Мать и сестра упорствовали в своих бесполезных хлопотах. Г-жа Жанен опять пошла к Пуайе, и те, чтобы отделаться от родных, нашли им работу. Г-же Жанен предложили поступить чтицей к старухе, проводившей зиму на юге. Антуанетте подыскали должность гувернантки в семье, жившей круглый год в деревне в западной Франции. Условия были неплохие, но г-жа Жанен отказалась. Она и для себя считала унизительным поступать в услужение, а уж для дочери никак не могла на это согласиться, тем более что это означало разлуку. Как ни были они несчастны, вернее, именно потому, что они были несчастны, им не хотелось расставаться. Г-жа Пуайе возмутилась. Она заявила, что, когда людям не на что жить, им не пристало особенно гордиться. Г-жа Жанен не сдержалась и упрекнула ее в бессердечии. Г-жа Пуайе позволила себе оскорбительные намеки насчет их банкротства и насчет денег, которые сестра ей задолжала. Они рассорились насмерть. Всякие отношения были порваны. Г-жа Жанен мечтала вернуть сестре долг. Но не могла.
   Тщетные поиски работы продолжались. Г-жа Жанен обратилась к депутату и к сенатору их департамента, которым г-н Жанен не раз оказывал услуги. Но и тут она натолкнулась на черствость и неблагодарность. Депутат даже не ответил ей на письмо, а когда она пришла к нему, велел сказать, что его нет дома. Сенатор начал прямо с того, что самым бестактным образом выразил ей сочувствие, а затем принялся поносить «это ничтожество — Жанена», решительно осуждая его за самоубийство. Г-жа Жанен встала на защиту мужа. Сенатор возразил, что отнюдь не считает поведение банкира бесчестным, что он действовал так по глупости и вообще был легкомысленным простаком: все норовил делать по-своему, ни у кого не спрашивал совета и не слушал предостережений. Если бы он погубил себя одного, всякий сказал бы: поделом ему. Но, не говоря уже о других пострадавших, пустить по миру жену и детей, а потом бросить их на произвол судьбы, чтобы они выпутывались, как знают, — это уж слишком. Пусть г-жа Жанен ему прощает, если она святая; он же, сенатор, отнюдь не святой, а просто здравомыслящий и разумный человек, и у него нет оснований прощать Жанена: тот, кто при подобных обстоятельствах кончает с собой, — ничтожество, и больше ничего. Единственное ему оправдание в том, что он был не вполне вменяем. Сенатор попросил г-жу Жанен извинить его, если он чересчур резко отозвался о ее муже, — причиной этому его сочувствие к ней. Выдвинув ящик стола, он достал и протянул ей бумажку в пятьдесят франков, но от этой милостыни она отказалась.
   Она сделала попытку устроиться в канцелярии казенного учреждения, но хлопотала неумело и недостаточно упорно. Собрав все свое мужество, она шла наниматься и возвращалась такая измученная, что несколько дней не могла сдвинуться с места, а когда приходила вторично, должность была уже занята. У служителей церкви она тоже не встретила поддержки — то ли они не видели в этом для себя особой выгоды, то ли не желали прийти на помощь разоренной семье, глава которой был открытым антиклерикалом. После долгих поисков г-же Жанен удалось найти место учительницы музыки в монастырском пансионе — неблагодарное и до смешного скудно оплачиваемое занятие. Чтобы хоть немножко подработать, она по вечерам занималась перепиской для одной конторы, но никак не могла угодить. Ей делали грубые замечания за почерк и за рассеянность, потому что она, как ни старалась, нередко пропускала слова и даже целые строчки (у нее было столько других мыслей и забот!). Бывали случаи, когда она слепила себе глаза, сидела не разгибая спины до поздней ночи, а потом работу у нее не принимали, и она приходила домой в отчаянии. Она по целым дням плакалась на судьбу, но ничего не могла предпринять. У нее давно уже было больное сердце, от всех переживаний болезнь усилилась, и у нее появились мрачные предчувствия. Она страдала сердечными спазмами и приступами удушья, иногда ей казалось, что она умирает. Выходя из дому, она клала в карман записку со своей фамилией и адресом, на случай, если потеряет сознание на улице. Что будет, если она уйдет из жизни! Антуанетта ободряла ее, как могла, притворялась спокойной, хотя и сама жила в постоянной тревоге; умоляла мать щадить себя, порывалась заменить ее. Но г-жа Жанен всю оставшуюся у нее гордость полагала в том, чтобы уберечь дочь от унижений, которые приходилось сносить ей.
