агитатора.
   Механика таких дел проста: журналисту поручается изложить от первого лица "опыт работы" такого-то агитатора (пропагандиста, изобретателя, передовика производства и т. п., фамилия которого и проставляется над заголоком, в т о время как фамилия подлинного автора – того, кто писал (ибо автор, по всем словарям, это и есть тот, кто сам пишет!) фигурирует лишь в платежной ведомости и в договоре с издательством. Некоторые издательства поступают честнее (например, так делается в Ленинграде): указывают фамилию журналиста на обороте титульного листа с пояснением: "литературная запись такого-то". Но у нас в Харькове это считают излишним.
   "Деньги – ваши, слава – агитатора", – сказал мне наш зам Петр Михайлович Фатеев. Ему самому писать было некогда, так как он в это время работал над диссертацией по истории завода, то есть был занят чтением и переписыванием старых комплектов нашей же многотиражки.
   Для уточнения задачи мне пришлось съездить не то в обком, не то в горком партии к инструктору отдела пропаганды и агитации товарищу Бабенко, который был одновременно и редактором планируемой серии брошюр "об опыте работы" идеологических активистов.
   "В переконуваннi – сила агiтатора", – сказал он мне название и тему брошюры (переконування – по-украински убеждение кого-либо в чем-либо). – Подыщите автора подходящего- чтобы это был обязательно рабочий, а не какой-нибудь там конторщик. Объем брошюры – от одного до полутора печатных листов. Деньги – ваши, слава – агитатора.
   Последняя фраза, очевидно, заключала в себе рабочую формулу того идеологического жульничества, которое было в обыкновении у партийных властей нашего – да наверняка и многих других городов. Но при моем тогдашнем безденежьи эта формула меня "переконала": за печатный лист платили 1300 рублей, а за 800 тогдашних целковых можно было купитиь вполне приличный костюм, после армии мне крайне необходимый. Я принялся за поиски "автора".
   – Возьмите Филиппенко из цеха "140", – посоветовали мне в парткоме завода. Я взял.
   Слесарь ремонтного участка Филиппенко был агитатором, то есть, по поручению цехового партбюро, читал рабочим вслух газеты или пересказывал их содержание. По правде сказать, какой уж тут опыт. Вдобавок оказалось, что мой предполагаемый "соавтор" порой закладывает за воротник.
   – Увлекается, – сказал мне цеховой партийный секретарь, деликатно пряча глаза.
   – Но ведь не до безобразия? – спросил я с надеждой.
   – Ну, что вы? Нет, конечно! – успокоил секретарь.
   Агитаторами чаще всего бывают производственные мастера участков, всякие там "распреды", нормировщики, рабочего найти трудновато, я еще раз посоветовался в парткоме – остановились на Филлипенке.
   Раза два пришлось ему посидеть со мной после конца рабочей смены: из чего-то ведь надо было слепить несуществующий опыт: нужны фамилии, факты, ситуации… Я выспрашивал, тянул из агитатора жилы. Скажем, такой-то рабочий не вырабатывал норму. "Однажды я (то есть Филиппенко) после беседы на участке сказал ему…" Что именно он сказал – зависело от моей фантазии. Но надо было продемонстировать, как в результате такого "переконування" лодырь исправился и стал передовиком производства.
   Вот на такие творческие наши встречи ушло, в общей сложности, часа три. В моем блокноте появились фамилии, даты, названия тем проведенных или якобы проведенных агитатором бесед… (Вообще, слово якобы во всей этой истории наиболее подходящее: якобы брошюра о якобы опыте якобы агитатора, написанная якобы им самим, а на деле – якобы журналистом и, самое главное, якобы полезная и необходимая читателям! Сколько такой макулатуры печатается в стране, и какие на это уходят средства! А Бориса Чичибабина печатать перестали…)
   После второй и последней беседы творчество Филиппенки навсегда завершилось. Я остался один на один с невинной бумагой и начал бесчестить ее – и себя.
