Мучительные дни начались в Холмогорах для Анны Леопольдовны, и ей нельзя было предвидеть никакого исхода. На милосердие и сострадание восторжествовавшей Елизаветы нечего было и надеяться. Императрица всё суровее и суровее относилась к своей пленнице, и положение правительницы становилось всё тяжелее и тяжелее; очевидно стало, что ей не будет оказано никакой пощады, никакого снисхождения. Не любя никогда шумного и многолюдного общества, Анна, на высоте окружавшего её царственного величия, мечтала постоянно о тихой и покойной жизни. Но не такая жизнь, полная всевозможных лишений и унижений, грезилась ей. Часто в каком-то оцепенении, неподвижно по нескольку часов сряду сидела теперь бывшая правительница на одном месте, и в воображении её так живо являлись безвозвратно минувшие для неё дни. Тогда прежнее равнодушие к власти сменилось в ней властолюбивыми порывами, и жестоко укоряла она себя за свою снисходительность и доверчивость к Елизавете. Она мечтала о том, с какой бы радостью схватила она опять ту власть, которую так оплошно выпустила из своих рук, и тогда, думала она, не было бы никакой пощады вероломной сопернице. Но ненадолго поддавалась такому чувству молодая женщина, так как она быстро приходила к сознанию своего настоящего бессилия.
   – Не нужно мне ни власти, ни почестей, ни богатства, – повторяла она себе самой, – мне нужна только свобода; дайте её мне!.. – Но и свобода была отнята у неё навеки.
   Не одни только блестящие дни своей жизни хотела бы теперь вернуть бывшая правительница. В сравнении с настоящим заточением даже пребывание её в Риге и заключение сперва в Дюнамюндской крепости, потом в Раненбурге казались ей счастливой порой. Тогда её не покидала ещё надежда на перемену к лучшему: она мечтала о возможности выехать из России, встретиться опять с Линаром и провести жизнь спокойно, вдалеке от бурь и тревог. Всем этим ожиданиям не суждено было, однако, исполниться. Из временной узницы, которую на первых порах окружали и довольством, и соответственным её сану почётом, она обратилась теперь в вечную невольницу, которой всё сильнее и сильнее давали чувствовать тягость её ужасного положения: её завезли в глухую даль и разлучили с теми, кто был для неё дороже всего на свете…
   С тревогой в душе обращалась Анна Леопольдовна к окружавшим её с вопросами о сыне и об Юлиане, дружеские беседы с которой так заметно облегчали ей тоску изгнания. Вопросы эти выслушивались сурово, и их или обходили совершенным молчанием, или же на них давали уклончивые ответы, которые ещё сильнее волновали и раздражали молодую женщину.
   Между тем придирчивость Елизаветы к бывшей правительнице усиливалась всё более и более. Ещё во время содержания правительницы в Риге до императрицы дошло известие, что брауншвейгское семейство не оказывает приставленному к нему В. Ф. Салтыкову должного уважения. По поводу этого императрица потребовала от Салтыкова объяснения, пригрозивши, что в случае если этот слух справедлив, то она примет другие меры. «Вам надлежит, – писала ему Елизавета, – того смотреть, чтобы они вас в почтении имели и боялись вас». Спустя немного времени после этого, Елизавета прислала в Ригу к правительнице запрос о ненайденных в «золотом нахтише (шкатулке)» бриллиантах и о том опахале с рубинами и алмазами, который был в руках правительницы в тот вечер, когда Шетарди на бале возбуждал зависть Елизаветы против Анны. Вообще Елизавета проявляла теперь мелочную мстительность раздражённой женщины, подавлявшую в ней то чувство великодушия, которое она могла бы оказать как полновластная правительница.

XLV

   После того как Чертов донёс Корфу о невозможности, за поздней уже на отдалённом севере осенью, плыть морем в Соловки, Корф, исполняя данное ему повеление, должен был отправиться на зимовку в Никольский Карельский монастырь и оттуда весной перебраться на Соловки. Между тем проезд в Никольский монастырь оказался теперь неосуществимым: доехать до него сухим путём, по топким болотам и трясинам, не представлялось возможности, а настоящей проезжей дороги к нему проложено не было; пробираться же на лодках вдоль морского берега было, за непогодами, настолько опасно, что Корф не решился пуститься в это плавание. Кроме того, Чертов сообщал Корфу, что здания Никольского монастыря пришли в такую ветхость, что прожить в них зиму без значительных поправок никак нельзя. При этом он указал на Холмогоры, где находился обширный, никем не занятый архиерейский дом, удобный для помещения в нём брауншвейгской фамилии. Корф представил обо всём этом императрице, прося разрешения поселить изгнанников в Холмогорах; но ему дозволено было только перезимовать там, с подтверждением ехать весной в Соловецкий монастырь.
