Как бы Б. хотел сотворить акт: но не исполнил движение свое, а дал его начало в мужчине и началo в женщине. И уже они оканчивают это первоначальное движение. Отсюда его сладость и неодолимость.
   В "S"-же (utriusque sexus homines) все уже конечно: вот отчего с "s" связано столько таланта.
   Одни молодцы, и им нужно веселье, другие стары, и им нужен покой, девушкам - замужество, замужним - "вторая молодость"... И все толкаются, и вечный шум.
   Жизнь происходит от "неустойчивых равновесии". Если бы равновесия везде были устойчивы, не было бы и жизни.
   Но неустойчивое равновесие - тревога, "неудобное мне", опасность.
   Мир вечно тревожен и тем живет.
   Какая же чепуха эти "Солнечный город" и "Утопия", суть коих - вечное счастье. То есть окончательное "устойчивое равновесие". Это не "будущее", а смерть.
   (провожая Верочку в Лисино, вокзал)
   Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет. А социализм - буря, дождь, ветер...
   Взойдет солнышко и осушит всё. И будут говорить, как о высохшей росе: "Неужели он (соц.) был?" - "И барабанил в окна град: братство, равенство, свобода?"
   "О, да! И еще скольких этот град побил!!" - "Удивительно. Странное явление. Не верится. Где бы об истории его прочитать?"
   Что я все надавил на Добчинских. Разве они не рады бы были быть как Шекспир? Ведь я, собственно, на это сержусь, почему "не как Шекспир",- не на тему их, а на способ, фасон, стиль. Но "где же набраться Шекспиров" и неужели от этого другим "не жить"?..
   Как много во мне умерщвляющего.
   И опять - пустыня.
   Всякому нужно жить, и Добчинскому. Не я ли говорил, что "есть идея и волоса" (по Платону), идея - "ничего", даже отрицательного и порока. Бог меряет не верстами только, но и миллиметрами, и "миллиметр" ровно так же нужен, как и "верста". И все живут. "Трясут животишками"... Ну, и пусть. Мое дело-любоваться, а не ненавидеть.
   Любовался же я в Нескучном (Мое.), глядя на пароходик. "Гуляка по садам" (кафе-шантанам), положив обе руки на плечи гуляки же, говорил:
   - Один - и никого!
   Потом еще бормотанье и опять выкрик:
   - Вообрази: один - и никого!
   Это он рассказывал, очевидно, что "вчера пришел туда-то" и - никого из "своих" не встретил.
   Он был так художествен, мил в своей радости, что "вот теперь с приятелем едет", что я на десятки лет запомнил. И что я его тогда любил, он мне нравился - это доброе во мне. А "литература" - от лукавого.
   (за статьей о пожарах)
   Рассеянный человек и есть сосредоточенный. Но не на ожидаемом или желаемом, а на другом и своем.
   Имей всегда сосредоточенное устремление, не гляди по сторонам. Это не значит: будь слеп. Глазами, пожалуй, гляди везде, но душой никогда не смотри на многое, а на одно.
   ...а все-таки тоскуешь по известности, по признанности, твердости. Есть этот червяк, как пот в ногах, сера в ушах. Все зудит. И всё вонь. А ухо хорошо. И нога хороша. Нужно эту гадость твердо очертить и сказать: плюйте на нее.
   Поразительно, что у Над. Ром., Ольги Ив. (жены Рцы) и "друга" никогда не было влечения к известности хотя бы в околотке. "Все равно". И по этим качествам, т. е. что они не имели самых неизбывных качеств человека, я смотрел на них с каким-то страхом восторга.
   Счастливую и великую родину любить не велика вещь. Мы ее должны любить именно, когда она слаба, мала, унижена, наконец, глупа, наконец, даже порочна. Именно, именно, когда наша "мать" пьяна, лжет и вся запуталась в грехе, мы и не должны отходить от нее... Но и это еще не последнее: когда она наконец умрет и, обглоданная евреями, будет являть одни кости, тот будет "русский", кто будет плакать около этого остова, никому не нужного и всеми плюнутого. Так да будет...
   (за уборкой библиотеки)
   Как зачавкали губами и "идеалист" Борух, и "такая милая" Ревекка Ю-на, "друг нашего дома", когда прочли "Теми. Лик". Тут я сказал в себе: "Назад! Страшись!" (мое отношение к евреям).
