– Женить его здесь, – брякнул решительным тоном министр.
   Правительница вспыхнула: она почувствовала, что вся кровь бросилась ей в лицо, ударила в виски, и точно множество самых тонких игл закололо ей глаза, к которым подступили жгучие слёзы.
   – Ах, как здесь сегодня жарко!.. – тихо проговорила она, обмахивая и закрывая платком зардевшееся румянцем лицо.
   – Очень жарко, ваше высочество… Я чуть было не задохся от жары, только не дерзнул заметить сего перед вами, – проговорил Остерман, только что перед тем думавший о том, что в кабинете правительницы слишком свежо, и опасавшийся, чтобы вследствие этого не схватить простуды. – Вы, ваше императорское высочество, слишком ещё молоды, вас греет кровь. Вот нам, старикам, так тепло идёт в пользу, а особе вашего юного возраста оно может быть вредоносно, от сего кровяные приливы случаются…
   – Вот и я теперь что-то нехорошо себя почувствовала… Посмотри, как я вдруг вся раскраснелась, – добавила она, показывая Остерману на свои щёки, горевшие ярким румянцем.
   Выведя таким образом правительницу из сильного смущения, Остерман продолжал:
   – Блаженной и вечно достойной памяти дед вашего императорского высочества, император Пётр Алексеевич меня таким образом навеки в «российском отечестве» устроил. Возвысив и облагодетельствовав меня своими высочайшими щедротами, он однажды соизволил сказать мне: «Пора тебе, Андрей Иваныч, перестать быть немцем; ты теперь здесь, у меня, всё имеешь: и чины, и почёт, и богатство, и доверие моё полное успел заслужить, не вздумай только улизнуть от меня; а чтобы у тебя и в мыслях сего не было, так я женю тебя здесь», и затем соблаговолил сосватать мне настоящую мою супругу Марфу Ивановну из славного рода бояр Стрешневых. После сего я, конечно, отселе никуда и ни за что не уеду. – Проговорив это, Остерман, однако, сильно поморщился при невольном воспоминании обо всём, что доставалось ему от злой и привередливой Марфы Ивановны.
   Неожиданное предположение, высказанное Остерманом, сильно взволновало правительницу. Остерман смекнул, однако, что он не совсем напрасно похитил мысль баронессы о женитьбе Линара, но только жалел, что поверил словам её, будто эта женитьба будет приятна правительнице. Впрочем, такая частная ошибка не особенно смущала его ввиду того, что правительница не выразила прямо несогласия на брак, не стала противоречить этому предположению, но только сперва встревожилась, а потом глубоко призадумалась, но и то и другое было вполне естественно при таком щекотливом для неё вопросе. Опустившись в кресла и слушая рассказ о женитьбе Остермана, она видела в этом рассказе разницу, не применяемую к настоящему делу. Её поразила мысль, что Линар может любить другую женщину, что он сделается привязанным, преданным другом своей жены, которая станет господствовать над его сердцем. Но Анна Леопольдовна как будто опомнилась и, пересиливая волнение, равнодушно и даже как будто шутя спросила своего собеседника:
   – А на ком же мы женим графа Линара?
   – На баронессе Юлиане фон Менгден, – отвечал Остерман.
   Анна Леопольдовна вздрогнула.
   В это время дверь кабинета растворилась и в неё, словно птичка, впорхнула Юлиана. Она сделала наскоро реверанс Остерману и кинулась, чтобы поздороваться с правительницей и поцеловать её. Но Анна встретила теперь свою подругу гневным взглядом: она увидела в молодой девушке свою соперницу. Не привыкшая к такой встрече пригожая смуглянка остановилась в недоумении точно вкопанная.
   – Оставь меня на некоторое время с графом, – холодно проговорила ей правительница, и Юлиане не оставалось ничего более, как исполнить немедленно полученное ею приказание.

XXVIII

   Закрывая лицо платком и громко рыдая, вернулась Юлиана в свою уборную, отделённую лишь несколькими комнатами от кабинета правительницы.
   – Что? что такое случилось с вами? – с удивлением и с участием спрашивала Юлиану бывшая у неё в это время в гостях баронесса Шенберг.