   Сотворив некое пакостное тесто, мне самому противное, но почему-то нужное родной коммунистической партии, пришлось еще и самостоятельно переводить написанное на украинский, – т руд мучительный, так как в то время у меня еще не было практики работы в украинской газете, и надо было то и дело лезть в толстенный русско-украинский словарь. Мог бы, конечно, не возиться и отдать переводчику, но на этом мы с Филиппенкой потеряли бы треть заработка, а вожделенная мною пиджачная пара на три без остатка не делится… Перспектива пожертвовать штанами мне не улыбалась, и пришлось засесть за перевод, потратив на это сколько-то вечеров.
   "Щирый" Бабенко, читая, морщился на ухабах моей мовы, но
   – сошло…Рукопись была принята, после чего мы (то есть Филиппенко и я) заключили с издательством договор, в котором оба именовались авторами. В договоре была названа сумма гонорара, но доля каждого из нас не оговаривалась.
   – Обычно у нас такая практика, – объяснили мне в издательстве. -
   Кто писал, но на обложке не назван, получает 75 процентов, а тот автор, чья фамилия там значится, – 25 процентов. Но об этом вы должны сами договориться между собой, составить авторское соглашение и сдать его в бухгалтерию.
   – А вдруг он не примет таких условий? – спросил я.
   – Ну, что вы! – замахали на меня руками сразу два или три редактора, в комнате которых шел разговор. – Да ведь работали-то вы, а вся слава достанется ему, плюс четверть гонорара буквально ни за что. Совесть-то есть же у человека – тем более, у агитатора!
   Итак, вот, оказывается, какова цена славы: четвертушка гонорара. Глядя в хитренькие, пьяненькие глазки своего "соавтора", я объяснил ему всю механику дела – и, видимо, слишком подробно, потому что он заподозрил меня в лукавстве. Сперва, правда, ничего не сказал, молча подписал авторское соглашение на предложенных мною началах, зато буквально назавтра явился – и говорит с какой-то гаденькой улыбочкой:
   – Я, товарищ Рахлин, вы, конечно, извините, но в настоящее время обстоятельства, учитывая особенности текущего момента, а также, во-первых, поскольку план не выполняется, прогрессивки не плотют и большие простои оборудования…
   – Короче: в чем дело?
   – Да уж извините, а я решил, что нельзя ли переписать на "по 50 процентов": вам половину, но и мне половину, так уж никому обидно не будет…
   Соглашение уже было накануне мной передано в издательство. Я позвонил туда.
   – Ах, подлец! – возмутился непосредственный редактор брошюры Марк
   Глузберг, – такого у нас еще ни разу не бывало. Ну, пришлите гада, мы ему объясним.
   На другой день "гад" пришел ко мне извиняться:
   – Понимаете, мне сказали там вчера, что 25 процентов – это рублей
   300 – 400. А этого мне вполне достаточно на вставление зубов. Вот видите – мне зубы надо вставлять…
   И, оттянув губу, показал голые десны. На пропойной физиономии – умильная улыбка: ну, доволен человек, и меня приглашает порадоваться, что будут у него новые, дармовые зубы. Да еще и "слава", уступленная мною за 25 процентов гонорара. Как раз цена протеза.
   …Через некоторое время в Харьковском книжном издательстве вышла брошюра "В переконуваннi…" и т. д. Рахлиным там, слава Богу, и не пахло. Пахло спиртом с ремонтного участка: мой "соавтор", дыша через новые зубы перегаром, раздавал автографы. А я купил, наконец, свой первый после армии очень приличный коричневый костюм.
   К сведению книголюбов: брошюра интересна лишь с бытописательской точки зрения.
 
   Году, примерно, в 1959-м вызвала меня, редактора заводского радиовещания в свой кабинет моя начальница – заместитель секретаря парткома по идеологической работе товарищ Валетова Наталья Тимофеевна.
   У этой сорокалетней благоуханно-чистенькой, всегда с иголочки одетой, миловидной руководящей дамы был свой собственный стиль руководства, свой способ успешного контакта с людьми: она… целовалась.