   Они думали, что я не вижу, но я хоть и "сплю вечно", а подглядел. Ст. (Борух), соскакивая с санок, так оживленно, весело, счастливо воскликнул, как бы передавая мне тайную мысль и заражая собою:
   - Ну, а все-таки он лжец.
   Я даже испугался. А Ревекка проговорила у Ш..ы в комнате: "Н-н-н... да... Я прочла Т. Л". И такое счастье опять в губах. Точно она скушала что-то сладкое.
   Таких физиологических (зрительно-осязательных) вещиц надо увидеть, чтобы понять то, чему мы не хотим верить в книгах, в истории, в сказаниях. Действительно, есть какая-то ненависть между Ним и еврейством. И когда думаешь об этом - становится страшно. И понимаешь ноуменальное, а не феноменальное: "Распни Его".
   Думают ли об этом евреи? толпа? По крайней мере, никогда не высказываются.
   (за уборкой библиотеки)
   Да... вся наша история немножечко трущоба, и вся наша жизнь немножечко трущоба. Тут и администрация, и citoyens.
   (в вагоне)
   Сколько изнурительного труда за подбором материала (и "примечаний" к нему) в "Семейном вопросе"! Это мои литературные "рудники", которые я прошел, чтобы помочь семье. Как и "Сумерки просвещения" - детям. И сколько в каждой странице любви. Самая причина сказать: "он ничего не чувствует", "ничего ему не нужно".
   (вагон; думая о критиках своих)
   Какой это ужас. что человек (вечный филолог) нашел слово для этого "смерть"! Разве это возможно как-нибудь назвать? Разве оно имеет имя? Имя-уже определение, уже "что-то знаем". Но ведь мы же об этом ничего не знаем. И, произнося в разговорах "смерть", мы как бы танцуем в бланманже для ужина или спрашиваем: "сколько часов в миске супа?" Цинизм. Бессмыслица.
   Как я отношусь к молодому поколению?
   Никак. Не думаю.
   Думаю только изредка. Но всегда мне его жаль. Сироты.
   Любовь есть боль. Кто не болит (о другом), тот и не любит (другого).
   Литература (печать) прищемила у человека самолюбие. Все стали бояться ее; все стали ждать от нее. "Эти мошенники, однако, раздают монтионовские премии". И вот откуда выросла ее сила.
   Сила ее оканчивается там. где человек смежает на нее глаза. "Шестая держава" (Наполеон о печати) обращается вдруг в посеревшую хилую деревушку, как только, повернувшись к ней спиной, вы смотрите на дело, а не на ландкарту с надписью: "Шестая держава".
   Революция имеет два измерения - длину и ширину, но не имеет третьего глубины. И вот по этому качеству она никогда не будет иметь спелого, вкусного плода; никогда не "завершится"...
   Она будет все расти в раздражение: но никогда не настанет в ней того окончательного, когда человек говорит: "Довольно! я - счастлив} Сегодня так хорошо, что не надо завтра"... Революция всегда будет с мукою и будет надеяться только на "завтра"... И всякое "завтра" ее обманет и перейдет в "послезавтра". Perpetuum mobile, circukis vitiosus, и не от бесконечности,куда!- а именно от короткости. "Собака на цепи", сплетенной из своих же гнилых чувств. "Конура", "длима цепи", "возврат в конуру", тревожный коротенький сон.
   В революции нет радости. И не будет. Радость - слишком царственное чувство и никогда не попадет в объятия этого лакея.
   Два измерения: и она не выше человеческого, а ниже человеческого. Она механична, она материалистична. Но это не случай, не простая связь с "теориями нашего времени"; это судьба и вечность. И в сущности, подспудная революция в душах обывателей, уже ранее возникшая, и толкнула всех их понести на своих плечах Конта-Спенсера и подобных.
   Революция сложена из двух пластинок: нижняя и настоящая, arheus agens ее горечь, злоба, нужда, зависть, отчаяние. Это чернота, демократия. Верхняя пластинка - золотая. Это сибариты, обеспеченные и не делающие, гуляющие, не служащие. Но они чем-нибудь "на прогулках" были уязвлены, или просто слишком добры, мягки, уступчивы, конфетны. Притом в своем кругу они - только "равные" и кой-кого даже непременно пониже Переходя же в демократию, они тотчас становятся primi inter pares. Демократия очень и очень умеет "целовать в плечико", ухаживать, льстить, хотя для "искренности и правдоподобия" обходится грубовато, спорит, нападает, подшучивает над аристократом и его (теперь вчерашним) аристократизмом. Вообще, демократия тоже знает, "где раки зимуют".