   Как она ни надрывалась и ни сокращала расходы, заработка ей не хватало на жизнь. Пришлось продать те немногие драгоценности, какие еще уцелели. И ужаснее всего, что вырученные от продажи деньги у г-жи Жанен тут же украли. Бедная женщина, с обычной своей беспечностью, решила зайти в магазин «Бон-Марше»: на следующий день были именины Антуанетты, и ей хотелось купить дочери подарочек. Она зажала кошелек в руке, чтобы не потерять его, но, выбирая покупку, машинально положила его на прилавок. Когда она вспомнила о кошельке, он исчез. Этот удар подкосил ее.
   Через несколько дней, душным августовским вечером, когда густое облако испарений стояло над городом, как в парильне, г-жа Жанен возвращалась из конторы, куда относила спешную переписку. Она опаздывала к обеду, а тратить три су на омнибус не хотела и, чтобы дети не волновались, бежала домой, едва переводя дух. Поднимаясь к себе на пятый этаж, она так запыхалась, что совсем не могла говорить. В таком состоянии она возвращалась не в первый раз, и дети перестали пугаться. Не показывая виду, она тут же села с ними за стол. Дети не могли есть от жары и, преодолевая отвращение, силились проглотить несколько кусочков мяса и немного тепловатой воды. Видя, что мать не успела отдышаться, они не разговаривали (им и не хотелось разговаривать) и смотрели в окно.
   Вдруг г-жа Жанен взмахнула руками, потом уцепилась за стол, посмотрела на детей, охнула и стала валиться на пол. Антуанетта и Оливье едва успели подхватить ее; Обезумев от ужаса, они кричали, умоляли:
   — Мама! Мамочка!
   Но она не отвечала. Они совсем потеряли голову. Антуанетта судорожно прижималась к матери, целовала, звала ее. Оливье открыл дверь на лестницу и крикнул:
   — Помогите!
   Привратница поднялась к ним и, увидев, что происходит, побежала за жившим по соседству врачом. Но когда пришел врач, он мог только констатировать конец. Смерть наступила мгновенно — к счастью для г-жи Жанен (хотя кто может сказать, что она успела передумать в последние секунды, сознавая, что умирает и дети остаются одни в таком бедственном положении!..).
 
 
   Они одни переживали весь ужас случившегося, одни плакали, одни занимались всеми тягостными хлопотами, которые влечет за собой смерть. Привратница, женщина сердобольная, немножко помогла им; из пансиона, где г-жа Жанен давала уроки, прислали письмецо с холодными словами официального соболезнования.
   Первые минуты были полны неописуемого отчаяния. Чрезмерность отчаяния как раз и спасла их — с Оливье сделались конвульсии. Это отвлекло Антуанетту от ее скорби: она думала только о брате, и ее огромная любовь подчинила себе Оливье, не допустила до опасных крайностей, на которые его толкнуло бы горе. Прижавшись друг к другу, они сидели при свете ночника возле кровати, на которой покоилась их мать, и Оливье твердил, что надо умереть — умереть обоим сейчас же, сию минуту; при этом он указывал на окно; Антуанетта тоже испытывала это пагубное искушение, но боролась с ним: она хотела жить…
   — Ради чего?
   — Ради нее, — ответила Антуанетта и показала на мать. — Она по-прежнему с нами. Подумай!.. Она столько выстрадала из-за нас! Мы не имеем права наносить ей самый страшный удар — не имеем права умереть несчастными… А потом, — продолжала она с жаром, — нельзя сдаваться! Нельзя! Я не желаю! Я протестую! Я хочу, чтобы ты еще был счастлив!
   — Этого никогда не будет!
   — Нет, будет. Мы слишком много страдали. Это изменится, должно измениться. Ты устроишь свою жизнь, у тебя будет семья, тебе будет хорошо, я так хочу! Слышишь? Хочу!
   — А как жить? У нас не хватит сил…
   — Хватит. Что нам надо? Протянуть до тех пор, пока ты начнешь зарабатывать. Это я беру на себя. Вот увидишь, я сумею. Ах, если бы мама позволила, я бы уже давно начала…
   — А что ты будешь делать? Я не хочу, чтобы ты унижалась. Ты и сама на это не пойдешь.