   Юлиана, отняв от глаз платок, стоя посреди комнаты, печально взглянула на гостью. Хорошенькая девушка, за несколько минут весёлая и живая, теперь нервно вздрагивала. Она в своём разноцветном наряде, с понуренною головкой и с опущенными вниз руками походила теперь на пёструю бабочку, которая с надломленными крылышками бьётся и трепещет на одном месте, чувствуя, что у неё нет уже прежней силы для быстрого и игривого полёта.
   – Что же случилось?.. Скажите, Бога ради… – приставала баронесса.
   – Она меня оскорбила, она прогнала меня от себя… – проговорила прерывистым голосом Юлиана. Слёзы стали душить её, она задыхалась и, чувствуя необходимость вздохнуть свободнее, судорожно отдёргивала рукой от груди корсет, стеснявший её дыхание; баронесса старалась удержать и успокоить её, говоря:
   – Разве вы успели уже рассказать ей то, о чём я беседовала с вами сейчас? Но ведь я с вами болтала об этом только в виде пустого предположения, не более как в шутку?..
   – Нет, я не успела сказать, но сказала бы непременно всё, у меня нет от неё никаких тайн… я так люблю её… я люблю её до безумия, – проговорила Юлиана, хватаясь руками за голову.
   – Какая сентиментальность! – процедила сквозь зубы в сторону баронесса так тихо, что Юлиана не могла расслышать, и затем, обратившись прямо к ней, начала:
   – Да ведь её высочество точно тем же платит вам. Послушайте только, что говорят в городе. Кому неизвестно, что вы можете сделать у правительницы всё, что захотите, стоит вам только сказать одно слово, и правительница…
   – Не нужно мне ни власти, ни влияния, – вскрикнула Юлиана, затопав ножками в припадке сильного раздражения. – Высокое её положение только тяготит меня, потому что она каждую минуту из дорогой для меня подруги может превратиться в надменную повелительницу…
   – Успокойтесь, всё объяснится… вы – девушка и должны, конечно, знать неровность нашего женского характера. Правительница, наверно, была чем-нибудь огорчена или рассержена, надобно быть снисходительной к её исключительному положению, у неё, наверно, есть такие заботы и тревоги, о которых мы с вами, обыкновенные женщины, не имеем даже никакого понятия. Не забывайте, что она на каждом шагу встречает затруднения и неудовольствия, что она правит империей, – внушала баронесса Юлиане, обнимая и целуя её в голову.
   – Мне всё равно, чем бы она ни была, чем бы она ни правила!.. Зачем она за мою беспредельную к ней привязанность, за мою безграничную к ней доверенность отвечает мне холодностью и даже презрением? Какой важный вид!.. Какой строгий голос!.. Какое повелительное движение руки… – сердито и насмешливо ворчала молодая девушка, припоминая свою суровую высылку из кабинета правительницы.
   – Поверьте мне, дорогая Юлиана, что вам всё это показалось… Вы привыкли к тому, сказать между нами, что иногда и сами покрикиваете на правительницу, а теперь, когда она – я в том уверена, – не думая вовсе оскорбить вас, выразила только перед вами своё раздражение неприятным для вас образом, вы уже видите в этом какое-то непростительное с её стороны оскорбление. Быть может, она, против воли, должна была даже поступить так, только для поддержания своего достоинства, чтобы не обнаружить той дружеской близости, какая существует между нею и вами. Когда вы вошли в кабинет, у неё был кто-нибудь?
   – Остерман, – отрывисто проговорила Юлиана.
   – Понимаю теперь, что это значит, – подумала баронесса, – верно, эта старая лисица или сообщила правительнице моё предложение, или сделала какой-нибудь намёк и, конечно, даже этого последнего было достаточно, чтобы возбудить в Анне ревность, а ревность такое чувство, которое в женщине, особенно при первом порыве, всегда берёт верх над другими чувствами. Ох уж эти мужчины! Ни за что, право, не умеют взяться как следует. Этот безногий, как видно, в сваты пустился наперегонки со мной, да не очень ему это удастся.
   – Вы не слышали, о чём разговаривали Остерман и правительница? – пытливо спросила баронесса после некоторого молчания.
   – Нет, когда я вошла в кабинет, оба они нарочно замолчали.
   – А когда вы подходили к дверям, вы ничего не подслушали?
   – Я не имею, госпожа Шенберг, этой привычки, – с негодованием перебила Юлиана, – да если бы она и была у меня, то в отношении к Анне оказывалась бы совершенно излишней, потому что она решительно ничего не скрывает от меня.