   Вот ей что-либо от вас надобно. Например, чтобы вы вошли в состав какой-либо кляузной комиссии, или поехали в изнурительную командировку на целину – читать там лекции, или вступили в ряды добровольной народной дружины, или сочинили какую-то срочную бумагу… Она вас вызывает к себе в кабинет и принимается безудержно льстить, пожимать руку, заглядывать в глаза и, наконец, непременно целует в щеку.
   Совестно признаться, но, не раскусив сначала эту игру, я простодушно расценил такое поведение как знаки чисто женского внимания к моей персоне. Как хотите, но для людей неизбалованных прийти к такому выводу отчасти даже соблазнительно.
   Потом-то я увидел, что те же нежности она расточает и другим мужчинам, притом – независимо от их возраста и зачастую вполне публично. Скажем, вручая подарок за хорошую работу какому-нибудь престарелому общественнику, не преминет чмокнуть его в пухлую старческую морду. Рамолический деятель млеет от удовольствия, публика радостно аплодирует, а хитрая бабенка наживает моральный капитал. "Умеет она работать с людьми!" – неоднократно слышал я восторженные отзывы идеологических активистов.
   Вот и на этот раз, едва я вошел, Валетова бросилась ко мне, благоухая хорошими духами. Заглядывая в глаза, стала говорить, какой я "умничка" и какой "лапочка".
   – Феличка, деточка, – говорила она, сладко улыбаясь, – у меня для вас интересное порученьице. Только вы можете его выполнить, ведь вы такой умничка… Вот взгляните на этот вопросничек…
   В моих руках очутилось несколько страничек убористой машинописи. В 28-и пространных вопросах был представлен подробный план "справки" о развитии "движения за коммунистический труд" на предприятиях (это было вскоре после того, как была поднята громкая пропагандистская шумиха вокруг бригад и ударников коммунистического труда – "разведчиков будущего"). Мне предлагалось ответить самым детальным образом ("подробненько-подробненько", сказала Валетова) на каждый вопрос (статистика, фамилии, конкретные примеры) на материалах нашего завода и получившуюся справку передать в горком партии – его секретарю товарищу Шевченко.
   – Мне Шевченко так и сказал: "Поручите это дело Рахлину".
   – Ну, что вы, Наталья Тимофеевна, откуда ему меня знать…
   – Да как же вас не знать, – горячо возразила она. – Вы себя недооцениваете. О вас, душечка, и в обкоме хорошо известно…
   Душистая, льстивая, зазывная ложь! Не то чтобы я враз поверил, но так соблазнительно было подумать: "А вдруг… Почему бы и нет?"
   Я дал согласие.
   Но, прочтя на досуге "вопросничек", опешил: чтобы подготовить обстоятельную справку, надо было забросить всю свою работу и трудиться в поте лица месяца полтора. Нужны были данные из цехов и отделов, подсчеты хозяйственников и экономистов, а чтобы их получить, необходимо вызванивать, запрашивать, требовать, напоминать… Когда же всем этим заниматься? Ведь от моих прямых обязанностей – подготовки и проведения заводских радиопередач – никто меня не освобождал…
   Попытался я было что-то сделать, но ответы на 7 – 8 вопросов заняли страниц 20 – 30, то есть целый печатный лист (примерно, размер нашей с агитатором брошюры)…
   А между тем, время шло, моя патронесса стала нажимать: Шевченко звонил, торопил, требовал. Я все тянул время, ссылаясь на занятость. Моя "поклонница" сменила милость на сухость, сухость на гнев. Наконец, пригрозила даже, что вызовет "на партком". Видно, забыла, что я – не член партии, а я о том не стал ей напоминать, потому что незадолго перед тем случайно устроился, после долгих мытарств, на эту, хотя и весьма скудно кормившую, но все же в какой-то мере пришедшуюся мне по силам "номенклатурную" должность, и теперь струхнул, что могу ее потерять.
   Но тут моя дама укатила на юг – на курорт. Решив схитрить, я пошел к другому заместителю секретаря парткома – товарищу Белоусову.
   Этот товарищ никогда не улыбался. И в создавшейся ситуации он также не усмотрел ни капли юмора.