   — Пойду… И вовсе не унизительно зарабатывать себе на жизнь трудом — лишь бы только это был честный труд. Пожалуйста, не волнуйся. Все устроится, вот увидишь, ты будешь счастлив, мы будем счастливы, дорогой мой мальчик, она будет счастлива нашим счастьем…
   Брат и сестра одни шли за гробом матери. Оба единодушно решили не извещать семейство Пуайе. Пуайе перестали для них существовать, они были слишком безжалостны к их матери и в какой-то мере повинны в ее смерти. И когда привратница спросила, неужели у них нет никого родных, они ответили:
   — Никого.
   Они молились перед вырытой могилой, держась за руки, замкнувшись в своей непримиримости, в гордом отчаянии, и предпочли полное одиночество присутствию равнодушных и лицемерных родственников. Возвращались они пешком в толпе, чуждой их скорби, чуждой их мыслям, чуждой им во всех отношениях, кроме языка, на котором они говорили. Антуанетта вела Оливье под руку.
 
 
   В том же доме, на самом верху, нашлась маленькая квартирка — две комнатки чердачного типа: крошечная прихожая, которая должна была служить им столовой, и кухонька величиной со стенной шкаф. Они могли найти что-нибудь получше в другом квартале, но им казалось, что здесь они не окончательно разлучены с матерью. Привратница сперва хоть немного интересовалась ими, но вскоре дела отвлекли ее, и о них никто уже больше не заботился. Они не были знакомы ни с кем из жильцов и даже не знали, кто живет рядом.
   Антуанетте разрешили вместо матери давать уроки музыки в монастырском пансионе. Она стала искать других уроков. У нее была одна цель: дать брату образование, чтобы он мог поступить в педагогический институт. Она самостоятельно, по зрелом размышлении, сделала этот выбор; долго изучала программы, наводила справки, пыталась выведать мнение Оливье, но он сам не знал, чего хочет, и она решила за него. Если он поступит в институт, у него будет верный кусок хлеба до конца дней, и он сможет распоряжаться своей судьбой. Но надо, чтобы он этого добился, надо во что бы то ни стало дотянуть до тех пор, промучиться пять-шесть лет. Что ж, они добьются своего. Эта мысль с необычайной силой овладела Антуанеттой, заполонила ее. Она ясно видела, какая одинокая, нищенская жизнь предстоит ей, и вынести эту жизнь можно было только при том страстном стремлении, которое охватило ее всю: спасти брата, сделать так, чтобы брат был счастлив, если ей самой не суждено узнать счастье!.. Семнадцатилетняя девочка, избалованная и беспечная, словно переродилась под влиянием этого героического решения. Оказалось, что в ней заложена такая глубокая самоотверженность, такая горделивая воля к борьбе, каких никто у нее не подозревал, и она сама меньше, чем кто-либо. В эти переломные годы, в эту раннюю лихорадочную пору весны, когда все существо наливается любовью, купается в ней, как в роднике, бьющем тайком из-под земли, когда многообразные силы любви обволакивают, захлестывают женщину и неотступно держат в своей власти, — любовь эта принимает какие угодно формы: она ищет, на кого бы излиться, кому принести себя в жертву, цепляется за любой предлог, и эта целомудренная затаенная чувственность готова превратиться в самопожертвование. Любовь отдала Антуанетту в добычу дружбе.
   У Оливье, натуры менее страстной, не было такого двигателя. Кроме того, не он приносил себя в жертву, а жертву приносили ради него, что гораздо легче и отраднее, особенно когда любишь. И потому он мучился раскаянием, видя, как сестра надрывается из-за него, и часто говорил ей об этом.
   — Ах ты, глупенький мальчик!.. — отвечала она. — Неужели, ты не понимаешь, что только это и держит меня? Если бы не забота о тебе, чем бы я жила?..