   Что "Короленко первый в литераторах своего времени" (после Толстого), что Герцен-аристократ и миллионер, что граф Толстой есть именно "граф", а князь Кропоткин был "князь" и, наконец, что Сибиряков имеет золотые прииски - это она при всем "социализме" отлично помнит, учтиво в присутствии всего этого держит себя и отлично учитывает. Учитывает не только как выгоду, но и как честь. Вообще, в социализме лакей не устраним, но только очень старательно прикрыт. К Герцену все лезли и к Сибирякову лезли; к Шаляпину лезут даже за небольшие рубли, которые он выдает кружкам в виде "сбора с первого спектакля" (в своих турне: я слышал это от социал-демократа, все а этой партии знающего, и очень удивился). Кропоткин не подписывается просто "Кропоткин", "социалист Кр.", "гражданин Кр.", а "князь Кропоткин". Не забывают даже, что Лавров был профессором. Ничего, одним словом, не упускают из чести, из тщеславия: любят сладенькое, как и все "смертные". В то же время так презирая "эполеты" и "чины" старого строя...
   Итак, две пластинки: движущая - это черная рать внизу, "нам хочется", и "мы не сопротивляемся", пассивная, сверху. Верхняя пластинка - благочестивые Катилины; "мы великодушно сжем дом, в котором сами живем и жили наши предки". Черная рать, конечно, вселится в домы этих предков: но как именно это черная рать, не только по бедности, но и по существу бунта и злобы (два измерения, без третьего), то в "новых домах" она не почувствует никакой радости, а как Никита и Акулина "в обновках" (из "Власти тьмы"):
   - Ох, гасите свет! Не хочу чаю, убирайте водку! Венцом революции, если она удастся, будет великое volo:
   - Уснуть.
   Самоубийства, эра самоубийств...
   И тут Кропоткины с астрономией и физикой и с "дружбой Реклю" (тоже тщеславие) очень мало помогут.
   Есть дар слушания голосов и дар видения лиц. Ими проникаем в душу человека.
   Не всякий умеет слушать человека. Иной слушает слова, понимает их связь и связно на них отвечает. Но он не уловил "подголосков", теней звука "под голосом", а в них-то, и притом в них одних, говорила душа.
   Голос нужно слушать и в чтении. Поэтому не всякий "читающий Пушкина" имеет что-нибудь общее с Пушкиным, а лишь кто вслушивается в голос говорящего Пушкина, угадывая интонацию, какая была у живого. Кто "живого Пушкина не слушает" в перелистываемых страницах, тот как бы все равно и не читает его, а читает кого-то взамен его, уравнительного с ним, "такого же образования и таланта, как он, и писавшего на те же темы", но не самого его.
   Отсюда так чужды и глухи "академические" издания Пушкина, заваленные горою "примечаний", а у Венгерова - еще аляповатых картин и всякого ученого базара. На Пушкина точно высыпали сор из ящика: и он весь пыльный, сорный, загроможденный. Исчезла - в самом виде и внешней форме издания - главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения,- старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского). Или - отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или - его стихи и драматические отрывки в "Северн. Цветах". У меня есть "Борис Годунов" 1831 года, и 2 книжки "Северн. Цвет." с Пушкиным; и издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты.
   В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется "издавать" и "изучать" Пушкина и составлять к нему "комментарии". Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь "издатели классиков" не имеют ничего связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. "Им бы издавать Бонч-Бруевича, а они издают Пушкина". Универсально начитанный "товарищ" в демократической блузе охватил Пушкина "как он есть", в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) как медведь Татьяну в известном сне.
   И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным.
   К таинственному и трудному делу "издательства" применимо архимедовское Noii tangere meos circalos.
   Душа озябла... Страшно, когда наступает озноб души.
   Возможно ли, чтобы позитивист заплакал? Так же странно представить себе, как что "корова поехала верхом на кирасире".
   И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.
   Позитивизм в тайне души своей или, точнее, в -сердцевине своего бездушия:
   И пусть бесчувственному телу
   Равно повсюду истлевать.
   Позитивизм - философский мавзолей над умирающим человечеством.
   Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!
   Как увядающие цветы люди.
   Осень - и ничего нет. Как страшно это "нет". Как страшна осень.
   (на извозчике)
   Тяжелым утюгом гладит человека Б.
