Но волею судьбы эти записки попались на глаза Жаклине. И случилось это именно в такой день, когда она чувствовала себя ближе к Оливье, чем все последние годы. Убирая у себя в шкафу, она перечитывала любовные письма, полученные когда-то от него, и была растрогана до слез. Бросив уборку, она сидела в уголке у шкафа, вспоминала прошлое и горько каялась, что сама разрушила его. Она думала о том, сколько огорчений причинила Оливье, — эту мысль она никак не могла перенести равнодушно; она могла забыть Оливье, но сознание, что он страдает из-за нее, было ей нестерпимо. У нее сердце разрывалось, ей хотелось броситься в его объятия, крикнуть ему:
   «Ах, Оливье, Оливье, что мы с тобой сделали? Ведь это безумие, безумие! Не надо, не надо терзать друг друга!»
   Если бы он вошел в этот миг!..
   Но как раз в этот миг она наткнулась на его записки. Все было кончено. Поверила ли она, что он в самом деле изменил ей? Возможно. Да и не все ли равно? Для нее измена была не в поступках, а в помыслах. Она скорее простила бы любимому человеку то, что он завел любовницу, чем то, что он тайком отдал другой сердце. И была права.
   «Экая важность!» — скажут иные… (Бедняги, они страдают только от реальных измен! А ведь плотские утехи не имеют значения, лишь бы сердце хранило верность. Когда же изменяет сердце, остальное уже не важно…)
   Жаклина ни минуты не думала о том, чтобы вернуть любовь Оливье. Поздно! Она и сама теперь недостаточно сильно любила его. Или слишком сильно… Нет, то, что она испытывала, не было ревностью! Это было крушение последнего оплота, тех остатков веры в Оливье, упования на него, какие сохранились в тайниках ее души. Она не признавалась себе, что сама по собственной небрежности оттолкнула его, довела до отчаяния, что она повинна в этой его новой любви, кстати вполне безгрешной, а главное, что человек не властен любить или не любить. Ей в голову не пришло провести параллель между этим невинным увлечением и своим флиртом с Кристофом, — ведь она-то не любила Кристофа, значит, это не в счет. Ослепленная обидой, она доходила до крайностей, уверяла себя, что Оливье лжет ей, что она для него больше не существует. Последняя опора ускользала от Жаклины, как раз когда она протянула руку, чтобы ухватиться за нее… Все было кончено.
   Оливье так никогда и не узнал, что она выстрадала в этот день. Но, увидев ее, он тоже почувствовал, что все кончено.
   Теперь они разговаривали только на людях. Они зорко следили друг за другом, как два затравленных зверя, которые боятся друг друга. Иеремия Готхельф где-то с невозмутимым простодушием описывает мучительное существование супругов, которые разлюбили друг друга и заняты взаимным наблюдением, каждый старается подметить у другого признаки болезни, и хотя отнюдь не собирается ускорить его смерть и даже не желает ее, но позволяет себе помечтать о непредвиденной случайности, и каждый надеется, что именно он окажется более живучим. Минутами Жаклина и Оливье готовы были заподозрить друг друга в таких мыслях. Их не было у обоих, но достаточно и того, что Жаклина приписывала подобные помыслы Оливье и по ночам в минуты лихорадочной бессонницы твердила себе, что он крепче ее, что он нарочно старается ее доконать и скоро добьется своего. Чудовищный бред расстроенного воображения и смятенной души. И при этом лучшей, самой сокровенной стороной своего «я» они любили друг друга!..
   Обессилев под этим бременем, Оливье не пытался бороться, устранился, выпустил из рук кормило и предоставил Жаклину самой себе. Когда она почувствовала себя на свободе, без рулевого, у нее закружилась голова — ей нужен был повелитель, чтобы восставать против него, а раз его не стало, необходимо было найти нового повелителя. И ею овладела навязчивая идея. До тех пор, несмотря на все обиды, ей, ни разу не приходила в голову мысль расстаться с Оливье. А тут она решила, что все узы порваны. Ей захотелось, пока не поздно, любить и быть любимой (несмотря на свою молодость, она считала себя старухой), — и она стала влюбляться, переживала воображаемую, но всепоглощающую страсть, увлекалась первым встречным, какой-нибудь знаменитостью или даже просто именем; но, раз увлекшись кем-то, уже думаешь, что без этого избранника нельзя жить, уже не можешь стряхнуть наваждение, оно опустошает душу, вытесняет все, что прежде наполняло ее: другие привязанности, нравственные понятия, воспоминания, собственную гордость и уважение к окружающим. А после того как все сожжено, навязчивая идея отмирает в свой черед, за отсутствием горючего, но из развалин поднимается совершенно новый человек, зачастую озлобленный, жестокий, состарившийся, во всем изверившийся, которому остается только прозябать в жизни, как прозябает трава у подножья разрушенных памятников!
