Ей было лет около тридцати. Кристоф услышал о ней у Гамаша: там ею восхищались в бесцеремонных выражениях, как женщиной далеко не высокой нравственности, умной и смелой, с железной волей и ненасытным честолюбием, но резкой, капризной, взбалмошной, несдержанной, которая прошла через много рук, прежде чем достигла теперешнего успеха, и не перестает за это мстить.
   Однажды Кристоф собрался навестить Филомелу. Подойдя к медонскому поезду, он открыл дверцу своего купе и увидел уже расположившуюся там Франсуазу. Она казалась взволнованной, расстроенной, и появление Кристофа было ей явно неприятно. Она повернулась к нему спиной и стала смотреть в противоположное окно. Но Кристофа поразило страдальческое выражение ее лица, и он уставился на нее с простодушным и нескромным участием. Франсуазу это рассердило; она метнула на него свирепый взгляд, значения которого он не понял. На первой же остановке она вышла и пересела в другой вагон. Только тут — с опозданием — он догадался, что она попросту сбежала от него, и огорчился.
   Через несколько дней он возвращался в Париж по той же дороге и сидел на платформе в ожидании поезда. Появилась она и села рядом на единственную скамью. Он хотел встать. Она сказала:
   — Сидите.
   Они были одни. Он извинился, что принудил ее в тот раз перейти в другое купе: он непременно ушел бы сам, если бы догадался, что мешает. Она подтвердила с насмешливой улыбкой:
   — Правда, вы ужасно назойливо смотрели на меня.
   — Простите. Я не мог иначе… У вас был такой страдальческий вид, — сказал он.
   — Ну и что же? — спросила она.
   — Это получилось помимо моей воли. Да если бы вы увидели, что кто-то тонет, разве вы не протянули бы ему руку?
   — Я? Даже не подумала бы, — ответила она. — Скорее помогла бы ему потонуть.
   Она сказала это не то в шутку, не то с горечью, но, заметив озадаченный вид Кристофа, рассмеялась.
   Подошел поезд. Только в последнем вагоне были свободные места. Она вошла первая. Кондуктор торопил их. Кристоф не хотел повторения недавней сцены и решил поискать себе другое место.
   — Входите, — сказала она.
   Он вошел. Она добавила:
   — Сегодня мне это безразлично.
   Они разговорились. Кристоф с большой горячностью пытался втолковать ей, что нельзя быть равнодушным к окружающим и что люди могут друг другу помочь хотя бы утешением…
   — На меня утешения не действуют… — сказала она.
   Кристоф стал возражать; тогда она добавила со своей обычной дерзкой усмешкой:
   — Роль утешителя очень выигрышна.
   Он понял не сразу. А когда понял, когда решил, что она подозревает его в личной заинтересованности, меж тем как ему искренне жаль ее, он с негодованием вскочил, распахнул дверцу и собрался спрыгнуть, хотя поезд уже тронулся. Ей стоило труда удержать его. Он сердито сел на место и закрыл дверцу, как раз когда поезд входил в туннель.
   — Вот видите, — сказала она. — Вы могли погибнуть.
   — Наплевать, — ответил он.
   Кристоф больше не желал с ней разговаривать.
   — Мир очень глупо устроен, — сказал он. — Люди мучают друг друга, мучаются сами, а когда хочешь помочь человеку, он тебя в чем-то подозревает. Вот гадость! Это не люди, а какие-то уроды.
   Она, смеясь, пыталась его успокоить. Положила ему на руку свою затянутую в перчатку ручку и, ласково уговаривая, назвала его имя.
   — Как, вы знаете меня? — удивился он.
   — А кто кого не знает в Париже? Мы ведь одного поля ягоды. И напрасно я с вами так говорила. Я вижу, вы славный малый. Успокойтесь же! Дайте руку! Ну, помирились?
   Они пожали друг другу руку и стали беседовать дружески.
   — Я не виновата, — объяснила она. — Слишком горький у меня опыт, и теперь я не верю никому.