   – Вы видите, однако, теперь на деле, что ошибаетесь в таком предположении… Кроме того, если при вашем появлении он и она замолчали, то вы имеете достаточный повод думать, что у них речь шла именно о вас… Как вы ещё молоды, как вы ещё неопытны, даже в самых простых вещах!.. Погодите, я проберусь потихоньку и подслушаю, о чём у них идёт дело, – сказала баронесса, направляясь на цыпочках к кабинету правительницы.
   – Что вы хотите делать? Разве это можно? – с удивлением и гневом вскрикнула Юлиана, удерживая любопытную барыню за широкую юбку её робы.
   – Если вы будете так щепетильны, мой друг, – хладнокровно, а вместе с тем и внушительно заметила баронесса, – то вы вечно будете обмануты, преданы и проданы. Разве следует поступать так в жизни вообще, а при дворе в особенности?
   – По крайней мере я хочу поступать так, – резко ответила откровенная девушка. – Притом попытка ваша была бы совершенно напрасна: вы не много поняли бы, так как правительница и Остерман всегда говорят между собой по-русски, для неё это гораздо легче.
   – Ну, тогда совсем иное, – проговорила баронесса. – Впрочем, я догадываюсь теперь, из-за чего вышло всё дело. То, о чём я говорила вам только в виде предположения, в виде шутки, то есть о возможности вашего брака с Линаром, Остерман, вероятно, представил её высочеству как вопрос серьёзный, решительный, примешав, конечно, к нему, по своей привычке, и разные государственные соображения. Надобно вам признаться, милая и добрая моя Юлиана, что я позволила себе немножко обмануть вас. Часа за два перед этим я была у графа по делу моего мужа, и он вдруг ни с того ни с сего начал мне делать намёки, чтобы я, как женщина довольно близкая к вам, замолвила с вами о вашем браке с Линаром.
   – Так вы заговорили со мной об этом по внушению Остермана? – спросила удивлённая девушка.
   – Да… Только, Бога ради, никому не говорите этого, я уже и так много терплю за мою откровенность, за мою правдивость, и я думала, что всё это окончится только разговором между нами с глазу на глаз, и никак не ожидала, чтобы этот лукавый старикашка, так жаловавшийся на своё нездоровье и заявивший мне, что он сегодня не поедет во дворец, вдруг явился бы сюда и начал говорить с её высочеством о том, о чём он по секрету говорил предварительно со мной. Вероятно, у него для такого поспешного сообщения есть какие-нибудь важные побуждения. Я, впрочем, – добавила баронесса, – никогда не мешаюсь в подобные дела и только из любви к вам была в этом случае невольной посредницей.
   Беззастенчивая Шенберг лгала перед молодой девушкой без удержу. Привыкшая к интригам и проискам, она рассчитывала на то, что между нею и Остерманом не будет произведено очных ставок, что поэтому всегда, так или иначе, можно будет вывернуться из неприятного положения, ссылаясь на то, что её или его не так поняли, что не точно передали её слова и что, наконец, в случае крайности, просто-напросто можно отказаться от слов, сказанных наедине. Между тем, если бы сватовство пошло на лад, то она легко могла бы приписать себе честь почина, а встретившиеся при этом недоразумения и странности объяснить необходимостью повести всё дело так деликатно, как оно было поведено ею.
   – Теперь я понимаю, отчего на меня гак рассердилась Анна, – сказала Юлиана. – Если Остерман действительно заговорил с ней о возможности моего брака с Линаром, то она могла подумать, что я выбрала его в свои посредники и, разумеется, обиделась тем, что я прямо не обратилась к ней с этим. Она теперь может думать обо мне Бог знает что… – Но при этих словах в голове девушки вдруг мелькнула мысль, что Анна видит в ней свою тайную соперницу по отношению к Линару и что она была поэтому права, встретив её так неприязненно.
   – Бог мне свидетель, что я нисколько не влюблена в Линара, что я вовсе не занята им!.. – вскрикнула вдруг Юлиана, – я не могу долее выдержать, сейчас же пойду к ней и расскажу всё.
   Говоря это, Юлиана быстро вскочила с кресла, но тут уже баронесса в свою очередь стала удерживать её за юбку, внушая ей, что она напрасно так сильно волнуется, что неуместной горячностью и несвоевременной откровенностью можно испортить каждое дело, что лучше подождать немного, и тогда, наверно, всё объяснится, после чего обе подруги только посмеются между собой над неудачей старого непрошеного свата.