   Навязчивая идея и на этот раз отыскала объект, способный принести одно лишь разочарование. На свою беду Жаклина влюбилась в завзятого сердцееда, в парижского писателя, немолодого, некрасивого, обрюзгшего, потасканного, с гнилыми зубами, сизо-багровым лицом и ужасающей душевной черствостью; зато он был в моде и разбил сердце множеству женщин. У Жаклины не было даже того оправдания, что она не Знала об эгоизме своего героя; наоборот, он выставлял его напоказ в своем творчестве и делал это умышленно; эгоизм в оправе искусства — то же, что блестящая приманка птицелова или огонь, гипнотизирующий слабовольных. Многие из приятельниц Жаклины попались в его силки: он без особого труда соблазнил, а затем бросил одну молодую женщину, недавно вышедшую замуж. Жертвы от этого не умирали, но, к вящему удовольствию публики, довольно неумело скрывали свою обиду. Впрочем, даже те из них, которые были особенно жестока уязвлены, старались в своем распутстве не выходить за пределы здравого смысла, так как больше всего оберегали свои интересы и светские обязанности. Ни скандала, ни огласки они не допускали, втихомолку обманывали мужа и подруг и сами втихомолку страдали от обмана. Это были подвижницы, ради мнения света способные на все.
   Но Жаклина была безумица — она не только могла сделать то, о чем говорила, но и говорить о том, что сделала. В своих безумствах она не рассчитывала, не думала о себе. Она обладала опасным качеством — никогда не лукавила перед собой и не пугалась ответственности за свои поступки. Она была лучше окружающих и потому поступала хуже их. Полюбив и решившись на измену, она очертя голову бросилась в любовную авантюру.
 
 
   Госпожа Арно сидела одна у себя дома и вязала с тем судорожным спокойствием, с каким, должно быть, трудилась Пенелопа над своим пресловутым рукоделием. И, как Пенелопа, она тоже ждала мужа. Г-н Арно отсутствовал по целым дням. У него были и утренние и вечерние уроки. Обычно он приходил домой завтракать; хотя он прихрамывал, а лицей помещался на другом конце Парижа, это длинное путешествие он совершал не столько из любви к жене или из экономии, сколько по привычке. Но иногда его задерживали дополнительные занятия или же соблазняла близость библиотеки, и он уходил туда поработать. Люсиль Арно сидела одна в пустой квартире. Никто не заглядывал к ней, кроме прислуги, приходившей с восьми до десяти часов для черной работы, и кроме поставщиков, которые по утрам приносили то, что было заказано, и получали заказы на завтра. В доме у нее не осталось знакомых. Кристоф переехал, и новые жильцы расположились в сиреневом саду. Селина Шабран вышла замуж за Андре Эльсберже. Эли Эльсберже уехал с семьей в Испанию, работать на руднике. Старик Вейль овдовел и почти не жил на парижской квартире. Только Кристоф и его приятельница Сесиль продолжали бывать у Люсиль Арно; но жили они далеко, целый день были заняты утомительной работой и по нескольку недель не заглядывали к ней. Ей приходилось довольствоваться собственным обществом.
   Да она и не скучала. Любая мелочь занимала ее — какое-нибудь домашнее дело, комнатное растеньице, чахлую листву которого она каждое утро обтирала с материнской заботливостью. Ее любимец, ленивый серый кот, как многие избалованные домашние животные, отчасти перенял привычки хозяйки: целые дни проводил у камина или на столике под лампой и следил, как мелькают ее пальцы, а иногда обращал к ней загадочный взгляд, с минуту пристально смотрел на нее, потом взгляд угасал и снова становился равнодушным. Даже мебель помогала ей коротать время. Она сроднилась со многими вещами, ей доставляло детскую радость холить их, бережно стирать пыль, она ставила каждый предмет на привычное место и вела с ним безмолвный разговор, улыбалась изящному секретеру с откидной крышкой эпохи Людовика XVI, единственной своей старинной вещи. Каждый день она все с тем же удовольствием смотрела на него. Не меньше времени уходило на пересмотр белья: она часами простаивала на стуле, засунув голову и руки в просторный деревенский шкаф, все перебирала и перекладывала, а кот часами с любопытством смотрел на нее.