   Подавленная горем, мучимая разлукой с сыном и с Юлианой, принцесса невыносимо страдала в месте нового своего заточения, а между тем для неё приближалось время родов. Сам Корф поехал в Архангельск и, живя там под чужим именем, как будто для своего семейства нанял кормилицу и пригласил повитуху-немку, которых под непроницаемой тайной привёз в Холмогоры, взяв с них предварительно грозную подписку не разглашать никогда ничего о том, что они там увидят и услышат. 19 марта 1745 года принцесса родила принца Петра. Появление на свет этого ребёнка было причиной новых терзаний для Анны: её не покидала мысль, что к её преследуемой судьбой семье прибавился ещё новый страдалец. Рождение принца было тщательно скрыто от всех. Корф был его восприемником, а окрестил его крестовой монах Илларион Попов, который дал подписку, что он «такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему как ныне, так и во всё прочее время иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота».
   В день рождения принца Петра Корф получил от императрицы разрешение поселить брауншвейгскую фамилию в Холмогорах «навсегда». Ходатайство об этом со стороны Корфа было уважено, потому что при плавании в Соловецкий монастырь на судах невозможно было бы избегнуть огласки, в особенности же потому, что с Соловков в течение нескольких месяцев – прекращается плавание по Белому морю – нельзя было бы получать в Петербурге о «фамилии» никаких донесений. Поселив Анну Леопольдовну и её семейство в Холмогорах и дав секретную инструкцию майору Гурьеву, назначенному главным надсмотрщиком за узниками, Корф уехал в Петербург.
   Все надежды Анны Леопольдовны исчезли теперь безвозвратно: она поняла, что ей не предстояло уже ничего другого, как только безысходное суровое заточение, нескончаемый ряд всякого рода лишений, начиная со свободы и кончая мелочными потребностями ежедневного обихода, и вдобавок – что было всего ужаснее – вечная разлука с любимым первенцем-сыном, а также с Юлианой, без поддержки которой Анна Леопольдовна совершенно упала духом. Здоровье принцессы было надломлено и болезнью, и душевными страданиями, и не сбылось завистливое опасение Елизаветы, которой казалось, что в ту пору, когда она станет увядать, Анна будет цвести и миловидностью, и молодостью. Беззаботная Елизавета, пользуясь полной свободой и окружённая роскошью и удовольствиями, сохраняла ещё замечательную красоту женщины средних лет, тогда как её прежняя соперница под гнётом тяжёлой неволи быстро увядала, несмотря на свою раннюю молодость. Никто бы не узнал теперь бывшую правительницу, отличавшуюся стройностью стана и цветущим здоровьем, в изнурённой и не по годам состарившейся изгнаннице. Её болезненный и страдальческий вид, осунувшиеся щёки, глубоко впавшие и лишившиеся блеска глаза, согнувшийся стан, неровная походка и исхудалая, когда-то высокая грудь говорили о том, что ей пришлось перенести в жизни, и предвещали, что она недолголетняя обитательница на земле.