   – Понимаете, – втолковывал я, от волнения мусоля в руках вопросник, – на это надо потратить уйму времени, вопросы объемные, сложные, а у меня…
   Я хотел сказать, что у меня для этой работы нет не только времени, но и всех необходимых сведений, но товарищ Белоусов меня перебил:
   – Да, конечно, у вас для этого нет кругозора.
   Такое замечание меня слегка задело, я вновь принялся объяснять: по своей должности, как редактор заводского радиовещания, не располагаю необходимой документацией, цифрами, фактами. Чтобы их получить, надо сидеть на телефоне, звонить, спрашивать, запрашивать, а у меня на это нет…
   – Ну, вот же я и говорю, – убежденно сказал Белоусов, – у вас нет необходимого кругозора!
   Что поделаешь? Я смолчал. Должно быть, у меня и в самом деле нет кругозора – понять, каким образом на ответственные посты удается подобрать так глубоко и оперативно мыслящих товарищей.
   Но – спасибо Белоусову: заручившись его поддержкой, я решил ограничиться сделанным и повез "справку" в том виде, как у меня получилось, самому заказчику -товарищу Шевченко.
   Войдя в пустынное и тихое, как храм, здание, по тихим коридорам прошел в приемную, а затем и в кабинет – просторный и студеный. При распахнутых ( это зимой-то!) окнах за фундаментальным письменным столом сидел мужчина интеллигентного вида, то есть в костюме и при галстуке. Он принял рукопись, пожал мне руку и сказал "спасибо".
   Через некоторое время в одном из харьковских вузов была защищена диссертация, а в издательстве вышла брошюра о "движении за коммунистический труд". Автором в обоих случаях значился товарищ Шевченко. В брошюре были данные не только с нашего, но и со многих других предприятий города. Видимо, повсюду нашлись люди без кругозора. Но, конечно, ими (нами!) ни в диссертации, ни в брошюре и не пахло.
   Шли годы, и я вполне вошел в роль ученого еврея при парткоме.
   Особенно меня полюбил секретарь парткома товарищ Роденко. "Рахлин прав", – частенько говаривал он, когда мне случалось на каком-либо совещании вякнуть по тому или иному поводу.
   Роденко все чаще поручал мне писать различные бумаги, особенно для него самого.
   – Мне нравится, как ты пишешь, – объяснял он и наедине и прилюдно. – У тебя есть слова.
   В середине 60-х годов проводились "дни русской литературы на Украине", и в Харьков приехала группа русских писателей. Заводу было поручено провести с ними встречу. Писатели маститые: Солоухин, Михаил Алексеев, Закруткин, Шундик… В грязь лицом ударить нельзя! Роденко поручил мне написать для него приветственную речь.
   "Дорогие друзья! – начал я как человек, у которого "есть слова".
   – Мы собрались здесь, в этом зале нашего рабочего клуба, чтобы приветствовать…" – и так далее.
   Роденко вызвал меня с текстом речи к себе. У него была привычка: сначала выслушать текст в моем чтении, затем самому прочесть его при мне вслух, а я должен был поправлять по ходу чтения его ошибки.
   "Дорогие друзья! – читал я с выражением. – Мы собралИсь, чтобы…"
   Затем читал он: "Дорогие друзья! Мы собрАлись…"
   "СобралИсь!" – перебил я, поправляя ударение. Под моим руководством он сделал пометку над нужным слогом и потренировался при мне, повторяя верный и неверный варианты ударения:
   – Ага: "собралИсь", а не "собрАлись"… "СобралИсь" -
   "собрАлись", "собралИсь" – "собрАлись"… Понятно. Ну, ладно, иди работай. Спасибо.
   Наступил вечер. Чтобы заполнить зал народом, в заводской вечерней школе отменили занятия и привели в клуб всех учеников. Роденко вышел на сцену и произнес: "Дорогие друзья! Мы сОбрались…"
   У маститых дрогнули брови. По залу прошел шумок
 
   Вот так 15 лет подряд, все время совершенствуясь, писал я, параллельно основной работе редактора заводского радио, всяческие речи и справки, брошюры и листовки, материалы для диссертаций и приветствия пионеров, обращенные к участникам профсоюзных конференций, выступления делегатов всяческих Советов – от районного до Верховного.