   — Меня тоже часто обманывали, — ответил Кристоф. — А я продолжаю верить людям.
   — Сразу видно, что вы родились простофилей.
   Он рассмеялся.
   — Правда, мне часто приходилось глотать горькие пилюли. Но это меня не тревожит. Желудок у меня здоровый. Мне случалось справляться и с более крупным зверьем — с голодом, с нуждой, а иногда и с мерзавцами, которые портили мне кровь. Все это только пошло мне на пользу.
   — Вам хорошо, — сказала она, — вы — мужчина.
   — А вы — женщина.
   — Это не бог весть что.
   — Это красота, а может быть, и сама доброта! — воскликнул он.
   Она засмеялась:
   — Это! А что с этим делают люди?
   — Надо защищаться.
   — Тогда доброты ненадолго хватит.
   — Значит, ее и было немного.
   — Возможно. А главное — не к чему страдать. Все, что слишком, иссушает душу.
   Он хотел было выразить ей сочувствие, но вспомнил, какой отпор встретили недавно его соболезнования.
   — Вы опять скажете, что роль утешителя выигрышна.
   — Нет, больше не скажу, — обещала она. — Я чувствую, что вы по-настоящему добрый и искренний. Спасибо. Только не говорите мне ничего. Вы не знаете… Благодарю вас.
   Поезд подходил к Парижу. Они расстались, не обменявшись ни адресами, ни приглашениями.
   Месяца через два она пришла к Кристофу.
   — Я пришла потому, что мне необходимо поговорить с вами. После нашей встречи я изредка вспоминала вас.
   Она села.
   — Только на минутку. Я вас не задержку.
   Он начал что-то говорить. Она его прервала:
   — Погодите немножко.
   Они помолчали. Потом она сказала, улыбаясь:
   — Я дошла до предела. Теперь мне лучше.
   Он попытался расспросить ее.
   — Нет, не надо! — сказала она.
   Она осмотрелась по сторонам, задерживая взгляд на отдельных предметах и по-своему оценивая их, наконец увидела фотографию Луизы.
   — Это мама? — спросила она.
   — Да.
   Она взяла карточку и вперила в нее ласковый взгляд.
   — Милая старушка! — сказала она. — Вы счастливый!
   — Она умерла!
   — Это ничего не значит, все-таки она у вас была.
   — А у вас?
   Она нахмурила брови, отклоняя эту тему. Она не желала никаких расспросов.
   — Лучше поговорим о вас. Расскажите… Ну что-нибудь о вашей жизни…
   — Вам это ни к чему.
   — А все-таки расскажите…
   Кристоф не хотел рассказывать, но поневоле отвечал на ее вопросы, потому что она умела спрашивать. И рассказал именно то, что его мучило, — историю своей дружбы, охлаждение Оливье. Она слушала с улыбкой, в которой было и сочувствие и насмешка… Внезапно она спросила:
   — Который час? Господи! Я уже два часа сижу здесь!.. Простите… Но, право же, легче стало на душе!.. Мне хотелось бы приходить к вам… — добавила она. — Не часто… Иногда… Мне это помогло бы. Но я боюсь докучать вам, отнимать у вас время… Ну хоть ненадолго, изредка…
   — Хотите, я буду приходить к вам? — предложил Кристоф.
   — Нет, нет, ко мне не надо. Лучше у вас…
   Но она долго не приходила.
   Где-то на вечере Кристоф случайно узнал, что она тяжело больна и уже давно не играет. Несмотря на запрет, он отправился к ней. Ему ответили, что никого не приказано принимать; но после того, как он, назвав себя, вышел за дверь, его вернули. Франсуаза лежала в постели, ей было лучше; она перенесла воспаление легких и сильно изменилась, но взгляд остался тот же — пронзительный, непокорный. Она явно обрадовалась Кристофу. Усадила возле постели и заговорила о себе с ироническим безразличием. Сказала, что чуть не умерла. Он взволновался. Она высмеяла его. Он упрекнул ее за то, что она ничего не сообщила ему.