   Печально и невыносимо медленно тянулся для Анны Леопольдовны каждый день заточения. Она знала, что завтра будет то же самое, что было сегодня и вчера. Как потерянная бродила она по комнатам своего угрюмого жилища; даже прогулка вне его дозволялась ей только летом, на короткое время, и притом на небольшом, со всех сторон отгороженном пространстве. Убийственная тоска томила её всё сильнее и сильнее; она не имела никого, с кем бы могла отвести душу в дружеском разговоре, как это бывало прежде, когда с ней жила Юлиана. Она не могла даже развлечься чтением, так как ей дозволено было давать только книги духовного содержания. Все сношения её с кем бы то ни было из посторонних, кроме находившейся при ней прислужницы, были пресечены, и она не знала не только о том, что делалось за оградой её тюрьмы, но даже и о том, что делалось за стенами её собственного тесного жилища. Вид её мужа, к которому она теперь стала чувствовать привязанность, как к единственному близкому ей человеку, преданному ей и покорному пред нею, увеличивал ещё более её страдания. Принц Антон безропотно переносил свою горькую участь и служил для Анны живым и постоянным укором за всё её прошедшее. Дети не утешали её; напротив, даже нагоняли на неё самые тяжёлые, неотвязчивые думы; глядя на своих несчастных малюток, она вдавалась в отчаяние, предвидя их печальный жребий. Но всего более мучила принцессу судьба похищенного у неё и неизвестно куда сокрытого старшего сына и бесследно исчезнувшей Юлианы…
   Не только действительность, окружавшая молодую страдалицу, но и страшные сновидения беспрестанно возмущали её. Часто в тревожном забытьи, заменявшем теперь для неё спокойный, подкрепляющий сон, ей грезился её несчастный «Иванушка». То представлялся он ей в том царственном величии, которое должно было бы быть его уделом, и тогда сердце матери начинало биться радостным трепетом. То являлся он ей жалким бедняжкой, в лохмотьях и рубищах, с испитым лицом; тоскливо смотрел он на свою мать, как будто желая сказать ей что-то. Анна кидалась к малютке, но сновидение быстро исчезало. То виделся он ей в каком-то беспредельном пространстве, в сонме ангелов и херувимов, и, уносясь в светлую даль с весёлым личиком, манил её к себе своей ручонкой. Анна тщетно рвалась к нему, болезненно замирало у неё сердце, и она пробуждалась с громким, отчаянным плачем. Но самым мучительным для Анны сновидением было повторение её прощания с сыном. В это потрясавшее её мгновенье пред нею оживала действительная разлука, со всеми ужасами отчаянья и томления. Грезилась ей и Юлиана, то в виде весёлой, беззаботной девушки, какой она была когда-то, то в виде страдалицы, убитой горем; являлся ей в сновидениях и Мориц, и тогда призраки минувшего воскресали перед ней… Все эти грёзы принимали какие-то фантастические образы, при которых печальная действительность смешивалась с причудливой игрой расстроенного воображения.
   Встревоженная сновидением, Анна Леопольдовна быстро вскакивала с постели и выбегала за перегородку своей спальни. Там, как обезумевшая, долго рыдала она или при белесоватом свете зари, не гаснувшей на ночном летнем небе, или при ярком свете месяца, проникавшем в долгие зимние ночи в окна её жилища. Тоска и отчаянье щемили её сердце, и она чувствовала, что скоро не станет у неё сил, чтобы переносить истомившее её горе. Между тем прибавилась ещё новая скорбь: Анна Леопольдовна опять готовилась быть матерью третьего ребёнка, рождённого в неволе, и 8 февраля 1746 года в холмогорском заточении появился на свет Божий новый узник, окрещённый под именем Алексея, с такой же таинственностью, с какой был окрещён брат его, Пётр.
   Измученная тяжёлой жизнью и изнурённая трудными родами, лежала Анна Леопольдовна в постели в полузабытьи, когда в соседней комнате послышался сдержанный шёпот между хлопотавшим около неё врачом Манзеем и приставленным к ней для надзора майором Гурьевым.
   – Мне необходимо видеть сейчас же принцессу, чтобы лично вручить ей эту бумагу, – настоятельно шептал майор доктору.
   – Принцесса так слаба, что я опасаюсь за её жизнь; она может умереть каждую минуту, – прошептал Манзей.
   – Поэтому-то мне ещё необходимее видеть её безотлагательно. Я сам буду в ответе, если не исполню, как следует, данного мне повеления, – возразил майор.
   – Передайте мне эту бумагу: я улучу минуту и предъявлю её принцессе, – проговорил доктор.
   – Я никому не могу передать её и должен сам объясниться по поводу её с принцессой с глазу на глаз, – решительным и уже несколько возвышенным голосом сказал Гурьев.
   Манзей увидел бесполезность дальнейшего сопротивления и осторожным шагом вошёл в комнату принцессы, чтобы предупредить её о полученной из Петербурга бумаге.
   – Быть может, наконец я буду свободна… – проговорила слабым голосом Анна. – Зови его скорее.
   Гурьев, получив позволение войти к принцессе, попросил Манзея уйти из её комнаты. Затем он удалил из другой комнаты как доктора, так и прислугу, запер двери на замок и, убедившись, что никто ничего не может подслушать, вошёл к принцессе. Анна Леопольдовна не могла приподняться и только ласковым взглядом встретила Гурьева.
