Впрочем, я еще не связывал наши беды с его именем. У меня в кармане лежала только что вышедшая в свет брошюра т. Сталина "Марксизм и вопросы языкознания", которую я как студент первого курса филфака добросовестно изучал. Я спешил домой, чтобы засесть за брошюру.
   Cентябрьское солнце золотило верхушки деревьев. Моему дорогому отцу, любимому Сталину, оставалось два с половиной года до последнего звонка.
 
   Искусство и литература-2. Про шпионов
   Когда я стал учиться в школе, одна девочка из нашего первого класса – Вита Диннерштейн – заболела дифтерией.
   По этому случаю у всего класса взяли проверочные "мазки" из горла. "Палочки" обнаружили у меня одного. Я оказался бациллоносителем: сам не заболел (в силу врожденного иммунитета), но других заразить мог. Поэтому меня отправили домой и велели в школу не ходить, пока анализы не покажут отсутствие "палочки".
   Ликуя, прибежал я из школы. Но был охлажден пристрастным допросом, который мне учинил Виля.
   – Откуда у тебя бациллы? – пристал он. Я не знал, откуда, и потому молчал.
   – Ты что: с этой Витой целовался? – расспрашивал Виля. – Ну, отвечай: целовался? Да?
   Я твердо противостоял нажиму, не стал себя оговаривать, и брат отступил: "клубнички" не получилось.
   Может, если б он меня побил, я бы и взял грех на душу. Но опыт следователей 1937 года был ему неизвестен. Дело давнее, и теперь бы я мог сознаться, однако вот беда: не в чем! Я и в самом деле к Вите не вожделел, зато несколько позже, во втором классе, у нас появилась хорошенькая Оля Бертолло – и я пропал! Впрочем, это была уже моя пятая любовь…
   Пока что надо было лечиться. Меня направили в клинику уха, горла и носа на улицу Юмовскую, ныне – Буданова, где надлежало медленно убивать мои палочки вдыханием хлорированного воздуха – кажется, минут по 50 ежедневно.
   Делалось это в хлорной камере, коллективно сразу для группы больных. Но когда меня привели первый раз, то оказалось, что сеанс только что окончен, а новых компаньонов нет. Нас стали отсылать домой, мама ужасно огорчилась, и дяденька в халате – видимо, техник – ее пожалел.
   – Ну, ладно, заходи, – сказал он мне, состроив недовольную мину.
   Явно ему нужно было куда-то спешить, а мы помешали. С той же гримасой недовольства он распахнул тяжелую, обитую железом дверь, какие бывают в газоубежищах и еще, может быть, в тюрьмах, и весьма бесцеремонно втолкнул меня в полутемное помещение.
   Над круглым столом вполнакала горела где-то высоко под потолком тусклая электролампочка. Окон не было, только в стене, ближе к полу, виднелась круглая отдушина работающего вентилятора. Комната была наполнена гулом мотора. Пахло, как в уборной, где только что разбросали хлорную известь.
   Техник подошел к распределительному щитку, резким движением замкнул рубильник и стремглав выскочил из камеры, с шумом захлопнув дверь, – так быстро, что я не успел ничего спросить.
   На столе были разложены газеты, журналы, но читать их в этой полутьме было невозможно. Я сел за стол и стал думать.
   … Почему дядя такой сердитый? Почему он меня втолкнул? Почему ничего не сказал и выскочил из камеры?
   Догадка осенила меня почти немедленно: потому, что это – шпион!
   О шпионах я знал все. Им было посвящено стихотворение Сергея
   Михалкова:
   В глухую ночь, в кромешный мрак,
   Посланцем белых банд.
   Переходил границу враг -
   Шпион и диверсант.
   Он полз ужом на животе.
   Он раздвигал кусты,
   Он… (что-то там такое делал, а что – не помню)…в темноте-
   И миновал посты.
   Потом, втершись в доверие к беспечным советским людям, враг принял вид обыкновенного гражданина, даже симпатичного. А тайно – шпионил и вредил.