   Я был един во множестве лиц.
   То я "был" токарем, Героем Социалистического Труда, членом ЦК
   КПСС Германом Михайловым.. То, меняя возраст и пол, превращался в депутата Верховного Совета Украины Валентину Подопригору. А уж сколько писал всяких бумаг для своего партийного начальства! Вплоть до газетных статей, за которые оно исправно получало заработанные мной гонорары. Спрашивается: отчего я все это терпел? Почему не отказывался? Выслуживался, что ли? Пожалуй, что и так, – но не в карьеристском смысле, а просто потому, что боялся: откажусь – выгонят. А ведь я еврей – не так легко мне, с моей специальностью, устроиться на новую работу…
   Скромности и точности ради добавлю, что таких, как я, на заводе было несколько. Точно то же делали, сверх своих служебных обязанностей, некоторые мои коллеги – в том числе женщина по фамилии Форгессен (на еврейском языке идиш это слово означает "забыла") и башковитый на всякую липу начальник "бюро передовых методов труда" Михаил Петрович Сахновский (Форгессенша называла его – Миля).
   Такой национальный подбор получился не специально: раньше для директора и парткома бумаги писали украинец Незым, русский Фатеев… Но к тому времени, о котором здесь речь, подобралась наша троица.
   В 1967-м,. когда началась "шестидневная война" на Ближнем Востоке, нас троих вызвали в партком и в срочном порядке поручили писать гневные речи против "израильских агрессоров" для участников митинга, которые о нем, а тем более о своем гневе, еще даже не подозревали.
   Уж на что верноподданные и осторожные люди были мои коллеги, да и я тоже давно утратил юношескую наивность, но, оставшись втроем, мы посмотрели друг на друга – и дружно рассмеялись.
   Однако нужные речи исправно сочинили.
   Каждый раз, присутствуя на публичных сборищах, где произносились написанные мною тексты, я ловил себя на беспокойстве: так ли прочтут мой текст? И если читали, как надо, а особенно когда зал аплодировал какому-то удачному месту выступления, – мне, как Лягушке-Путешественнице из сказки Гаршина, хотелось, чтобы все узнали о моем авторстве.
   Вы помните: лягушка попросила диких уток взять ее с собой на Юг. Две утки по ее наущению взяли в клювы прутик, она ухватилась за него ртом – и полетела над градами и весями.
   – Кто придумал такое? – удивлялся, задравши головы, русский народ.
   – Это я! – квакнула тщеславная лягушка. Но, чтобы квакнуть, она была вынуждена разжать рот, отпустила прутик и, конечно же, шлепнулась с верхотуры в болото. Вот какая участь ждет всех нескромных лягушек.
 
   И все-таки отваживаюсь квакнуть.
   Идиотская логика тайных канцелярий произвела на свет Анкету и
   Автобиографию.
   Там написано, что Рахлин Ф. Д. родился в 1931 году, что он еврей, журналист, педагог, имеет сына, болен колитом.
   Но в какой анкете, в какой бумажке найдете вы сведения о том, сколько боли, горечи, яда, смятения в душе Рахлина Ф. Д., как мучают его видения прошлого, живые тени настоящего и жуткие призраки завтрашнего дня?!
   В наши дни, когда правду то и дело именуют клеветой, а клевету печатают в "Правде", писание искренних мемуаров – дело небезопасное. Не только опубликование невозможно, но даже простое хранение их под спудом внушает мне в тревогу.
   И все-таки, все-таки отваживаюсь квакнуть под спудом! Пусть лежат: кушать не просят – может, когда-нибудь и увидит свет мой труд – мой по-настоящему (а то ведь мне и мемуары приходилось писать чужие, и неоднократно: один раз – за южного полярника, побывавшего в Антарктиде, другой – за члена "команды Двинцев", штурмовавшей московский Кремль в октябре 1917 года, и так далее), однако унести с собой все, что сам я видел и пережил, что хранит моя собственная память, было бы, мне кажется, слишком расточительно. Так сказать, потомки не простят.