   Он вполне понимал сестру. Будь он на месте Антуанетты, ему так же были бы дороги и отрадны эти заботы; другое дело — служить их предметом… Гордость и любовь возмущались в нем. А каким непосильным бременем для него, существа слабого, было сознание ответственности, необходимости преуспеть, раз сестра во имя его успеха поставила на карту свою жизнь! Это сознание было ему нестерпимо и временами подавляло его вместо того, чтобы воодушевить, но все же так легче было выстоять, легче трудиться, жить, — если бы его не подгоняла мысль о конечной цели, он многого бы не перенес. Его скорее тянуло сложить оружие… быть может, даже покончить с собой. Быть может, он бы погиб, если бы сестра не решила за него, что он добьется успеха и будет счастлив. Он страдал от такого насилия над своей природой, а между тем в этом для него было спасение. Он тоже переживал переходный возраст, тот опасный возраст, когда тысячи юношей, поддавшись нездоровым эмоциям, ради двух-трех лет безумств бесповоротно губят всю свою жизнь. Если бы у него было время задуматься, он предался бы отчаянию или попусту растратил силы; стоило ему только сосредоточиться мыслью на себе, как им вновь овладевали болезненные фантазии, отвращение к жизни, к Парижу, к гнилостному брожению миллионов тварей, которые, соединяясь между собой, вместе разлагаются. Но при виде сестры наваждение рассеивалось: раз она живет лишь для того, чтобы жил он, — хорошо, он будет жить, будет счастлив наперекор себе…
 
 
   Итак, их жизнь была построена на беззаветном подвиге мужества, веры и благородного честолюбия. Оба всем существом своим стремились к одной цели — к успеху Оливье. Антуанетта взяла на себя все тяготы, все унижения: служила гувернанткой в семьях, где с ней обращались почти как с прислугой; она должна была вместо няни водить детей на прогулку, часами таскаться с ними по улицам под предлогом практики в немецком языке. Но в этих нравственных страданиях, в утомительных трудах находила удовлетворение ее любовь к брату и даже ее гордость.
   Она приходила измученная и тут же начинала хлопотать по хозяйству, потому что Оливье был в лицее полупансионером и возвращался домой вечером. Она стряпала обед — убогий обед на газовой плитке или на спиртовке. Оливье никогда не хотелось есть, все ему было противно, к мясу он чувствовал непреодолимое отвращение; приходилось насильно пичкать его или изощряться, приготовляя какие-нибудь лакомые кушанья, а бедняжка Антуанетта была довольно посредственной стряпухой. Она старалась изо всех сил и в итоге выслушивала обидные заявления, что стряпня ее несъедобна. Сколько раз, стоя у кухонной плиты, втихомолку испытывала она знакомое неумелым молодым хозяйкам отчаяние никому не ведомое, но отравляющее им жизнь и даже сон!
 
 
   После обеда, перемыв то небольшое количество посуды, каким они обходились (от помощи Оливье она решительно отказывалась), она с материнской заботливостью спрашивала у него уроки, проверяла его письменные работы, даже помогала ему, стараясь не задеть самолюбия обидчивого мальчика. Они проводили вечера за своим единственным столом, который служил им и обеденным и письменным. Оливье готовил уроки, Антуанетта шила или занималась перепиской. Когда он ложился спать, она приводила в порядок его одежду или что-нибудь делала для себя.
   Как ни трудно было им сводить концы с концами, они единодушно решили, что все деньги, какие удастся скопить, пойдут на уплату материнского долга супругам Пуайе. Те, правда, отнюдь не были докучными кредиторами: они не подавали признаков жизни, даже не вспоминали об этих деньгах, считая их пропавшими и втайне радуясь, что так дешево отделались от неудобных родственников. Но брат и сестра были горды, чтили память матери и не могли допустить, чтобы она осталась должна этим недостойным людям. Они боялись истратить лишний грош на развлечения, на одежду, на питание, — словом, всячески урезали расходы, чтобы скопить двести франков — сумму для них огромную. Конечно, Антуанетта предпочла бы экономить только на себе. Но когда брат узнал о ее намерении, он во что бы то ни стало решил подражать ей. И теперь оба всячески ограничивали себя и были счастливы в тот день, когда могли отложить несколько су.
   Ценой постоянных лишений им удалось в три года по грошам собрать всю сумму. Это была для них большая радость. Однажды вечером Антуанетта отправилась к Пуайе. Ее приняли довольно неприветливо, решив, что она пришла просить помощи. Сочтя за благо забежать вперед, родственники стали резко выговаривать ей за то, что она не давала о себе знать, даже не известила их о смерти матери и пришла, только когда ей что-то понадобилось. Антуанетта спокойно прервала их, заявив, что не собиралась причинять им беспокойство, а пришла просто отдать деньги, которые брала у них взаймы, и, положив на стол два кредитных билета, потребовала расписку. Дядя и тетка тотчас переменили тон, сделали вид, что не хотят брать эти деньги; они воспылали к ней внезапной любовью, какая вспыхивает у кредитора к должнику, через много лет приносящему долг, на котором был уже поставлен крест. Пуайе стали расспрашивать Антуанетту, где они с братом поселились и как им живется. Она уклонилась от ответа, снова потребовала расписку, сказала, что спешит, холодно попрощалась и ушла. Пуайе были возмущены неблагодарностью дерзкой девчонки.