   Такой же мерзавец был заглавным героем небольшой, но захватывающей книжки "Дядя Коля-мухолов". Безобидный и тоже симпатичный с виду дядя Коля, ловивший сачком насекомых, оказался тайным агентом белогвардейцев и фашистов и совершил нечто ужасное – или хотел совершить…
   Запомнилось: в одном кинофильме (кажется, "Комсомольск") внутренний враг, раздвигая пшеницу ( не раздвигать хоть что-нибудь они не могли!), идет "что-то делать" – какую-то шкоду, конечно… Больше из фильма не помню буквально ни одного кадра!
   Вражескими разведчиками густо населены произведения лучшего советского писателя для детей – Гайдара. Маленького Альку из "Военной тайны", вы помните, убивает брат кулака. Когда дети спросили, зачем такой печальный конец, писатель ответил: чтобы юные читатели знали правду о том, какой бывает борьба. Но любопытно: знал ли сам Гайдар в период тридцатых годов хоть один такой случай, – из жизни, конечно, а не из произведений другого писателя с богатым воображением – А. Я. Вышинского.
   Все это говорится лишь к тому, чтобы показать, насколько предвоенная детская литература была насыщена шпионами. При этом даже такой правдолюбец, как Гайдар, вынужден был умалчивать о правде истинной. а не выдуманной и дозволенной: о том, сколь опасна и, действительно, пагубна для сотен тысяч советских детей преступная деятельность авантюристов, упрятавших за решетку и пустивших в распыл массу безвинных людей.
   В "Судьбе барабанщика" Гайдар первоначально намеревался показать коммуниста, пострадавшего от поклепа или судебной ошибки. Вот таких примеров была, действительно, бездна. Но потом он сделал его преступником, оступившимся не на политической, а на уголовно-бытовой почве.
   Первый вариант было бы невозможно опубликовать. Но сделать героем книги мальчика, отец которого – политический враг, было бы еще менее возможно… Вот и родилась тень, – не персонаж, а именно тень человека, нетвердого волей и духом, однако, в общем-то, хорошего. Таков отец "Барабанщика".
   Но в одной или даже во многих книгах был идеализирован мальчик, отец которого именно и есть политический враг. Мальчик же идеализирован – и даже канонизирован, т.е. возведен в святые, именно за то, что донес на своего отца. Этот мальчик – Павлик Морозов. Волнующей повестью о нем я зачитывался еще в детском саду..
   Итак, я был под огромным влиянием книг про шпионов. Одна из них так и называлась: "Шпион". Написал ее друг Гайдара – Рувим Фраерман, писатель отличный, автор тончайшей и лиричнейшей "Дикой Собаки Динго, или Повести о первой любви". В "Шпионе" действовал странный корейский мальчик, будто бы прокаженный. На поверку выяснилось, что это вовсе не мальчик, а переодетый и загримированный матерый японский самурай. Дело происходит в Приморье (где через десяток с лишним лет мне предстояло служить в армии!), там до войны было много корейцев (но я застал только следы их векового пребывания: купы насаженных тополей, глубокие оросительные канавы… Традиционное корейское огородничество было здесь совершенно разорено, только и шла слава о длинных огурцах и богатых урожаях, которые здесь снимали когда-то. Сами корейцы еще до войны были отсюда выселены в Среднюю Азию за… массовый шпионаж! Лишь недавно они были реабилитированы, и стали опять (но уже их дети и внуки) огородничать, да еще и по всей стране: мы теперь покупаем выращенные ими арбузы: корейцы – пионеры арендного подряда, они его начали практиковать задолго до перестройки и Горбачева!)
   Но вернемся к "нашим" шпионам. Мудрено ли, что, будучи впервые лишен свободы (хотя бы и на 50 минут) и впервые оказавшись в камере (хотя бы и хлорной!), я немедленно создал в своем воспаленном мозгу образ некоего злого гения, которому поручено губить советских первоклассников.