   — Сообщить вам? Чтобы вы пришли? Ни за что на свете!
   — Готов поручиться, что вы даже не вспомнили обо мне.
   — И будете правы, — подтвердила она с обычной своей насмешливой и чуть грустной улыбкой. — Во время болезни не вспомнила ни разу. А вот сегодня вспомнила. Да не огорчайтесь вы! Когда я больна, мне ни до кого нет дела, я хочу только, чтобы меня все оставили в покое. Уткнусь носом в стену, лежу и жду. Я хочу быть одна, подохнуть одна, как крыса.
   — Но ведь тяжело страдать одной!
   — Я привыкла. Я столько лет была несчастна. И никто ни разу не помог мне. А теперь я обтерпелась… И вообще так лучше. Никто все равно ничем не поможет. Только шумят в комнате, пристают, надоедают, лицемерно охают… Нет. Я предпочитаю умереть в одиночестве.
   — Какое смирение!
   — Смирение? Не понимаю, что это такое. Нет, я просто стискиваю зубы и проклинаю боль.
   Он спросил, неужели никто не навещал ее, не заботился о ней. Она сказала, что товарищи по театру — неплохие люди, хоть и дураки; они рады услужить и посочувствовать, но, конечно, больше на словах.
   — Я же вам сказала, что сама не хочу их видеть. Со мной трудно ужиться.
   — Я бы не прочь попробовать, — заметил он.
   Она с сожалением посмотрела на него.
   — И вы туда же! Вы тоже не лучше других.
   — Простите меня, простите… — сказал он. — Боже правый! Я и в самом деле становлюсь парижанином! Мне стыдно… Клянусь, я сболтнул, не подумав…
   Он зарылся лицом в одеяло. Она от души расхохоталась и легонько шлепнула его по затылку.
   — Вот это уже совсем не по-парижски! И слава богу! Это в вашем стиле. Ну, покажитесь-ка мне. Довольно поливать слезами мое одеяло.
   — Вы меня простили?
   — Простила. Только смотрите, чтоб это не повторялось.
   Она еще немного поболтала с ним, спросила, чем он сейчас занят, потом устала, соскучилась и выставила его.
   Решено было, что он навестит ее опять на следующей неделе. Когда Кристоф уже собрался идти к ней, он получил телеграмму: Франсуаза писала, что приходить не надо, она не в настроении. Но через день сама позвала его. Он пришел. Она уже поправлялась и полулежала у окна. Стояла ранняя весна, день был солнечный, на деревьях появились молодые побеги. Такой ласковой и мягкой он еще ни разу ее не видел. Она сказала, что в тот день не могла ни с кем говорить и его бы возненавидела, как всех остальных мужчин.
   — А сегодня?
   — Сегодня я чувствую себя молодой, неиспорченной, и мне мило все, что молодо и неиспорчено, — вы, например.
   — Я отнюдь не так уж молод и неиспорчен.
   — Вы таким будете до самой смерти.
   Они поговорили о том, что он делал с тех пор, как они не виделись, о театре, где она вскоре опять начнет работать; попутно Франсуаза высказала свое отношение к театру: она его ненавидит и в то же время привязана к нему.
   Она больше не позволила Кристофу приходить и обещала, что сама возобновит свои посещения, — только беспокоилась, что помешает ему. Он сказал, в какое время обычно не работает. Они вместе придумали условный стук; она постучит, а он откроет или нет — как ему заблагорассудится…
   Франсуаза не сразу воспользовалась разрешением. Но однажды она согласилась читать стихи в чьем-то салоне, по дороге раздумала и позвонила, что не может приехать, а вместо этого решила заглянуть к Кристофу — на минутку, только поздороваться. Однако вышло так, что в этот вечер она разоткровенничалась с ним и рассказала всю свою жизнь с самого детства.