   – Я беспокою вашу светлость по чрезвычайно важному делу… Я никак не мог медлить с вручением вам этого указа, – сказал он, подавая принцессе бумагу, которую она взяла от него дрожащими руками. Он помог ей приподнять немного голову на подушке и поднёс к её глазам стоящую на столе свечку.
   С трудом начала читать Анна поданный ей указ. Сильная дрожь пробегала по всему её телу, и вдруг она с пронзительным криком выпустила из рук бумагу.
   – Нет, нет!.. этого не может быть… пощади её, Лиза!.. Умоляю тебя, пощади её… она не виновата… – кричала в беспамятстве Анна Леопольдовна.
   Гурьев кинулся опрометью за доктором, надеясь при его помощи добиться от принцессы какого-нибудь ответа, но ожидание его не исполнилось. В сильном горячечном бреду она что-то бессвязно шептала, как будто разговаривая сама с собой.
   – Мне кажется, что на выздоровление её нет никакой надежды, и вы только напрасно будете мучить её вашими расспросами, – сказал доктор майору.
   Постояв некоторое время у постели больной, Гурьев удалился, приказав доктору немедленно известить его, как только у принцессы появится сознание.
   Бумага, содержание которой так сильно поразило Анну Леопольдовну, был указ императрицы, предписывавший Гурьеву допросить принцессу об алмазах. Подобного содержания указы получались уже несколько раз, и принцесса отзывалась, что она не брала алмазов и никому их не передавала. Таким ответом, по-видимому, довольствовались прежде в Петербурге, но на теперешнем указе была следующая приписка, сделанная собственноручно императрицей: «а ежели Анна запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жульку (Юлиану) пытать; то ежели её жаль, то она до такого случая не допустила бы».
   После этого потрясения болезнь Анны Леопольдовны усугубилась. Тщетно Манзей заготовлял микстуры, пилюли и разные другие снадобья и напрягал свои медицинские знания, чтобы пособить принцессе: ясно было, что молодая жизнь угасала и что страдания Анны были свыше её сил.
   Приближался её последний час, и кончина её была кончиной праведницы. Приходя ненадолго в сознание, она шёпотом молилась за сделавших ей зло, за своих преследователей, за клявших и ненавидевших её, и только при воспоминании о Елизавете она вздрагивала, и молитвенный лепет замирал на мгновение на её иссохших губах; но и Елизавете Анна готова была простить всё, если бы только были пощажены её малютки. В минуты сознания Анна силилась схватить ослабевшими руками руки мужа и целовала их.
   – Я много виновата перед тобой, – говорила она ему, – прости меня… – и при этих словах крупные слёзы выступали на её потухших глазах. Сознание, однако, скоро терялось, и тогда умирающей овладевал горячечный бред. В это время то радостная улыбка проявлялась на её бледном лице, и она тихим голосом повторяла имя Морица, как будто припоминая что-то давно забытое, то она начинала метаться, как будто желая вскочить с постели.
   – Не уводите от меня Юлиану, – вы станете мучить её; она ни в чём не виновата; виновата я, – возьмите и мучьте меня… я всё вынесу… – При этом лицо её искажалось от ужаса, и она протягивала вперёд исхудалые руки, как будто стараясь удержать кого-то.
   Принц сидел на постели, в ногах жены, закрыв ладонями лицо. Он глотал слёзы и дрожал, как в лихорадке. Монах и доктор стояли молча в изголовье отходившей, сознавая своё бессилие подать ей духовную и телесную помощь.