   Избавившись от этой заботы, Антуанетта продолжала урезать себя, но уже ради брата. Только теперь она делала это украдкой, чтобы он ничего не заметил: отказывала себе в нарядах, даже в пище, стараясь скопить на одежду и развлечения брату, побаловать его, скрасить ему жизнь, дать ему возможность время от времени пойти в концерт и даже в оперу — величайшее блаженство для Оливье. Он не желал ходить без нее. Но она всегда придумывала какой-нибудь предлог, чтобы отказаться и вместе с тем избавить его от угрызений совести: говорила, что она устала и ей не хочется выходить из дому, даже уверяла, что ей это неинтересно. Он не верил в эту ложь, подсказанную любовью, но детский эгоизм брал верх. Он шел в театр, а там угрызения совести снова одолевали его: до конца спектакля он ни о чем другом не мог думать и не получал никакого удовольствия. В одно из воскресений Антуанетта отправила его слушать концерт в «Шатле»; он возвратился через полчаса и заявил, что дошел до моста Сен-Мишель, но тут у него не хватило духа идти дальше — концерт перестал его интересовать, и вообще развлекаться без нее — не радость, а мучение. Это было очень приятно Антуанетте, хотя она и пожалела, что брат лишился из-за нее воскресного развлечения. Но сам Оливье не жалел ни о чем. Когда он увидел, как просияло лицо сестры, несмотря на все ее старания скрыть свои чувства, он испытал такое удовольствие, какое не доставила бы ему самая прекрасная музыка в мире. Они провели этот воскресный день сидя рядышком у окна: Оливье — с книгой, Антуанетта — за шитьем, но он не читал, а она не шила, и оба болтали о пустяках, не занимавших ни его, ни ее. Они уговорились не ходить в концерты врозь: удовольствие в одиночку перестало быть удовольствием.
   Антуанетта тайком скопила достаточно денег, чтобы сделать Оливье сюрприз — взять напрокат пианино, которое, согласно существовавшим правилам проката, через определенный срок становилось их собственностью. Таким образом, она взвалила на себя еще одно тяжелое обязательство. Сроки платежа стояли перед ней, как мучительный кошмар; она из сил выбивалась, чтобы набрать нужную сумму. Но эта безрассудная прихоть так радовала их обоих! Музыка была райским уголком в их суровой жизни. Постепенно она захватила их целиком. Они отгораживались ею от прочего мира. Но в этом таилась и своего рода опасность. Музыка порой оказывает растлевающее действие на душу современного человека. Подобно жаркой парильне или осенней истоме, она взвинчивает нервы и убивает волю. И в то же время музыка служит отдохновением для того, кто, как Антуанетта, принужден заниматься непосильным и безрадостным трудом. Воскресный концерт был единственным светлым проблеском за целую неделю непрерывном работы. Они жили воспоминанием о последнем концерте и надеждой на следующий, на эти два-три часа вне Парижа, вне времени. После долгого стояния на улице, под дождем или снегом, на ветру и холоде, когда они, прижавшись друг к другу, со страхом ждали, будут ли билеты, их вместе с общим потоком вносило в театр, и они, заняв неудобные, тесные места, терялись в толпе. Их толкали, им было душно и чуть не делалось дурно от давки и жары. И все же каждый из них был счастлив, счастлив собственным наслаждением и наслаждением другого — счастлив ощущать, как в сердце струятся волны добра, света и силы, изливаемые великими душами Бетховена и Вагнера, счастлив видеть, как рядом проясняется родное лицо, побледневшее от утомления и преждевременных забот. Антуанетте казалось, что ее, усталую, баюкают чьи-то материнские объятия. Она нежилась в этом мягком и теплом гнездышке и беззвучно плакала. Оливье держал ее руку. Никто не замечал их в темноте гигантского зала, где было столько израненных душ, искавших приюта под материнским крылом Музыки.