   Время тянулось невыносимо. Часов в камере не было. Мне показалось, что прошла вечность.
   Тогда я стал стучать в кованую дверь. Через минуту-другую в "глазок" заглянул глазок. Техник вопросительно уставился на меня: в чем дело?
   Я стал усердно жестикулировать, он подставил под "глазок" (точнее, это было крошечное окошко) свои часы, постучал пальцем по циферблату: мол, рано еще! И отошел. На мой повторный стук не отозвался.
   Тогда я стал обдумывать план побега. Бежать, конечно, надо через вентиляционное окошко. Отломать от стула ножку, выломать вентилятор. А затем уж как-нибудь спуститься с третьего этажа по гладкой, отвесной стене…
   Хорошо, что натура у меня скорее созерцательная, чем действенная. Пока я размышлял о подробностях и выбирал стул, время процедуры истекло, и "шпион" отпустил меня к маме. Во все последующие дни меня приводили вовремя, и я принимал процедуры в составе большой и веселой компании бациллоносителей и прочих больных. Самым веселым был "дядя Андрюша", который вскоре умер от рака горла.
   Уже к концу моего лечения стала ходить и Вита Диннерштейн: здесь она долечивалась. Мы и на сей раз не целовались.
   О "шпионе" я забыл. Но действие "шпионской" темы на мою душу продолжалось в течение десятилетий. Со жгучим стыдом вспоминаю случаи позднейшего времени.
   В девятом классе, 16-летним парнем, я часто прогуливал школьные уроки. Учебные часы проводил в кино. Однажды весной сидел в сквере на Театральной площади, дожидаясь начала первого сеанса. Ко мне подсел молоденький лейтенант.
   – Я из Германии, – словоохотливо сообщил он. – В отпуск приехал.
   Сейчас еду к брату. Сам-то родом из Марганца – из-под Никополя, слыхал? В Харькове проездом. Ну, как у вас тут насчет продуктов?
   Не помню, что я промямлил ему в ответ. Сама собой всплыла в сознании схема: молодой иностранный разведчик, прошедший за рубежом специальный курс, выучил названия городов и теперь втирается в доверие, чтобы…
   Через несколько минут я, внутренне охнув, уже точно определил: диагональ-хаки его новенькой формы – "не нашего" производства.
   А парень между тем продолжал расспрашивать: он впервые в Харькове, хотел бы поглядеть на знаменитый ХТЗ – как туда проехать?
   Тут уж доказательства налицо – надо звать милиционера. Но я никак не решусь – мешает все та же созерцательность, да еще боязнь попасть в смешное положение. А вдруг этот симпатичный паренек – вовсе не шпион (хотя и симпатичный!)
   Надо было идти в кино, и он с большим сожалением расстался со мною. А я все рефлексировал: надо было его хватать за полу или не надо.
   Но это было все-таки в отрочестве, а вот случай почти что сегодняшний.
   Где-то в середине шестидесятых, работая на крупном оборонном заводе, ехал как-то утром в трамвае на службу, как вдруг какой-то иностранец – по виду индиец – стал меня расспрашивать, как доехать до этого завода. Я указал остановку, на которой и сам выходил, довел до бюро пропусков – и немедленно позвонил из своего кабинета начальнику особого – "первого" – отдела (у нас повсюду спецотделы – "первые", то есть главные. И даже на несекретных предприятиях "первым" считается не производственный отдел, не плановый, не финансовый, а непременно тот – особый, где все засекречивают. Тоже своего рода "шпионская литература"). Словом, я позвонил к этому самому начальнику:
   – Николай Петрович, только что в бюро пропусков вошел иностранец!
 
   При этом – честное благородное слово, дорогие читатели: за всю жизнь, кроме вот этого конкретного случая, ни на кого не настучал. Возможно, здесь сработало желание продемонстрировать на всякий случай свою лояльность…Ведь кто-то мог же видеть, что я показываю дорогу иностранцу!