   В то время, когда Шенберг уговаривала, убеждала и утешала молодую девушку, Анна продолжала беседовать с Остерманом, и речь шла у них о Линаре и Юлиане. Остерман очень ловко и тонко дал понять правительнице, что молве о Линаре, вследствие неприязненного о нём и в народе, и в войске говора, нужно положить конец, и что можно устроить такой брак, при котором Линар будет пользоваться полной свободою, и в заключение намекнул, что в этом случае самой подходящей невестой может быть Юлиана, а самой пригодной посредницей – баронесса Шенберг, с которой, если угодно её высочеству, он и возьмётся переговорить по этому щекотливому вопросу, так как она очень дружна с графом Линаром. К этому Остерман добавил, что баронесса, как умная и ловкая женщина, сумеет повести это дело чрезвычайно искусно.
   Под влиянием уговариваний со стороны Шенберг Юлиана успокоилась, и на её добром, откровенном личике блеснула, как солнышко после умчавшейся тучи, беззаботная улыбка. Она засмеялась и принялась усердно дуть в носовой платок и прикладывать его к раскрасневшимся глазам, чтобы уничтожить следы недавних слёз. Баронесса воспользовалась этой переменой и завела с ней весёлую речь о своих приключениях в большом свете.
   Между тем в соседней комнате послышались шаги правительницы, которая, увидя через полуотворённую дверь, что Юлиана не одна, стала вызывать её к себе рукой. Забыв горе, досаду и гнев, Юлиана бросилась к Анне, крепко охватила её около шеи и вдруг снова громко разрыдалась.
   – О чём, дурочка, плачешь? – ласково сказала правительница. – Полно, перестань, стыдно…
   – Ты меня от себя гонишь, а мне что же делать – неужели смеяться? – с укором возразила Юлиана.
   – Я была взволнована, прости меня, что я так неприветливо встретила тебя. Мне надобно было поговорить с Остерманом… – уступчиво сказала правительница.
   – И я знаю, о чём ты говорила с ним!
   – О чём же, например?..
   – О моей свадьбе с Линаром, – шепнула на ухо Анне Юлиана.
   Анна Леопольдовна пошатнулась и с удивлением взглянула на Юлиану.
   – Я всё, всё тебе расскажу без утайки, – торопливо проговорила она, сжимая крепко руку девушки. – У тебя в гостях баронесса Шенберг? Попроси её ко мне.
   Юлиана исполнила это приказание. С почтительными реверансами представилась баронесса правительнице.
   – Я очень рада, – сказала она г-же Шенберг, – что встретила вас неожиданно у моей милой Юлианы. Я распорядилась, впрочем, ещё вчера о посылке к вам особых приглашений ко мне на обеды и на вечера. Надеюсь часто видеть вас у себя и прошу извинить меня за мою прежнюю забывчивость…

XXIX

   В XVIII веке европейская дипломатия, не отставшая ещё и до сих пор от происков, интриг и таинственности, весьма усердно занималась соглядатайством или, проще сказать, шпионством за всем, что происходило при дворе и вообще в том государстве, куда она посылала своих искусных, изящных представителей. Подкуп лиц, управлявших государственными делами или имевших на них влияние, разделение этих лиц на враждебные партии, обманы, заведомо ложные обещания и приторная лесть были обычными орудиями дипломатов прежней школы, и для такого образа их действий Россия в половине прошлого столетия представляла едва ли не самую удобную местность. В ту пору иностранные послы, находившиеся в Петербурге, успевали влиять не только на внешнюю политику русского кабинета, но и на ход наших внутренних событий. Такой деятельностью отличался в особенности приехавший 15 декабря 1739 года в Петербург французский посланник, маркиз де ла Шетарди, молодой, ловкий, остроумный, лукавый, двуличный, обворожительный в обществе и умевший превосходно расставлять сети и устраивать западни сообразно расчётам версальского кабинета. Приехал маркиз на берега Невы с блистательной и роскошной обстановкой. Его сопровождала многочисленная свита, состоявшая из двенадцати кавалеров посольства, одного секретаря, восьми духовных лиц и пятидесяти пажей. Кроме свиты при нём было шесть поваров, в числе которых один пользовался европейской известностью, а также множество камердинеров и ливрейных лакеев. Не забыл маркиз позаботиться и по части своего гардероба: платья, которые он вёз с собой, были самые великолепные, такие, каких ещё не видывали в Петербурге. Огромный багаж посла дополнялся сотней тысяч бутылок самых тонких французских вин, между ними было шестнадцать тысяч восемьсот бутылок шампанского. Отъезжая в Петербург с такой свитой и с такими запасами, маркиз, по его словам, хотел показать там, что значит Франция.