   – Где мои дети?.. Где мой Иванушка?.. Отдайте мне его!.. – то громко, то шёпотом повторяла она. – Где он? – вдруг вскрикнула она пронзительным голосом, схватив себя в отчаянии за голову и заскрежетав плотно стиснутыми зубами. Это было последнее усилие умирающей. Её колыхавшаяся от волнения грудь стала подниматься всё слабее, дыханье становилось труднее, и она, обводя бессознательно кругом глазами, шептала только: «Иванушка… Иванушка!.. «Но напрасно звала она к себе своего малютку, хотя одна только глухая каменная стена отделяла её от существа, на которое ей так хотелось взглянуть в предсмертную минуту. Она не знала, где её сын, а между тем пронесённая за три дня до её приезда в Холмогоры таинственная ноша был её малютка, содержавшийся теперь в заточении рядом с ней…
   Бывшей правительницы не стало 7 марта 1746 года. Она скончалась двадцати семи лет от роду…

XLVI

   Перед самым отъездом из Холмогор Корф, призвав в занимаемый им особый покой Гурьева, вёл с ним продолжительную беседу, приняв предварительно большие предосторожности, чтобы никто не мог подслушать их, а затем передал Гурьеву копию «цидулки», оставив подлинник её у себя. Через несколько дней после этого в глухую ночь привезены были подпоручиком Писаревым и самым надёжным из бывших при нём унтер-офицеров бочонок спирта и выдолбленная из дерева колода, в каких ещё до сих пор у нас в лесистых захолустьях хоронят покойников. Поклажу эту Писарев и служивый, при помощи самого Гурьева, незаметно ни для кого, внесли в особую кладовую, и потом Гурьев нередко заходил в кладовую, чтобы посмотреть, нет ли утечки из бочонка.
   Когда скончалась Анна Леопольдовна, и бочонок, и колода были употреблены в дело. Гурьев предъявил штаб-хирургу копию с «цидулки», содержание которой было следующее: «ежели, по воле Божией, случится иногда из известных персон смерть, особенно же принцессе Анне или принцу Иоанну, то учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мёртвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам». Засмолённую колоду с телом, обтянутую железными обручами, и бочонок с внутренностями принцессы вставили в крепкий ящик, набитый льдом. Гурьев в нескольких местах запечатал колоду и ящик своей печатью и в ночь на 10 марта отправил тело принцессы в Петербург в сопровождении подпоручика Писарева и нескольких солдат и, кроме того, наперёд послал нарочного с пакетом на имя кабинет-министра, барона Черкасова, извещая его об отправке тела Анны Леопольдовны. Манзей принял все меры предосторожности для сохранения трупа, а стоявшие ещё в ту пору морозы способствовали этим мерам. На дороге Писарев получил посланный ему навстречу из кабинета указ, в котором ему предписывалось от последней перед Петербургом станции ехать с телом принцессы прямо в Александро-Невскую лавру. Приказание это было исполнено им 18 марта, и Писарев на другой же день, с находившимися при нём солдатами, отправлен обратно в Холмогоры.
   Главной соперницы Елизаветы не стало, но дети Анны Леопольдовны тревожили ещё её, и она старалась скрыть их в глубокой от всех тайне. Написав принцу Антону письмо с выражением своей горести о кончине его супруги, Елизавета потребовала от него собственноручной записки о кончине принцессы, с тем, однако, чтобы он в своей записке не упоминал, что Анна Леопольдовна скончалась вследствие родов. Во «всенародных» объявлениях не было также упомянуто об этом, а оповещалось только, что принцесса скончалась от «огневицы», т. е. от горячки. Гурьеву и Писареву запрещено было говорить кому-либо о числе детей покойной принцессы.
   На другой день после привезения тела бывшей правительницы в лавру были посланы повестки ко всем знатным придворным лицам. Их извещали этими повестками, что «принцесса Анна Люнебургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу её ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения её, т. е. до 22-го числа марта». Одновременно с этим кабинет-министр, барон Черкасов, сообщил со своей стороны: петербургскому архиерею – о начатии над телом принцессы, после осмотра его врачами, установленного над усопшими чтения; синоду – «об учинении церковной церемонии к погребению принцессы, по примеру матери её, царевны Екатерины Ивановны», и генерал-прокурору князю Трубецкому – «о позволении всякому приходить для прощания к телу принцессы».
   Сколь возможно большее разглашение о смерти бывшей правительницы было в видах Елизаветы; но та торжественность погребения, какая предполагалась прежде, была отменена. Императрица словесно повелела синодальному обер-прокурору князю Шаховскому: во-первых, об отпевании тела находившимися в то время налицо в Петербурге архиереями с прочим духовенством, по церковному положению, «не употребляя при этом никаких других церемоний», и во-вторых, об именовании покойной «в потребных церковных воспоминаниях благоверною принцессою Анною Брауншвейг-Люнебургскою». Вместе с тем ускорено было и погребение Анны, так как оно вместо 22-го числа было назначено на 21-е число.