   И расправляет душевные морщины.
   Вот откуда говорят; бойся Бога и не греши.
   (на извозчике ночью)
   Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества...
   Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены...
   Что же тут молодежь танцует на горбе? "Мы - последние", все - "мы", все "нам".
   Ну, танцуйте, господа.
   (да нумизматикой)
   На "том свете" мы будем немыми. И восторг переполнит наши души. Восторг всегда нем.
   (за набивкой табаку)
   Все жду, когда Григорий Спиридонович П-в напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек.
   Конечно, Короленко - более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания - под грациозной вуалью: "История моего современника". Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского: мог бы иметь и Барклай де Толли. Отчего "нашим современникам" не соединить в себе полководца и жизнеописателя, так сказать, поместить себе за пазуху Михайловского-Данилевского и продиктовать ему все слова?
   - Мне Тита Ливия не надо,- говорят "современные" Александры Македонские.Я довольно хорошо пишу и опишу сам свой поход в Индию.
   Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ:
   - Ну, что же, господа... т. е. отцы духовные .. холодно везде в мире... Озяб... И пришел погреться к вам... Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас, закрываю глаза на севрюжину... Всё по слабости человеческой, может быть, временной. Фарисеи вы... но сидите-то все-таки "на седалище Моисеевом": и нет еще такого седалища в мире, как у вас. Был некто, кто, обратив внимание на ваше фарисейство, столкнул вас и с вами вместе и самое "седалище"... Я наоборот: ради значения "седалища", которое нечем заменить, закрываю глаза на вас и кладу голову к подножию "седалища"...
   Если Философову случится пройти по мокрому тротуару без калош, то он будет неделю кашлять: я не понимаю, какой же он друг рабочих?
   Этак Антихрист назовет себя "другом Христа", иудей - христианина, папа Антихриста, а Прудон - Ротшильда. Что же это выйдет? Мир разрушится, потеряет грани, связи: ибо потеряет отталкивания. Необходимые: ибо самые связи-то держатся через отталкивания. Но мир ничего, впрочем, не потеряет, ибо все они, от Философова до папы, именно только "назовут" себя, а дело останется, как есть: пала - враг Антихриста, а Антихрист - его враг и Философов - враг плебса, а плебс - враг Философова. А "говоры" - как хотите.
   Вот уж поистине речи, в которых "скука и томление духа" (Экклез.).
   Не язык наш - убеждения наши, а сапоги наши - убеждения наши.
   Опорки, лапти, смазные, "от Вейса". Так и классифицируйте себя.
   Русский "мечтатель" и существует для разговоров. Для чего же он существует? Не для дела же?
   (едем в лавку)
   Почти не встречается еврея, который не обладал бы каким-нибудь талантом, но не ищите среди них гения. Ведь Спиноза, которым они все хвалятся, был подражателем Декарта. А гений не подражаем и не подражает.
   Одно и другое - талант и не более, чем талант,- вытекает из их связи с Божеством. "По связи этой" никто не лишен некоторой талантливости, как отдаленного или как теснейшего отсвета Божества. Но, с другой стороны, всё и принадлежит Богу. Евреи и сильны своим Богом, и обессилены им. Все они точно шатаются: велик Бог, но еврей, даже пророк, даже Моисей, не являют той громады личного и свободного "я", какая присуща иногда бывает нееврею. Около Канта, Декарта и Лейбница все евреи-мыслители - какие-то "часовщики-починщики". Около сверкания Шекспира что такое евреи-писатели, от Гейне до Айзмана? В самой свободе их никогда не появится великолепия Бакунина. "Ширь" и "удаль" и еврей: несовместимы. Они все "ходят на цепочке" перед Богом. И эта цепочка охраняет их, но и ограничивает.