   Но самые блаженные минуты наступали после того, как, закончив все домашние дела, наспех позавтракав в одиночестве (она ела очень мало), побывав в городе по самым неотложным делам, она около четырех часов возвращалась домой и усаживалась у окна или у камина с работой и с неизменным котом на коленях. Иногда она придумывала предлог, чтобы не выходить; ей приятнее всего было сидеть дома, особенно зимой, когда шел снег. Она терпеть не могла холода, ветра, грязи, дождя, потому что и сама была по натуре чистоплотной кошечкой, избалованной неженкой. Она предпочла бы ничего не есть, лишь бы не ходить покупать себе завтрак, если поставщики забывали про нее. В таких случаях она довольствовалась тем, что находила в буфете, — кусочком шоколада или яблоком. Мужу она в этом ни за что бы не призналась. Впрочем, это были ее единственные проказы. И вот в такие серенькие дни, а иногда и в ясные, солнечные (когда небо сияло синевой, уличные шумы глухо доносились до тихой прохладной квартиры и словно светлый мираж окутывал душу) она сидела с вязаньем в своем любимом уголке, поставив ноги на скамеечку, погрузившись в думы, не шевелясь, — только пальцы двигались неутомимо. Рядом лежала любимая книжка, чаще всего шаблонный томик в красном переплете, перевод английского романа. Читала она ни спеша, по главе в день; и книжка у нее на коленях подолгу оставалась открытой на той же странице или не открывалась вовсе — она и так уже знала ее и в мечтах переживала заново. Длинные романы Диккенса и Теккерея читались по целым неделям, а в мечтах растягивались на годы, обволакивали ее своим теплом. Современные люди читают торопливо и невнимательно, а потому и не знают, какую волшебную силу излучают хорошие книги, когда медленно смакуешь их. Для г-жи Арно жизнь их героев была такой же реальностью, как и ее собственная. Некоторым она рада была бы отдать душу. Леди Каслвуд, нежная ревнивица с материнским и девственным сердцем, умевшая любить и молчать, была ей сестрою; маленький Домби был ее любимым сыночком, а сама она чувствовала себя Дорой, девочкой-женой, обреченной на раннюю смерть; она раскрывала объятия всем этим созданиям с чистой детской душой, которые проходят по жизни, глядя вокруг смелым и ясным взором; а хоровод славных бродяг и безобидных чудаков проносился мимо в погоне за своей нелепой и трогательной грезой; и всех их любовно вел добрый гений — Диккенс и сам смеялся и плакал над порождением своей фантазии. Когда Люсиль смотрела в такие минуты в окно, ей казалось, будто среди прохожих нет-нет да и мелькнет любимый или ненавистный персонаж из этого воображаемого мира. А за стенами домов, конечно, жили такие же люди. Она не любила выходить на улицу именно потому, что боялась этого мира, полного волнующих тайн. Кругом ей чудились скрытые драмы, разыгранные напоказ комедии. И это не всегда был самообман. Проводя целые дни в одиночестве, она научилась каким-то сверхъестественным чутьем угадывать во взглядах прохожих тайны их прошлого и будущего, зачастую неведомые им самим. Эти реальные картины она переплетала с вымыслом, искажавшим их. Она чувствовала себя затерянной в этом необъятном мире и спешила домой, чтобы не потонуть в нем.
   Но можно было и не читать, не встречаться с людьми. Достаточно было заглянуть в себя. Каким бесцветным, тусклым казалось извне ее существование и как озарялось оно изнутри! Какая кипучая полнота жизни! Какая сокровищница воспоминаний, о которых никто и не подозревал!.. Что в них было реального? Да все, раз они существовали для нее… Сколько скудных жизней преображено волшебной палочкой фантазии!