   В этот день, приходившийся на пятницу вербной недели, поутру в 8 часов собрались в Зимний дворец знатнейшие особы; мужчины были в чёрных кафтанах, дамы – в шёлковых чёрных платьях. В исходе 10-го часа императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна отправились в Александро-Невскую лавру в сопровождении придворных, и по окончании погребения принцессы императрица обедала у своего духовника Дубнянского, а великая княгиня – у камер-юнкера Сиверса. Наследник престола, великий князь Пётр Фёдорович, в ту пору «недомогал» и потому не был на похоронах Анны Леопольдовны.
   Тело принцессы предано было земле в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, против царских врат, при сходе с солеи [108]. В настоящее время прах её покоится этой церкви под плитами пола, но без всякой надписи.
   Надобно полагать, что вскоре после кончины принцессы – неизвестно, впрочем, когда именно и почему – старший сын её с чрезвычайными предосторожностями, был перевезён из Холмогор в Шлиссельбургскую крепость. Там, 27 июня 1764 года он был заколот приставленными к нему караульными офицерами, при безумной попытке поручика пехотного Смоленского полка Мировича освободить его вооружённой рукой.
   Участь других лиц, являвшихся в нашем рассказе, была следующая.
   Юлиана Менгден во всё время царствования Елизавета Петровны, т. е. в продолжение с лишком двадцати лет, содержалась одиноко под самым строгим надзором в Раненбурге. Неизвестно, исполнила ли императрица свою угрозу пытать её по поводу исчезновения алмазов; по всей вероятности, угроза эта не была приведена в исполнение, так как она была направлена, собственно, против Анны Леопольдовны. У Шетарди встречается, впрочем, известие, что граф Линар, узнав о падении Анны Леопольдовны, прислал с нарочными в Петербург бывшие у него драгоценности, заявив, что они были вручены ему правительницей для того, чтобы отдать их в Дрезден в переделку на новый фасон тамошним ювелирам. Пётр III, по вступлении своём на престол, немедленно освободил из заточения Юлиану, которая потом жила в Риге и умерла там в 1781 году.
   Судьба сестры её, Бины, была жестока. Вспыльчивая и раздражительная, она вскоре после смерти Анны Леопольдовны впала в буйное помешательство: бранилась с приставленными к ней караульными, которые нарочно дразнили её, кидалась на них с ножами и вилками. Всё это кончилось тем, что её в холмогорском заточении продержали безвыходно в одной комнате два с половиной года, не позволяя даже ей переменить белья и подавая ей пищу из-под двери, «как собаке». Она была ещё жива в 1755 году, и затем всякие сведения о ней прекращаются.
   Застигнутый роковой вестью в Кенигсберге, Линар поворотил назад и, приехав в Дрезден, вступил снова в саксонскую службу; но счастливая звезда его закатилась уже навсегда. Он безвестно провёл остаток своей жизни и умер в 1767 году. Младший брат его был в 1776 году датским посланником в Петербурге и принимал деятельное участие в переговорах России с Данией о голштинских делах. Он оставил после себя записки о своей дипломатической службе. Потомки его существуют ныне в Пруссии, и из них старшему в роде присвоен княжеский титул.
   Проходил год за годом, и мертвящая тоска царила по-прежнему в холмогорском заточении. Принц Антон, поражённый потерей жены и удручённый бедствиями, быстро дряхлел и вдобавок ко всему совершенно ослеп. Прежде чем постигло его это ужасное несчастье, он со слезами умолял императрицу даровать ему свободу. Елизавета соглашалась на это, но с тем только, чтобы принц не брал с собой из Холмогор своих детей. Он отказывался принять это условие и, видя бесполезность своей мольбы, безропотно покорился преследовавшей его судьбе. Он начал униженно благодарить императрицу за присылку ему ничтожных подарков, как, например, за антал рома или за бочонок данцигской водки. Все свои попечения направил он на своих подраставших детей: учил их читать и писать и, согласно мысли своей покойной жены, вселял в них равнодушие к земному величию. Он скончался 4 мая 1776 года. Тело его, положенное в гроб, обитый чёрным сукном с серебряным позументом, было вынесено из дома в ночь с 5-го на 6 – е число и «тихо похоронено на ближайшем кладбище, подле церкви, внутри ограды дома, где арестанты содержались», в присутствии одних только «находившихся вверху для караула воинских чинов, с строжайшим запрещением рассказывать кому бы то ни было о месте его погребения».