   Отправка в Россию великолепного и многочисленного посольства возбудила разные толки и догадки в европейских газетах, так как настоящая его цель была известна только самому малому числу лиц, вполне посвящённых в тайны тогдашней французской политики. Между тем настоящей задачей Шетарди было удержать Россию от покровительства Австрии на случай войны с ней Пруссии и убедить петербургский кабинет сделать некоторые уступки Швеции – этой постоянной и искренней союзнице Франции. Вообще же ему поручено было сеять в России раздоры и беспокойства для того, чтобы отвлечь внимание петербургского кабинета от европейской политики. Для маркиза было теперь такое время, что оказывалось необходимым вести интриги в этом направлении. Под влиянием графа Линара правительница встала на сторону Австрии против Пруссии и не желала делать никаких уступок Швеции, следуя в этом случае и внушениям графа Остермана, который, как один из главных участников в подписании ништадтского трактата, дорожил неприкосновенностью этого договора. Видя, таким образом, безуспешность своих попыток у правительницы, маркиз обратился в противоположную сторону: он постарался сблизиться с цесаревной Елизаветой Петровной, считавшейся чрезвычайно приверженной к Франции, и затем сообща с шведским посланником Нолькеном убеждал её уступить шведам – в случае осуществления её домогательств на русский престол – те из шведских областей, которые достались России при Петре Великом. Из депеш маркиза Шетарди видно, впрочем, что цесаревна, не отвергая помощи, которую ей для достижения её целей предлагала Швеция, уклонялась, однако, от выдачи какого-либо письменного обязательства в том смысле, что она уступит Швеции хотя бы малейшую часть из завоёванных отцом её земель. Маркиз, однако, не терял надежды добиться желаемого и потому деятельно интриговал в пользу Елизаветы и во вред правительнице, от которой, как он убедился окончательно, нельзя было ожидать ничего иного, кроме самого решительного и упорного отказа.
   Необходимое, однако, в настоящем случае сближение Шетарди с цесаревной представлялось делом нелёгким.
   «Поверите ли вы, – доносил он в Париж Людовику XV [92], от 9 апреля 1740 года, – что стеснение в Петербурге развито до такой степени и иностранные министры, мои предшественники, так поддались ему, что никто из них не бывал у великих княжен? Воспользовавшись предлогом, которого я искал, а именно тем, что они были нездоровы, – я решился отправиться к ним с визитом, и эта попытка для всех оказалась новостью, обратившей на себя внимание, так что великие княжны, Елизавета и Анна, отдалили моё посещение для того, чтобы иметь время узнать насчёт этого мысли царицы. Когда же они меня принимали, то г-н Миних, брат фельдмаршала, находился у той и у другой, чтобы быть свидетелем всему происходившему. Это, – продолжает Шетарди, – вовсе не помешало мне выразить громко великим княжнам, так же, как и герцогине Курляндской, надежду, что они дозволят мне от времени до времени являться к ним свидетельствовать моё почтение, и я тем менее пропущу это, что заведённый до сих пор обычай не более как остаток рабства; подчиняться же ему с моей стороны было бы столько же неуместно, сколько важно изгнать такой предрассудок бережно и осторожно».
   При представлении цесаревне маркиз Шетарди, несмотря на присутствие при этом, в лице гофмаршала Миниха, шпиона, удалось высказать «тихо и кратко», что если он не мог выполнить прежде перед ней своего долга, то это произошло только от желания выполнить его как можно проще и естественнее. Она, как замечает Шетарди, поняла это, и так как над ней, добавляет он, преимущественно тяготеют стеснения, то она потом говорила, что была чрезвычайно тронута его вниманием.