   Госпожа Арно мысленно возвращалась к прошедшим годам, вплоть до самого раннего своего детства; и каждый хилый цветочек угасших надежд расцветал в тишине… Детская любовь к взрослой девушке, очаровавшей ее с первого взгляда. Она любила эту девушку так, как можно в полной невинности любить настоящей любовью; она замирала от волнения, когда та прикасалась к ней; ей хотелось целовать ноги своей святыне, быть ее дочкой, женой; девушка вышла замуж, была несчастна в браке, у нее умер ребенок, сама она умерла… Новая любовь — лет в двенадцать — к своей сверстнице, белокурому бесенку, своенравной хохотушке, которая тиранила ее, нарочно доводила до слез, а потом душила поцелуями; они вместе строили самые романтические планы на будущее — и вдруг подружка постриглась в монахини; это было неожиданностью для всех, ее считали счастливицей… Дальше Люсиль страстно влюбилась в человека много старше ее. Об этом увлечении не узнал никто, даже и тот, кто его внушил. А она вложила в свое чувство истинный жар самопожертвования, неисчерпаемые сокровища нежности. Затем новое увлечение, на этот раз взаимное, но, по непонятной робости и неуверенности в себе, она не поверила, что ее могут любить, и утаила свою любовь. Счастье прошло мимо, и она не постаралась его удержать… Потом… Но к чему рассказывать другим то, что полно значения только для себя самого! А тут мельчайшие события приобретают смысл: дружеское внимание, приветливое слово, которое случайно обронил Оливье, радость от посещений Кристофа, его музыка, вводящая в зачарованный мир, взгляд какого-нибудь незнакомца. Да, и эта безупречная, порядочная и чистая женщина порой в мыслях была неверна мужу, теряла равновесие и стыдилась самой себя, но не слишком боролась с этими невольными изменами, — ведь они были так невинны и, точно солнечный луч, согревали ее сердце… Мужа она любила, хоть и не о таком спутнике жизни мечтала когда-то; но он был очень добрый человек; однажды он сказал ей:
   — Голубка моя, ты и сама не знаешь, как ты мне дорога. Для меня вся жизнь в тебе…
   От этих слов сердце ее растаяло, и она поняла, что отныне соединена с ним навеки, безраздельно, — и никогда не покинет его. С каждым годом они становились все ближе друг другу. Вместе мечтали. Мечтали о работе, о путешествиях, о детях. Что сбылось из этих чудесных мечтаний?.. Ничего… А г-жа Арно продолжала мечтать. Она так много, так сосредоточенно думала о ребенке, что почти видела его воочию. Она годами воображала его, непрерывно украшая всем, что встречалось ей самого прекрасного, самого дорогого ее сердцу… Не надо об этом!..
   Это было так мало! И это были целые миры. Сколько безвестных трагедий, о которых порой не подозревают самые близкие, таят в себе такие спокойные, такие будничные существования! И вот что, пожалуй, трагичнее всего: на самом деле ничего не происходит, а люди питаются надеждой, отчаянно тянутся к тому, чего вправе добиваться, что им обещано природой и в чем им отказано, они мечутся в страстной тоске… и скрывают свои терзания!
   К счастью для г-жи Арно, она не была всецело поглощена собой. Своя жизнь лишь частично занимала ее мечты. Она жила также жизнью тех, кого знала или знавала раньше; она ставила себя на их место, она думала о Кристофе, о его приятельнице Сесили. Вот и сегодня она думала о Сесили. Обе женщины очень привязались друг к другу. И как ни странно, но оказалось, что крепкая с виду Сесиль ищет опоры у слабенькой г-жи Арно. Эта жизнерадостная, пышущая здоровьем девушка была, в сущности, не так уж сильна. Она переживала внутреннюю драму. Самые уравновешенные люди не застрахованы от неожиданностей. Нежное чувство незаметно закралось в сердце Сесили, и сперва она не хотела замечать его; но оно все росло, и в конце концов от него уже нельзя было отмахнуться — она любила Оливье. Он сразу привлек ее ласковой мягкостью манер, несколько женственным обаянием своей личности, какой-то слабостью и беззащитностью. (Женщин с сильно развитым материнским инстинктом всегда влечет к тем, кто нуждается в них.) Позднее семейные неурядицы Жаненов внушили ей опасную жалость к Оливье. Конечно, были и другие причины. Да разве можно объяснить, почему кто-то в кого-то влюбляется? Часто тут ни при чем ни та, ни другая сторона, а просто наступает такая минута, когда любая привязанность может застигнуть врасплох незащищенную душу. Как только у Сесили не осталось никаких сомнений, она сделала мужественную попытку вырвать жало любви, которую считала преступной и бессмысленной; она долго мучилась, но излечиться не могла. Никто бы не догадался, что она страдает. Героическими усилиями воли она старалась казаться веселой. Только г-жа Арно знала, чего ей это стоило. Иногда девушке случалось прильнуть своей массивной головой к худенькой груди г-жи Арно, всплакнуть потихоньку и, тут же расцеловав подругу, засмеяться и уйти. Она благоговела перед этой хрупкой женщиной, чувствовала ее нравственную силу, ее превосходство над собой. Она не откровенничала с г-жой Арно, но г-жа Арно умела угадывать с полуслова. И мир казался ей печальным недоразумением. Исправить его немыслимо. Можно только любить его, жалеть и мечтать.