   Психоз? Мания? А мы и есть сумасшедшие…
   Николай Петрович сказал "Спасибо!", и я был доволен. О небо!
   Но если уж раздеваться, то догола.
   Когда арестовали моих родителей, я знал, конечно, что они ни в чем не виноваты. Взаимное доверие, не нарочито, а естественно культивированное в семье, одолело державную шпиономанию. Но она не так-то легко выпускает из рук свои жертвы. Были все-таки моменты, когда я наедине с собой, словно в какой-то сумасшедшей игре, делал допущение: а вдруг все-таки…
   Это бушевали во мне доблестный Павлик Морозов, вся "шпионская" детлитература.
 
   …Однако я должен дорассказать о поцелуях. Будучи уже взрослым парнем, я опять встретил Виту Диннерштейн. Она стала студенткой-медичкой. Явившись проведать сестру, родившую первенца (то было в середине ноября 1952 года), я неожиданно увидел Виту в вестибюле роддома. Поразительно, что мы с нею немедленно узнали друг друга, хотя расстались детьми.
   Вита разговаривала со мною кокетливо, а я вел себя на удивление самоувернно, потому что у меня на голове впервые была шляпа. До этого, хотя мне уже исполнился двадцать один год, я шляпы никогда не носил и теперь ощущал ее на голове как символ взрослости и уверенности в себе. Впрочем, шляпа была не моя, а моего друга, жившего у меня на квартире, – одессита Фимы Бейдера. Эту шляпу мы с Фимой носили посменно: утром – он, вечером – я. Но в связи с рождением моего племянника Жени мне шляпа была выдана на полный день – в качестве премии. Хотя она и придавала мне уверенности, но только в помещении, а на улице, наоборот, причиняла неудобства: она была мне мала (как, впрочем, и Фиме), и на ветру приходилось придерживать ее рукой, чтобы не улетела. Но в роддоме ветра не было.
   Казалось бы, столько поводов: новорожденный племянник, шляпа, встреча… Но мне опять не пришло в голову поцеловать Виту Диннерштейн. Что делать: на каждом шагу мне судилось упускать возможности… Вот шляпа!
   "Область государственных интересов Германии"
   Отец нарисовал карту Европы.
   Он начал ее вычерчивать от нечего делать во время вынужденного простоя, когда сидел без работы.
   Размечать государственные границы и раскрашивать страны акварелью пришлось уже после начала второй мировой войны. Поэтому Польшу отец даже не выделил в отдельную страну, закрасив половину – красным, а другую – коричневым.
   Вскоре появились карты, изданные типографским способом. На них раздел Польши был обозначен не столь решительно. Восточная половина бывшей "Ржечи Посполитой" (Западная Украины и Западная Белоруссия) была, правда, тоже залита красной краской, но западная – покрыта мелкой коричневой сеточкой и снабжена надписью: "Область государственных интересов Германии".
   Видимо, такая формулировка диктовалась соображениями высокой дипломатии. Но мне, ребенку (вспомним андерсеновского "Голого короля"), – мне она казалась циничной. Ведь (думалось мне) этак можно захватить любую страну и оправдать это "государственным интересом" захватчика.
   Не примите такое рассуждение за случай ложной памяти, обусловленной позднейшими влияниями. Нет, я передаю ощущения десятилетнего ребенка. как их действительно помню, и сам удивляюсь столь ранней своей проницательности.
   Вообще, многое меня поражало. Например, еще вчера имя Гитлер было синонимом всяческого злодейства. Мальчишек, которых незадачливые родители нарекли в конце двадцатых – начале тридцатых годов "красивым иностранным именем" Адольф, бывало, задразнивали до слез. А теперь вдруг печать стала именовать его уважительно: "Президент и государственный канцлер Германии Адольф Гитлер, выступая вчера в рейхстаге, подверг критике агрессивную политику англо-американского империализма…". Сообщения о победах германского оружия подавались в сочувственном тоне.