   О Рылееве, который,- "какая бы ни была погода - каждый день шел пешком утром и молился у гробницы императора Александра II", при коем был адъютантом. Он был обыкновенный человек, даже имел француженку из балета, с которой прожил всю жизнь. Что же его заставляло ходить? Кто заставлял? А мы даже о родителях своих, о детях (у нас - Надя на Смоленском) не ходим всю жизнь каждый день, и даже каждую неделю, и - увы, увы - каждый месяц! Когда я услышал этот рассказ (Маслова?) в нашей редакции, я был поражен и много лет вот не могу забыть его, все припоминаю. "Умерший падишах стоит меньше живой собаки",- прочел я где-то в арабских сказках, и в смысле благополучия, выгоды умерший "освободитель" уже ничем ему (Рылееву) не мог быть полезен. Что же это за чувство и почему оно? Явно - это привязанность, память, благодарность. Отнесем 1/2 к благородству ходившего (1 около 1903 г., и по поводу смерти его и говорили в редакции): но 1/2 относится явно к Государю. Из этого вывод: явно, что Государи представляют собою не только "форму величия", существо "в мундире и тоге", но и что-то глубоко человеческое и высокочеловеческое, но чего мы не знаем по страшной удаленности от них, потому что нам, кроме "мундира", ничего и не показано. Все рассказы, напр., о Наполеоне III антипатичны (т. е. он в них антипатичен). Но он не был "урожденный"- и инстинкт выскочки уцепиться за полученную власть сорвал с него все величие, обаяние и правду. "Желал устроиться" - с императрицею и деточками. "Урожденный" не имеет этой нужды: вечно "признаваемый", совершенно не оспариваемый, он имеет то довольство и счастье, которое присуще было "тому первому счастливому", который звался Адамом. "От роду" около него растут райские яблоки, которых ему не надо даже доставать рукой. Это психика совершенно вне нашей. Все в него влюблены; всё он имеет; что пожелает - есть. Чего же ему пожелать? По естественной психологии счастья людям, счастья всем. Когда мы "в празднике", когда нам удалась "любовь" - как мы раздаем счастье вокруг, не считая - кому, не считая сколько. Поэтому психология "урожденного" есть естественно доброта, которая вдруг пропадает, когда он оспаривается. Поэтому не оспаривать Царя есть сущность царства, regni et regis. Поразительно, что все жестокие наши государи были именно "в споре": Иван Грозный - с боярами и претендентами, Анна Иоанновна - с Верховным Советом, и тоже - по неясности своих прав; Екатерина II (при случае-с Новиковым и прочее)-то же по смутности "восшествия на престол". Все это сейчас же замутняет существо и портит лицо. Поэтому "любить Царя" (просто и ясно) есть действительно существо дела в монархии и "первый долг гражданина": не по лести и коленопреклонению, а потому, что иначе портится все дело, "кушанье не сварено", "вишню побил мороз", "ниву выколотил град". Что это всемирно и общечеловечно, показывает то, до чего люди "в оппозиции" и "ниспровергающие", т. е. в претензии "на власть", рвущиеся к власти, мирятся со всем, но уже очень подозрительно относятся к спокойным возражениям себе, спору с собой, а насмешек, совершенно не переносят. Они отмели Страхова (критика), а Незлобина-Дьякова прокляли таким негодованием, которое в "литературной судьбе" равно "ссылке в каторгу". "Нельзя оскорблять величие оппозиции, ни - правды ее", на этом построена (у нас) вся литературная судьба 1/2 века, и около этого развился литературный карьеризм и азарт его. "Все хватают чины и ордена просто за верноподданнические чувства" оппозиции и даже за грубую ей лесть. Такими "верноподданными", страстными и с пылом, были Писарев, Зайцев, Благосветлов: последний б жизни был невыразимый холуй, имел негра возле дверей кабинета, утопал в роскоши, и его близкие (рассказывают) утопали в "амурах" и деньгах, когда в его журнале писались "залихватские" семинарские статьи в духе: "все расшибем", "Пушкин - г...о". Но холуй ли, не холуй ли, а раз "сделал под козырек" и стоит "во фронте" перед оппозицией, то ему все "прощено", забыто, получает "награды" рентами и чинами. Но что же это? Да это "придворный штат", уже готовый и сформированный, для будущей и ожидаемой власти, для les rois в лохмотьях. Обертываясь, мы устраиваем существо дела: "Не будите нас от сновидений", "Дайте нам сознать себя правыми, и вечно правыми, во всех случаях правыми - и мы зальем вас счастьем"... "Скажите, признайте, полюбите в нас полубога - и мы будем даже лучше самого Бога!!" Хлыстовский элемент, элемент "живых христов" и "живых богородиц"... Вера Фигнер была явно революционной "богородицей", как и Екатерина Брешковская или Софья Перовская... "Иоанниты", все "иоанниты" около "батюшки Иоанна Кронштадтского", которым на этот раз был Желябов. Когда раз в печати я сказал, что Желябов был дурак, то даже подобострастный Струве накинулся на меня с невероятной злобой, хотя у Вергежской он про революционеров говорил такие вещи, каких я себе никогда не позволял. "Но про себя думай, что знаешь, а на площади окажи усердие" ("ура"); и Струве закричал на меня, потребовал устранения меня от прессы, просто за эти слова, что Желябов - дурак. "Его величество всегда умен" - в отношении Людовика XIV, или мечтаемого, призываемого, заранее славословимого Кромвеля. Обертывая все это, и видишь: да это всемирная психология, всемирная потребность, всемирный фокус: что человек только в счастье и в самозабвении подлинно благ, доброжелателен, "творит милость и правду". Ну, хорошо: то чем этого ожидать завтра, не лучше ли поклониться вчера? Чем рубить топором и строгать рубанком куклу - для внешнего глаза "куклу", а для сердца верующего икону,- отчего не поставить "в передний угол" ту, которую мы нашли у себя в доме, родившись?