   А когда гудящий рой мечтаний мешал ей думать связно, она садилась за фортепиано, и пальцы ее скользили по клавишам, наугад, еле слышно, обволакивая умиротворяющими лучами звуков фантасмагорию жизни…
   Но стойкая маленькая женщина не забывала о повседневных обязанностях: когда Арно приходил домой, лампа была зажжена, ужин приготовлен, а бледное личико жены улыбалось ему навстречу. И он даже представить себе не мог, из каких далеких странствий она возвратилась.
   Труднее всего было оградить от столкновений обе жизни — будничную, повседневную, и ту, вторую, главную жизнь — духовную, с беспредельным горизонтом. Это давалось нелегко. К счастью, сам Арно тоже наполовину жил воображаемой жизнью, поглощенный книгами, произведениями искусства, чей неугасимый пламень поддерживал тлеющий огонек его души. Но за последние годы он погряз в мелких служебных заботах, досадах на несправедливость, страхах, как бы его не обошли повышением, дрязгах с коллегами или учениками; это его ожесточило; он все чаще разглагольствовал о политике, поносил правительство и евреев, возлагал на Дрейфуса вину за свои неприятности по служб?. Его мрачное настроение отчасти сообщалось жене. Ей было под сорок. Она достигла того возраста, когда жизненные силы идут на убыль и тщетно стремятся восстановить нарушенное равновесие. В сознании ее образовались огромные разрывы. Супруги временами чувствовали, что жить незачем, не за что зацепить паутину, которую ткало их воображение. Нужно, чтобы мечты хоть в самой малой степени опирались на действительность. А тут этой опоры внезапно не стало. И друг в друге они тоже не находили поддержки. Вместо того чтобы помочь Люсили, муж искал помощи у нее. А Люсиль сознавала, что не в силах поддержать его; она и сама пала духом. Только чудо могло ее спасти. Она призывала чудо…
   И оно пришло изнутри. Из глубин одинокой души возникла высокая и безрассудная потребность созидать наперекор всему, во имя радости созидания, наперекор всему ткать паутину в пространстве, уповая на то, что дуновение ветра или дыхание божие перенесет ее туда, где ей надлежит быть. И дыхание божие привязало ее к жизни, даровало ей незримый оплот. Супруги вновь начали неутомимо ткать чудесную и эфемерную паутину, вкладывая в нее все, что было ими выстрадано, всю кровь своего сердца.
 
 
   Госпожа Арно сидела одна у себя дома… Смеркалось.
   На парадной раздался звонок. Г-жа Арно вздрогнула. Кто-то раньше времени спугнул ее мечты. Она аккуратно сложила вязанье и поспешила отворить. Вошел Кристоф. Он был очень взволнован. Она ласково взяла обе его руки и спросила:
   — Что с вами, друг мой?
   — Оливье вернулся, — сказал он.
   — Вернулся?
   — Пришел сегодня утром и сказал: «Кристоф, спаси меня». Я обнял его. Он заплакал и сказал: «У меня больше никого нет, кроме тебя. Она ушла».
   Госпожа Арно в смятении всплеснула руками и произнесла:
   — Несчастные люди!
   — Ушла. К любовнику, — пояснил Кристоф.
   — А ребенок? — спросила г-жа Арно.
   — Бросила и мужа и ребенка.
   — Несчастная женщина! — повторила г-жа Арно.
   — Он любил ее. Одну ее любил, — сказал Кристоф. — Он этого не переживет. Он все твердит: «Кристоф! Она изменила мне… она, лучший мой друг, изменила мне». И не слушает, когда я говорю: «Какой же это друг, раз она тебе изменила? Она — враг тебе. Забудь ее или убей!»
   — Что вы говорите, Кристоф! Какой ужас?