   Изумляло откровенное злорадство, которое слышалось в часто повторяемой фразе: "Панская Польша перестала существовать как самостоятельное государство". Конечно, с одной стороны, понятно было, что радостное ударение делается на слове "панская", но ведь разрушила-то ее фашистская Германия! Освобождение Западной Украины и Западной Белоруссии воспринималось как радостное событие, но беспокойство вызывала мысль: а вот столкнутся друг с другом встречные войска – что тогда? Между тем, сколько помнится, инцидентов не возникало…
   Наконец, последовал пакт с фашистами о ненападении. Фотоулыбки Молотова и Гитлера на запечатлевшем их встречу снимке, который поместила "Правда", вызвали особенно много недоуменных разговоров. Даже не столько разговоров (они в те годы были опасны), сколько выразительной мимики и недомолвок. Надо понять, что в советских газетах – скорее всего, из экономии – вообще мало публиковалось фотографий, в том числе и о встречах советских лидеров с зарубежными, а тут еще не кто-нибудь, а сам Гитлер, которого внешность мы знали до тех порр только по карикатурам…
   Труднее всего это все постичь было нам,. детишкам. Слово фашист в детских садиках было самым сильным ругательством, придумывалось и повторялось множество всяких дразнилок и считалок, где фашистская
   Германия всячески высмеивалась. Например, стихотворение "Быть толстым – не просто", которое я читал со сцены под благосклонные аплодисменты любой аудитории, заключало в себе такой пассаж: герой – мальчик-толстячок, от имени которого написан стишок, мечтает: сяду в самолет, поднимусь под облака, выпрыгну оттуда с парашютом – и своим собственным весом -
   Всех фашистов разбомблю!
   Как же теперь надо было относиться к фашистской Германии?!
   Однажды маленький Игорек Сазонов – мой трехлетний двоюродный брат
   – стал скандировать перехваченный где-то стишок (существовавший еще со времен первой мировой войны, но слово "немец" в последние годы заменили на "Гитлер"):
   Внимание! Внимание!
   На нас идет Германия!
   А Гитлер – ни при чем:
   Торгует кирпичом.
   – Замолчи, Игорь, – прикрикнула на несмышленыша его старшая сестра – шестилетняя Светка. – У нас теперь с немцами дружба!!!
   Как раз в то время я читал отличные, вкусные детские книжки "Карл Бруннер" и "Генрих продолжает борьбу". Это были книги немецкого политического эмигранта-коммуниста о фашистской Германии. Дома у нас хранилась замечательно изданная книга "Губерт в стране чудес" – о том,. как немецкий мальчик из гитлеровской Германии приехал в СССР. В ней содержалась уничтожающая характеристика гитлеровцев. Начитавшись этой литературы, очень сложно было взять в толк: как же можно дружить с такими разбойниками?!
   Финская война принесла с собой очереди, нехватки, дороговизну. Видно, туго пришлось родителям нашим, не сходились концы с концами, и они решили взять квартирантку. Пришлось нашей семье потесниться и жить в двух комнатах – третью же заняла Роза Мироновна Шехтер – феноменально тучная старуха.
   У жены моего дяди Левы был брат, Роза Мироновна была матерью его первой жены. Квартирантка явилась смотреть комнату – мы с Вилей (он еще жил у нас) явились смотреть квартирантку. Залезли под письменный стол и тряслись там от смеха: так поразили нас ее габариты.
   Она и в самом деле была невероятно толста. Заполняла собою все огромное барское кресло, которое привезла среди прочей мебели. В трамвае брала себе два билета, с тех пор как одна кондукторша раскричалась на нее за то, что, занимая два места, она уплатила только за одно. Не смущаясь меня, расхаживала по квартире в панталонах и лифе. И я размышлял: будут ли ее две ноги, взятые вместе, соответствовать толщине одной ноги слона?