   Печальное детство! Она — плод случайной связи, отца своего даже не знала. Мать — содержательница подозрительного кабачка в предместье одного из городов на севере Франции. Завсегдатаями там были возчики; они пили, оставались на ночь с хозяйкой и избивали ее. Один из таких гостей женился на матери Франсуазы, польстившись на ее убогие сбережения; он тоже напивался и тоже бил ее. У Франсуазы была старшая сестра, прислуживавшая в кабачке; она надрывалась от непосильной работы; отчим сделал ее своей любовницей, не постеснявшись матери; она была чахоточной и вскоре умерла. Франсуаза росла среди этой грязи и вечно терпела колотушки. Она была худосочным, озлобленным, замкнутым ребенком, дичком со страстной душой. На ее глазах плакали, страдали, терпели, унижались, чахли ее мать и сестра. Она же во что бы то ни стало решила не покоряться и вырваться из этой гнусной среды: по натуре она была бунтаркой. Несправедливость доводила ее до истерики; когда ее колотили, она царапалась и кусалась. Однажды попробовала даже повеситься, но раздумала, испугалась, что и в самом деле умрет, и когда она, уже задыхаясь, сведенными пальцами торопливо и неумело развязывала петлю, в ней билась страстная жажда жизни. Раз ей нет спасения в смерти (Кристоф печально улыбался, вспоминая свои детские страдания), она поклялась победить, стать свободной, богатой и растоптать всех своих мучителей. Эту клятву она дала себе как-то вечером в своей конурке, когда рядом слышались ругательства отчима, крики матери, которую он бил, и рыдания сестры. Как она была несчастна! Но после клятвы ей стало легче. Стискивая зубы, она думала:
   «Я вам всем покажу!»
   В этом безрадостном детстве был один светлый луч.
   Как-то раз соседский мальчишка, с которым она играла на улице, сын швейцара при театре, несмотря на строгий запрет, провел ее на репетицию. Дети прошмыгнули в самый дальний и темный угол зала. Франсуаза была потрясена волшебством сцены, озаренной огнями среди окружающего мрака, и теми пышными непонятными фразами, которые там произносились, и королевской осанкой актрисы — та действительно играла королеву в романтической мелодраме… Девочка оцепенела от волнения, но сердечко ее сильно билось… «Вот, вот кем надо быть!.. Ах, мне бы стать такой!..» Когда репетиция кончилась, она решила во что бы то ни стало посмотреть вечерний спектакль. Пропустив вперед своего приятеля, она сделала вид, что идет за ним следом, а сама вернулась и спряталась под скамейкой; так она просидела три часа, задыхаясь от пыли, но перед самым началом, когда зрители стали собираться и когда она уже намеревалась выползти из своего убежища, ее поймали, с позором выволокли под смешки публики и отвели домой, где ее вдобавок высекли. В эту ночь она бы умерла от унижения, если бы отныне не знала твердо, кем ей надо сделаться, чтобы стать выше всех этих людишек и отомстить им.
   План у нее был выработан. Она поступила горничной в Театральный отель и ресторан, где останавливались актеры. Она едва умела читать и писать, да и нечего ей было читать. Она стала учиться с неимоверным напряжением воли, таскала книги у постояльцев и читала их ночью при лунном свете или на заре, чтобы не жечь свечи. Из-за актерской безалаберности ее воровство проходило незамеченным; в крайнем случае владельцы книг поворчат и успокоятся. Впрочем, прочитав книги, она их возвращала, но возвращала не в полной сохранности: понравившиеся ей страницы она вырывала. Обычно она засовывала книги под кровать или под кресло, будто их и не выносили из комнаты. Она подслушивала у дверей, как актеры разучивают роль. И потом, подметая коридор, вполголоса подражала их интонациям, жестам. Ее ловили на этом занятии, высмеивали, ругали. Она молчала, затаив злобу. Обучение по такому методу могло бы продолжаться до бесконечности, если бы она не осмелела до того, что однажды выкрала из номера у какого-то актера роль. Актер поднял шум. К нему никто не входил, кроме горничной, — он обвинил ее в воровстве. Она дерзко отпиралась, он пригрозил ей обыском. Тогда она бросилась ему в ноги и призналась во всем, а заодно и в том, что крала другие книги и вырывала страницы, — словом, открыла все свои тайны. Актер отчаянно чертыхался, но, в сущности, он был совсем не злой человек. Он полюбопытствовал, зачем она все это делала. Когда она сказала, что хочет быть актрисой, он долго хохотал. Потом начал ее экзаменовать. Она стала читать ему на память целые страницы; он был поражен и спросил:
   — Хочешь, я буду давать тебе уроки?