   И особенно нам, людям нижнего яруса, которые во власти не участвуем и не хотим участвовать, которые любим стихи и звезды, микроскоп и нумизматику,совершенно явно мы должны "оставить все, как есть", и не становиться"в оппозицию" к le roi a present в интересах le roi (utur, "Желябова No 1".
   "Нам все равно"... То есть успокоимся и будем делать свои дела. Вот почему от "14 декабря 1825 г. до сейчас" вся наша история есть отклонение в сторону и просто совершилась ни для чего. "Зашли не в тот переулок" и никакого "дома не нашли". "Вертайся назад", "в гости не Попали".
   Да не воображайте, что вы "нравственнее" меня. Вы и не нравственны, и не безнравственны. Вы просто сделанные вещи. Магазин сделанных вещей. Вот я возьму палку и разобью эти вещи.
   Нравственна или безнравственна фарфоровая чашка?
   Можно сказать, что она чиста, что хорошо расписана, "цветочки" и все. Но мне больше нравится "Шарик" в конуре. И как он ни грязен, в copy, я, однако, пойду играть с ним. А с вами - ничего.
   (получив письмо от Г-на, что Сто-ре перестал у меня бывать за мою "имморальность" - в идеях? в писаниях?)
   ...Показывал дачу. Проходя спальней, вижу двуспальную кровать. И говорю:
   - Разве живете?
   - До конца жизни! - крепко сказал поп. У него дочь четвертый год замужем и вышла, уже окончив Курсы.
   Он охочь был рыбу ловить (на взморье). Раз случилась буря, а он за 10 верст уехал. Матушка бегает по берегу и кричит:
   - Поезжайте батьку спасать! Спасите отца!
   Чухны не трогаются. Боятся (рыбаки).
   - Десять рублей дам!!!
   Те сели в огромную лодку и пустились в море. К вечеру привезли батьку. Она дала рубль и разговаривать не стала. Ругались.
   Сама она была охоча до грибов. И для грибов повязывала голову платочком по-крестьянски. В 10 часов утра уже возвращается с полной корзиной белых.
   Спросишь:
   - Где ищете грибов?
   - Там,- махнет она неопределенно. Никогда не скажет места.
   Раз на взморье шел дождь. Я торопился домой. Вечерело. И вижу: под зонтом стоит фигура. Стоит и смотрит в море. Пелена дождя. "Чего он тут смотрит? Ждет кого?"
   Рассказываю бате за чаем. Он засмеялся:
   - Это мой отец. Приехал погостить из Вятки. Никогда моря не видал. Ужасно любит воду. И как увидит море, не может оторваться. Тоже священник. 74 года.
   Он и "пузыри пускал". То есть этот. Должно быть, помня из Иловайскаго, и говорит:
   - Я им говорю: "Выпишите Выклефа. Я буду продолжать диссертацию, начатую в духовной академии, да тогда не кончил. А теперь свободнее и допишу". Выписали. Девять томов. Зимой начну читать.
   Он был профессором богословия в высшем (техническом) заведении Петербурга. На лекции к нему ни один человек не приходил, и он был милостив к студентам и тоже сам не ходил. Одно жалованье, честь и квартира. Это так понравилось, что его пригласили и на курсы (женские). Он и на курсах читал, т. е. получал жалованье.
   Дача у него была тысяч на десять, т. е. с "местом". Великолепный сад. Ягоды. Два дома, в одном "сам", другой сдавал. У него я в баню ходил. Баня не очень удобна. Короток полок (лежать, ложиться). Такое не приспособление.