   Мама говорила, что Роза Мироновна – бывшая буржуйка, настоящая, и это укрепило мой интерес к ней: буржуев я в стране уже не застал…
   Бывало, Роза Мироновна заходила к нам поговорить по телефону. У нас в комнате, напротив письменного стола, где стоял телефонный аппарат, висел на стене огромный, в широкой раме из пробкового дерева, портрет Сталина. Вождь, фотографируясь, смотрел прямо в объектив, поэтому, куда бы вы ни сели, хитрые и умные глаза генсека были устремлены прямо на вас. Роза Мироновна любила поговорить с отцом народов – и ничуть с ним не церемонилась.
   – Сталин-шмалин, – дразнила она его, – смотришь на меня, бандит… Чего ты смотришь? Расстрелять хочешь? Ну-ну, попробуй…
   Я немел от такой дерзости, но, придя в себя, вступал в спор:
   Сталин – вождь советского народа, он принес нам счастливую жизнь. Но Роза Мироновна не уступала:
   – Кто ее знает, счастливую жизнь? Ты ее знаешь? Ты ее видишь? Вот я – ДА знаю! Вот я – ДА видела! Ах-ах-ах, вэй из мир! Как жили! Как жили!
   И, опять воззрившись на лик кремлевского властелина, задушевно спрашивала его:
   – Ну, скажи: сколько ты людей постреляд, газлн? У, бесстыжие твои глаза!
 
   Иногда к ней приходила с ночевкой внучка – дочь ее дочери Веры и профессора "Бобы" Бабича (недавно я видел его портрет в галерее выдающихся основателей клиники ортопедического института на Пушкинской, угол Юмовской). Через стенку нам было слышно, как Ира (ей было лет 11 – 12) восклицает форсированным театральным голосом:
   – Ах, бабушка! Как я рада! Что, наконец! Лягу! На твою! Высокую!
   Постель!
   (Ирина Бабич стала довольно известной журналисткой, не раз печатала очерки и статьи в "Известиях" на "моральные" темы. Потом, году в 79-м, задумала уехать с семьей за рубеж, а тут как раз е перестали выпускать, и она очутилась в отказе.
   Как-то вечером мы отправились к Сонечке Злотоябко на семейное торжество: дяди Енина тетя Поля запоздало выходила замуж. На этой нешумной свадьбе должен был состояться "семейный совет" по поводу Мили Злотоябко: куда ему поступать учиться после школы? Он только что окончил десятилетку и где-то гулял с товарищами, поздно вечером возвратился домой. Шли какие-то разговоры, споры: идти ли ему в военное училище или рядовым – на срочную службу… Произносились тосты, звучал смех…
   Домой мы вернулись в два часа ночи. Впервые я лег спать в такое недетское время и был очень горд этим.
   Ночь плыла за окном,.вся в сполохах дальних зарниц – теплая-теплая… Самая короткая ночь столетия: было 22 июня 1941 года.
 
    Intermezzo-3_
 
   КАВУНЫ
 
   До войны, в далеком малолетстве, Слаще мне казались кавуны:
   Оттого ль, что было это в детстве,
   Или оттого, что – до войны…
 
Нынче ем арбуз без интереса,
Говорю угрюмо: "Как трава…"
А сынишка – уплетает с треском:
По уши увязла голова.
Отчего же так он непосредствен?
Отчего с таким восторгом есть он
Эти травяные кавуны?
 
 
Оттого ль, что ест их в сладком детстве?
Оттого ль, что ест их… д о в о й н ы?