   Она пришла в восторг, бросилась целовать ему руки.
   — Ах, как бы я его любила! — сказала она Кристофу.
   Но актер тут же добавил:
   — Только, знаешь, голубушка, даром ничего не дают…
   Она была невинна, она всегда с пугливым целомудрием отбивалась от наглых приставаний. Страстная стыдливость, омерзение ко всякой низменной чувственности без любви жили в ней с давних пор, с самого детства: их породило отвращение к тем гнусным картинам, которых она насмотрелась дома; они жили в ней и сейчас… Несчастная, как же она была наказана!.. Как посмеялась над ней судьба!..
   — И вы согласились? — спросил Кристоф.
   — Да, я готова была на что угодно. Ведь он грозился, что велит меня арестовать как воровку. У меня не оставалось выбора. Так я приобщилась к искусству… и к жизни.
   — Мерзавец! — сказал Кристоф.
   — Да. Я его возненавидела. Но с тех пор мне стольких пришлось узнать, которые были не лучше его! Он-то хоть сдержал слово — обучил меня тому немногому, что знал сам из актерского ремесла, и ввел в труппу. Сперва все мною помыкали. Играла я выходные роли. Но как-то раз заболела субретка, и мне попробовали дать ее роль. Так оно и пошло. Меня считали несуразной, смешной, никуда не годной. Я тогда была дурнушкой. И слыла ею до тех пор, пока меня не провозгласили если не богиней, то женщиной в высшем, совершенном смысле этого слова, — Женщиной с большой буквы… Дурачье! Игру мою находили неверной, экстравагантной. Публике я не нравилась. Товарищи надо мной издевались. Однако меня держали, потому что я все-таки была полезна и обходилась недорого. Мало того что обходилась недорого, — я платила. Да. За каждый успех, за каждый шаг вперед платила своим телом. Актеры, директор, антрепренер, приятели антрепренера…
   Она замолчала, смертельно бледная, и сжала губы, глядя в одну точку; глаза ее были сухи, но чувствовалось, что душа ее плачет кровавыми слезами. В один миг пережила она весь прошлый позор и жгучую волю к победе — все более жгучую после каждой новой гнусности, которую ей приходилось терпеть. Она хотела умереть, но слишком мерзко было пасть, не поднявшись над унижениями. Покончить с собой в начале жизненного пути или уж после победы — куда ни шло! Но столько унижаться и ничего не достичь…
   Она молчала. Кристоф гневно шагал по комнате: ему хотелось истребить всех подлецов, мучивших, маравших эту женщину. Потом он остановился перед нею, с жалостью посмотрел на нее, нежно сжал руками ее голову, виски и произнес:
   — Бедняжечка!
   Она хотела отстранить его.
   — Не бойтесь меня, — сказал он. — Я вам друг.
   И тут по ее бледным щекам потекли слезы. Кристоф опустился перед нею на колени и поцеловал lа lunga man d'ogni bellezza plena — прекрасные, узкие и нежные руки, на которые упали две слезы.
   Затем сел на прежнее место. Франсуаза овладела собой и уже спокойно продолжала свой рассказ.
   Успех ей создал один драматург. В этой странной женщине он обнаружил гениальную, демоническую натуру и, что было еще важнее для него, «новую женщину, женщину нашего времени». Разумеется, он, как и все его предшественники, сделал ее своей любовницей, и она отдалась ему, как всем его предшественникам, без любви и даже с чувством, противоположным любви. Но он дал ей славу, а она прославила его.