   Антуанетту по-прежнему поддерживала вера. Она была очень набожна и каждый день истово, подолгу молилась, каждое воскресенье ходила к обедне. В своей несправедливо жестокой судьбе она не могла отречься от веры в божественного Друга, который страдает вместе со страждущими и когда-нибудь утешит их. Еще больше, чем с богом, ощущала она духовную связь с дорогими покойниками и втайне приобщала их ко всем своим горестям. Но мыслила она самостоятельно и рассуждала трезво; она держалась в стороне от других верующих, которые косились на нее, обвиняли в строптивости и усматривали в ее поведении чуть не вольнодумство потому лишь, что она, как истинное дитя Франции, не желала отказываться от свободы суждений: она веровала не из слепого послушания, как тупое стадо, а по велению сердца.
   Оливье перестал верить. Медленный процесс распада веры, начавшийся в нем с первых месяцев пребывания в Париже, привел к полному ее уничтожению. Юноша перенес это очень тяжело, он не был из числа тех, кто настолько силен или настолько ограничен, чтобы обойтись без всякой веры, а потому долго мучился жестокими сомнениями. Но религиозная мистика сохранила власть над его сердцем, и хотя он сам не верил, духовный мир сестры был ему очень близок. Оба — и брат и сестра — жили в атмосфере высоких чувств. Когда они сходились после целого дня разлуки, их крохотная квартирка становилась для них тихой пристанью, неприкосновенным убежищем, убогим, холодным, но незапятнанным. Как далеки они были здесь от Парижа с его шумом, с его растленным мышлением!..
   Они почти не говорили о своих занятиях: когда возвращаешься усталый, нет никакой охоты, рассказывая о прошедшем дне, вновь переживать все его тяготы. Они инстинктивно помогали друг другу забыть парижские будни. Особенно в первые минуты, встретившись за столом, они избегали задавать друг другу вопросы, здоровались взглядом и, случалось, не произносили ни слова до конца обеда. Антуанетта смотрела на брата, а он сидел, задумавшись над тарелкой, точь-в-точь как в детстве. Она ласково гладила его руку.
   — Ну что же ты! — улыбаясь, говорила она. — Живей!
   Он тоже улыбался и начинал есть. У них была такая потребность в тишине, что они не делали ни малейшего усилия поддержать беседу. Лишь позднее, отогревшись в атмосфере чуткой взаимной любви и стряхнув с себя нечистые следы дня, они становились словоохотливее.
   Оливье садился за пианино. Антуанетта почти перестала играть, чтобы не мешать ему, — это ведь была его единственная радость, и он всецело отдавался ей. У него были недюжинные способности к музыке: его женственная натура, которой более свойственно было любить, чем созидать, любовно воспринимала мысль исполняемых им композиторов, сливалась с ней, со страстной проникновенностью передавала малейшие ее оттенки, насколько ему позволяли слабые руки и грудь, изнемогавшая от титанической мощи «Тристана» и последних сонат Бетховена. Потому-то он искал прибежища у Моцарта и Глюка; Антуанетта тоже предпочитала их.
   Иногда она пела, но только самые простые старинные песенки. Голос у нее был глуховатый — меццо-сопрано, глубокое, но несильное. От застенчивости она не могла петь ни при ком, кроме Оливье, — у нее делался спазм в горле. Особенно любила она одну шотландскую песню Бетховена — «Верный Джонни», такую ровную, покойную, а под этим покоем столько страстной нежности!.. Песня была похожа на нее. У Оливье слезы навертывались на глаза, когда она пела «Верного Джонни».
   Но она предпочитала слушать игру Оливье. Она спешила управиться с хозяйством и оставляла дверь из кухни открытой, чтобы было слышнее; однако, как ни старалась она не шуметь, Оливье сердился, что она громыхает посудой. Антуанетта прикрывала дверь; кончив убирать, она приходила и садилась в низенькое кресло, только не возле инструмента (Оливье не мог играть, когда кто-нибудь сидел рядом), а у камина. И тут, свернувшись клубком, как кошечка, спиной к пианино, вперив глаза в золотистое пламя очага, где неслышно догорал уголь, она баюкала себя образами прошлого. Когда часы били девять, она скрепя сердце напоминала Оливье, что пора кончать. Ей тяжело было отрывать от грез и его и себя, но Оливье надо было еще поработать вечером, а ложиться поздно ему не следовало. Он подчинялся не сразу: ему требовалось некоторое время, чтобы после музыки сосредоточиться на занятиях. Мысли его где-то витали. И нередко часы били уже половину десятого, а он все не мог вернуться к действительности. Антуанетта сидела напротив него, склонившись над работой, и знала, что он ничего не делает, но не решалась слишком часто смотреть в его сторону, боясь досадить ему излишней опекой.