(Конец первой части " Записок…")
 
   Интересна карьера этого человека. Виктор Антонович Роденко (ударение на первом слоге фамилии, – как в слове "сОбрались"!) был рабочим, потом – мастером. В войну работал в Нижнем Тагиле. Главный диспетчер завода Смородинский, в войну работавший там начальником цеха, рассказывал мне, как Роденко упрашивал его: "Не отправляйте меня на фронт!" Сам же Роденко всем потом говорил, что рвался туда, но – не отпускали с производства. (Кто-то из них, конечно, врал.). Но вот остался Виктор Антонович жив. Вернулся в Харьков. Долго был секретарем партбюро крупного цеха и за это время заочно окончил вуз. Через некоторое время был избран секретарем парткома этого самого крупного в городе завода – должность настолько крупная, что как бы автоматически ее обладатель становится членом бюро обкома. Пробыл секретарем парткома несколько лет, перешел пенсионную черту – и вдруг его сместили. Но он продолжал работать. Кем же? Начальником футбольной команды "Металлист", числящейся за заводом, но защищающей спортивную честь Харькова во всесоюзном масштабе.
   Под его чутким руководством команда вылетела, наконец, не только из высшей лиги, но вообще из большого футбола. И тогда он стал… начальником социологической лаборатории того же завода. Свидетельствую: в социологии он не смыслил ни бельмеса. Хотя я и сам в ней не много понимаю (окончил годичный курс социологии в вечернем университете марксизма-ленинизма), но наиболее компетентным консультантом секретаря парткома Роденко в социологии был в свое время… я.
   Сестра вспоминает (она старше меня на пять с половиной лет, а уж я-то не помню), что в ежедневном будничном рационе семьи бывали черная и красная икра, другие деликатесы. Мне помнятся мандарины. Отец отправлял в Харьков своим родителям и сестре посылки с буханками хлеба. А в деревне на Харьковщине в это время свирепствовал голод, нередки были случаи людоедства… Я не виню родителей своих – я их жалею: многого они не знали, на многое закрывали глаза.
   Рабфак (рабочий факультет), комвуз (коммунистический университет
   – высшее учебное заведение) – подготовительные факультеты, ставившие задачей общеобразовательную подготовку активистов новой власти, в большинстве своем малограмотных, к дальнейшей учебе в вузах или (если речь о комвузе) к партийно-политической, агитационно-пропагандистской работе.
   Уже написав эти слова, я узнал, что у какого-то зарубежного фантаста есть рассказ или повесть со сходным сюжетом. Тем больше чести Вилену: он изобрел этот "велосипед" вполне самостоятельно!
   Фабзавуч – школа фабрично-заводского ученичества, впоследствии ФЗО; всевобуч – всеобщее военное обучение. Мы, малыши, истинного значения этих сокращений, конечно же, не понимали, зато хорошо ощущали то, чего взрослое ухо уже не слышит: их зловещее звучание.
   Писано задолго до сенсационных разоблачений времен "перестройки".
   У кого-то из загубленных в те времена ленинградских "детских" поэтов – то ли у Хармса, то ли у Олейникова – повстречалась мне в стихах строчка о "сорока собаках"… Доктор был, как видно, начитан…
   Примечание 2003 г.: Догадка косвенно подтверждается тем, что, репатриировавшись в Израиль, мои невестка и внучка – носители нашей фамилии – немедленно утратили женское родовое ее окончание. И моя внучка теперь та же "Анна Рахлин", что и моя двоюродная тетя, о которой речь в этой главке.
   См. выше – стр. 25
   Александр Твардовский, из "Стихов последних лет" (примечание 1971 г.)
   Из недавно опубликованной поэмы "По праву памяти" (примечание 1988 г.)
   _Примечание 1988 г__: _Тетя Рая не просто годы, а многие десятилетия хранила молчание по поводу пережитого. И понять ее можно: Лева дал чекистам подписку о неразглашении, да и вообще, "славные органы" научили людей помалкивать… Но теперь, во время "перестройки", опубликовано много свидетельств разгула государственного террора тех лет, и Рая нам рассказала, в частности, такую историю. Немедленно после ареста Левы их соседи (возможно, они и были доносчиками) самочинно заняли (нет: захватили!) у семьи арестованного одну из комнат – и заперли ее на ключ, так что жене и малолетним детям "врага народа" пришлось не только довольствоваться проживанием в одной комнате, но и пользоваться окном как дверью.