   — Да, я знаю, все вы ужасаетесь: убить — какое первобытное варварство! Слушать тошно, когда ваш миленький парижский свет восстает против животных инстинктов, которые толкают мужа на убийство неверной жены, когда он проповедует разумную снисходительность! Вот уж лицемеры! И эта свора блудливых псов еще смеет возмущаться, когда люди слушаются голоса природы. Сами же оплевали жизнь, отняли у нее всякую цену, а теперь объявляют ее святыней… В самом деле, стоит благоговеть перед этим бездушным, бесславным, бессмысленным, утробным существованием, перед куском мяса, где пульсирует кровь! А они трясутся над этой говядиной, каждое посягательство на нее объявляют преступлением. Душу можно убить, но к телу притронуться не смей…
   — Страшнее всего — убить душу; но одним преступлением нельзя оправдать другое, вы это сами знаете.
   — Да, мой друг, знаю. Вы правы. Думать я так не думаю… Но сделать, может быть, и сделал бы.
   — Не клевещите на себя. Вы добрый.
   — В порыве страсти я становлюсь не менее жестоким, чем другие. Вы сами только что были свидетельницей такой вспышки!.. Но если видишь, что плачет любимый друг, как не проклинать причину его слез? Самые жестокие слова слишком мягки для дрянной бабенки, которая бросила свое дитя и убежала к любовнику.
   — Не говорите так, Кристоф. Что вы знаете?
   — Как? Вы можете ее защищать?
   — Я и ее жалею.
   — А я жалею тех, кто страдает, но не тех, кто причиняет страдания.
   — И вы думаете, она не страдала? Думаете, ей легко было бросить ребенка и загубить свою жизнь? Ведь ее жизнь тоже загублена. Я очень ее мало знаю, Кристоф. Я видела ее всего два раза, да и то мельком; ничего приятного я от нее не слыхала и, видимо, не понравилась ей. А знаю все-таки лучше, чем вы. И уверена, что она не такая уж плохая. Воображаю, сколько она, бедняжка, выстрадала…
   — И вы, дорогая, можете об этом судить, когда ваша жизнь — образец честности и благоразумия!..
   — Да, Кристоф, могу. Вы не понимаете. Хоть вы и добрый, но вы мужчина, и при всей доброте в вас есть чисто мужская жестокость, вы глухи ко всему, что не касается непосредственно вас. Вы, мужчины, никакого представления не имеете о женщинах, живущих бок о бок с вами. По-своему вы любите их, но даже не пытаетесь их понять. Вы слишком довольны собой! И не сомневаетесь, что прекрасно изучили нас… Ох, знали бы вы, какая для нас мука сознавать не то, что вы нас вовсе не любите, а то, как вы нас любите и чем является женщина даже для самого любящего мужчины! Бывают минуты, когда мы впиваемся ногтями в ладонь, чтобы удержаться и не крикнуть вам: «Не любите, не любите нас совсем. Все лучше такой любви!..» Помните слова поэта: «Даже в кругу семьи, среди детей, когда женщина с виду окружена всеми почестями, она вынуждена сносить презрение, которое в тысячу крат горше любых несчастий»? Вдумайтесь в эти слова, Кристоф…
   — Вы меня поразили. Я не совсем понимаю. Но догадываюсь… Значит, и вы?..
   — Мне знакомы эти терзания.
   — Быть не может… Ну, все равно! Вы меня не убедите, что способны были бы поступить, как эта женщина.
   — У меня нет ребенка, Кристоф. А на ее месте — не знаю, что бы я сделала.
   — Нет, нет, это невозможно, я верю в вас, я вас слишком глубоко уважаю и готов поклясться, что это невозможно.
   — Не клянитесь! Я чуть-чуть не поступила, как она… Мне тяжело разочаровывать вас. Но я хочу, чтобы вы хоть немножко научились нас понимать, иначе вы будете несправедливы. Да, я была на волосок от такого же безрассудного шага. И отчасти вы сами удержали меня. Это было два года тому назад. Я переживала полосу гнетущей тоски. Мне казалось, что я никчемное существо, никто меня не любит, никому я не нужна, и даже муж отлично бы обошелся без меня, что жизнь моя прожита зря… Я хотела уйти, я готова была сделать бог знает что! Я поднялась к вам… Вы, верно, забыли?.. Вы не поняли, зачем я пришла. А я пришла проститься… И тут, уж не помню, что произошло, что-то вы мне сказали, не могу точно повторить… Знаю только, что ваши слова были для меня как откровение (вы даже не подозревали этого)… Достаточно было маленького толчка, чтобы погубить меня или спасти… Я ушла от вас, заперлась у себя и проплакала весь день… И тоску как рукой сняло.