   Сближаясь с цесаревной, Шетарди кроме явных свиданий имел ещё с ней и тайные, а также вёл переговоры с цесаревной при посредстве состоявшего при ней хирурга Лестока и через жену придворного живописца Каравака [93]. При одном из свиданий Елизавета заметила маркизу, что здоровье младенца-императора ненадёжно, что он легко может умереть и что тогда на некоторое время скроют его кончину для того, чтобы подготовить вступление на престол самой Анны Леопольдовны. Цесаревна прибавила, что ввиду этого она старается бывать как можно чаще во дворце, дабы знать в подробностях всё, что там делается, и в заключение просила маркиза обратить внимание на высказанное ему ею опасение. Следуя её внушению, маркиз заявил правительнице своё желание иметь у императора аудиенцию, но Анна Леопольдовна под разными предлогами старалась отклонить его от этого. Уклончивость правительницы ещё более усиливала настойчивость маркиза. Он продолжал требовать аудиенции у самого императора, на что ему отвечали: «Это невозможно, ребёнок будет кричать и может от того заболеть, и притом в каком положении будет он во время аудиенции? Мамка подержит его на руках, он расплачется – тем всё дело и кончится». Упрямый дипломат не прекращал, однако, своих настояний, и ему, наконец, объявили, что желаемая им аудиенция будет дана, но вслед за тем сообщили, что предположение это состояться не может, так как у его величества прорезываются зубы. Оскорблённый этим Шетарди выразил своё неудовольствие тем, что перестал являться ко двору и в то же время продолжал посылать к Остерману ноты, в которых объяснял ему, что представители его наихристианнейшего величества короля французского всегда имеют торжественные аудиенции непосредственно у царствующих особ, а не у заменяющих их лиц, несмотря на то, кто бы эти лица ни были. Переписку свою с Остерманом маркиз подкреплял ссылками и на Гуго Гроция и на Пуфендорфа [94], а также на обычаи, принятые в дипломатическом мире, присовокупляя ко всему этому философские воззрения на исключительное значение особы государя и на положение состоящих при нём представителей иностранных дворов. Особенно сильно поддразнивало Шетарди то обстоятельство, что австрийский посланник, маркиз Ботта-ди-Адорно, пользовавшийся благосклонностью правительницы, удостаивался чести видеть малютку-императора, хотя и в частных аудиенциях, и потом не без хвастовства рассказывал об этом среди своих сотоварищей-дипломатов. Посол французского короля считал себя крайне обиженным этим; он заключал, что Австрия взяла при петербургском дворе перевес перед Францией, между тем как одной из главных его задач было ослабить здесь влияние венского кабинета. Маркиз волновался, выходил из себя, и теперь на неудовлетворение своего требования видеть императора он уже смотрел не только как на невозможность исполнить данное ему цесаревной поручение, но и как на чрезвычайно важный международный вопрос, от разрешения которого зависело поддержание или ослабление во всей Европе высокого мнения о достоинстве и чести Франции, представляемой маркизом при русском дворе.
   После долгих препирательств настоятельные хлопоты Шетарди увенчались, наконец, желаемым успехом, так как ему решились показать императора.
   Утром, в день, назначенный для торжественной аудиенции, собрались по повесткам в Зимний дворец придворные и высшие чины; туда же явился и маркиз со своей многочисленной и блестящей свитой. Он теперь торжествовал, свысока окидывая всех гордым взглядом победителя. В тронной зале был поставлен рундук, обитый сукном, а на нём стол, покрытый пунцовым бархатом с золотой бахромой и с такими же кистями. Против стола, установленного перед троном, разместились в виде полукруга с одной стороны русские сановники и придворные кавалеры, а другая сторона, назначенная для посольской свиты, оставалась пока никем не занятой. На нижней ступени трона стояла в великолепном уборе с андреевской лентой через плечо правительница, а несколько поодаль от неё, по обеим сторонам трона, расположились придворные дамы. Вся эта группа блестела серебром, золотом, жемчугом и драгоценными камнями, белела кружевами, шумела бархатом и шуршала парчой и шёлком. Кормилицу, в богатом русском наряде, с младенцем-императором, положенным на подушку, покрытую золотой порфирой, одетым в платьице, нарочно сшитое для этого случая его матерью, поставили у стола, прямо перед главным входом. Она заботливо успокаивала ребёнка, и среди глубокого молчания, водворившегося в зале, слышался только обычный и теперь самый тихий напев мамки: ши, ши, ши…