   — Зато теперь никто уже ничего не может вам сделать. Теперь вы делаете из них, что хотите.
   — Вы так думаете? — с горечью спросила она.
   И рассказала ему еще об одной насмешке судьбы — о своей страсти к ничтожному человеку, которого она сама же презирала: он был писателем и всячески эксплуатировал ее, выпытывая самые унизительные ее тайны и пользуясь ими для своих писаний; потом бросил ее.
   — Я его презираю как последнюю мразь и вся дрожу от ярости при мысли, что люблю его; но стоит ему только подать знак, и я бегу к этому негодяю и пресмыкаюсь перед ним. Что я могу поделать? Сердце у меня так устроено: оно не желает любить то, что ему приказывает ум. И мне приходится приносить в жертву либо веления сердца, либо веления ума. Сердце и плоть кричат, требуют своей доли счастья. А у меня нет на них узды, я ни во что не верю, я свободна… Свободна? Нет, я раба моего сердца, моей плоти — чаще всего, почти всегда их желания сильнее меня. Они берут верх. Я стыжусь, а поделать ничего не могу…
   Она замолчала на миг, машинально помешивая золу в камине.
   — Я много раз читала, что сами актеры ничего не чувствуют, — продолжала она. — И действительно, почти все, кого я знаю, — большие тщеславные дети: они страдают, только когда затронуто их мелкое самолюбие. Не могу решить, они ли настоящие актеры, или я. Мне кажется, что все-таки я. Как бы то ни было, я расплачиваюсь за других.
   Она кончила свой рассказ и собралась уходить. Было три часа ночи. Кристоф предложил ей дождаться утра и лечь на его кровать. Она предпочла сидеть в кресле у потухшего камина и мирно беседовать в тишине.
   — Завтра вы будете сонной.
   — Я привыкла. А вот вы… Что вы делаете завтра?
   — Ничего. У меня только урок в одиннадцать часов… Да ведь я крепкий.
   — Таким и полагается крепко спать.
   — Правда, я сплю как убитый, несмотря ни на какие огорчения. Меня иногда даже досада берет. Сколько зря пропадает времени!.. Я буду очень рад хоть разок обмануть сон, украсть у него одну ночь.
   Они продолжали разговаривать вполголоса, с долгими паузами. В конце концов Кристоф заснул. Франсуаза улыбнулась и прислонила его голову к спинке кресла, чтобы он не упал… А сама пересела к окну и стала задумчиво смотреть на темный, начинавший светлеть сад. Около семи часов она бережно разбудила Кристофа и простилась с ним.
   В течение месяца она приходила и не заставала Кристофа — дверь была на запоре. Потом Кристоф дал ей ключ от квартиры, чтобы она могла войти, когда захочет. Несколько раз после этого она опять приходила, когда его не было дома. Тогда она оставляла букетик фиалок или записочку, наспех набросанный на листке бумаги рисунок, карикатуру — знак, что она была. Но как-то вечером она пришла к Кристофу прямо из театра снова поговорить по душам. Он работал. Они начали разговаривать, однако с первых же слов поняли, что ни тот, ни другой не настроены так рассудительно, как в прошлый раз. Франсуаза собралась уйти, но было поздно. Не то чтобы Кристоф ее удерживал. Ее держала собственная воля. Они чувствовали, как ими все сильнее овладевает желание.
   И стали любовниками.
   После этой ночи она долго не показывалась. В нем эта ночь разбудила пыл чувственности, дремавшей долгое время, и ему уже трудно было мириться с отсутствием Франсуазы. Она запретила ему приходить к ней. Он решил посмотреть на нее в театре, скрытый от посторонних глаз, где-нибудь в последнем ряду; он весь горел и дрожал от любви и волнения. Страстный трагизм, который она вкладывала в свою игру, сжигал и его. В конце концов он не выдержал и написал ей:
   «Вы сердитесь на меня, дорогая? Простите, если я обидел Вас».
   Получив эти смиренные строки, она примчалась к нему и бросилась в его объятия.
   — Лучше было бы остаться просто друзьями. Но раз это невозможно, незачем противиться неизбежному. Будь что будет!
   Они соединили свои жизни. Однако каждый сохранил прежнюю квартиру и прежнюю свободу. Франсуаза неспособна была бы терпеть каждодневное присутствие Кристофа. Да и по роду ее занятий это было неудобно. Она приходила к Кристофу, изредка проводила с ним часть дня и ночи, но неизменно возвращалась к себе, а иногда и всю ночь проводила дома.
   На те месяцы, что театр был закрыт, они вместе сняли домик в окрестностях Парижа, возле Жифа. Там они прожили счастливые дни, хоть и омрачавшиеся порой дымкой печали. Дни взаимной близости и мирного труда. У них была прекрасная, светлая спальня в верхнем этаже, откуда открывался широкий вид на поля и дальние просторы. Ночью с кровати они видели в окна, как по густой и блеклой синеве неба проплывают фантастические тени облаков. Лежа в объятиях Друг друга, они слышали сквозь дремоту стрекот упоенных восторгом кузнечиков, шум грозового ливня; осеннее дыхание земли — запахи жимолости, ломоноса, глицинии, скошенного сена пропитывали и дом и их самих. Ночная тишь. Сон вдвоем. Безмолвие. Далекий лай собак. Пение петухов. Светает. Жиденький благовест несется с дальней колокольни сквозь холодную, утреннюю мглу, от которой в теплом гнездышке пробирает дрожь, и они еще теснее и любовнее льнут друг к другу. В диком винограде, увивающем стену, проснулись птицы. Кристоф открывает глаза и, затаив дыхание, с умилением смотрит на милое, усталое лицо спящей рядом подруги, побледневшее от любви…
   Их любовь не была самодовлеющей страстью. Это была настоящая дружба, а тело только требовало своей доли. Они не стесняли друг друга. Каждый был занят своим делом. Франсуазу пленял талант Кристофа, его доброта, его нравственные устои. Во многом она чувствовала себя старше его, и это доставляло ей материнскую радость. Она огорчалась, что не понимает его произведений, — музыка вообще была ей недоступна и только в редких случаях вызывала у нее порывы безудержного волнения, но причина тут была не столько в музыке, сколько в самой Франсуазе, в тех страстях, которые владели ею в ту пору и окрашивали собой все окружающее — природу, людей, цвета и звуки. Тем не менее она улавливала талант Кристофа сквозь таинственный, непонятный ей язык музыки, словно смотрела игру большого актера, говорящего на незнакомом языке. Творчество Кристофа живительно действовало на ее собственный талант. А Кристоф, создавая новое произведение, воплощал свои чувства в образе любимой женщины, проводил свои мысли сквозь призму ее мыслей; и они становились прекраснее, чем были, когда зародились в нем. Неоценимый дар — близость такой души, поистине женственной, — слабой, доброй и жестокой, со вспышками гениальности. Благодаря ей он многое узнал о жизни и людях, о женщинах — их он знал еще очень плохо, а Франсуаза судила о них с беспощадной проницательностью. Главное же, она научила его лучше понимать театр, помогла ему проникнуть в суть этого замечательного искусства, самого совершенного, самого трезвого и полноценного из искусств. Она открыла ему красоту этого волшебного орудия человеческой фантазии, убедила его, что нельзя писать только для себя, к чему у Кристофа была склонность — склонность очень многих художников, подобно Бетховену не желающих писать «для какой-то дурацкой скрипки, когда в них говорит дух божий». Большие драматурги не стыдятся писать для определенного театра и считаться с актерами, которые станут истолкователями их мысли. Они знают, что это не может их унизить, ибо если красота — в мечте, то величие — в ее воплощении. Театр, как фресковая живопись, выполняет главную миссию искусства. Он — поистине живое искусство.