коротенький шажок, а кроме того, со времен Каина повелось, что
справедливость лучше всего восстанавливать собственными руками -- скорей
будет. У Иисуса и в мыслях не было, что он чемто может пригодиться такой
прорве народа, устроившей толчею и давку, но Иаков и Иоанн с уверенностью,
присущей очевидцам, сказали ему: Если ты сумел изгнать из человека бесов,
которые его убивали, то сумеешь сделать так, чтобы эти люди получили еду,
без которой умрут. Откуда же я ее возьму, у нас нет ничего, кроме той
малости, что взяли мы с собой. Ты сын Божий, стало быть, можешь сделать это.
Иисус взглянул на Магдалину, и та сказала ему: Ты достиг рубежа, откуда уже
поздно сворачивать, и на лице ее была жалость -- к нему или к голодным
людям? Тогда, взяв шесть хлебов, что были у них с собой, он разломил каждый
из них на двое и роздал их спутникам своим и так же поступил с .рыбами, и
себе тоже оставил половину ковриги и половину рыбины. Потом сказал: Ступайте
за мной и делайте то же, что я. Нам известно, что он сделал, но до сих пор
непонятно, как это у него получилось, что он переходил от человека к
человеку, каждому давая по кусочку хлеба и волоконцу рыбы, но у каждого
оказывалось в итоге по цельной ячменной ковриге и по цельной рыбине. Так же
и то же делали, идя следом за ним, Магдалина и четверо рыбаков, и там, где
проходили они, будто веяло над полем благодатным ветром, и один за другим
выпрямлялись полегшие колосья, и шелесту колосьев под ветром подобен был
равномерный шум жующих ртов, возносящих благодарение уст. Это Мессия,
говорили одни. Это волшебник, говорили другие, но ни одному из тех, кто
стоял там, не пришло в голову спросить: Ты -- сын Божий? А Иисус говорил
всем: Имеющий уши да слышит, если не .разделитесь, то не умножитесь.
Уместно, своевременно и хорошо, что он явил чудо, когда обстоятельства
потребовали этого. Но совсем нехорошо взыскивать с не заслуживших взыскания,
а ведь именно такова была уже упоминавшаяся история со смоковницей. Иисус
шел полем и почувствовал голод и, увидев при дороге одну смоковницу,
приблизился, чтобы посмотреть, нет ли на ветвях плодов, но ничего не нашел,
кроме листьев, потому что время плодоносить не наступило еще. И он сказал
тогда: Да не будет же от тебя плодов вовек. И смоковница тотчас засохла.
Сказала Магдалина, бывшая тогда с ним: Давай нуждающимся, но не проси у тех,
кому нечего дать. Устыдясь, Иисус велел дереву ожить, но оно попрежнему
оставалось мертвым.


    x x x



Туманный рассвет. Рыбак поднимается со своей циновки, глядит из окна на
молочную пелену, говорит жене: Сегодня в море не пойду, ничего не видно. Те
же или схожие слова произнесены были по обоим берегам Галилейского моря
всеми рыбаками, озадаченными таким из ряда вон выходящим явлением,-- в это
время года подобных туманов не бывает. И только один, совсем не рыбак, хоть
и выходит в море на ловлю и тем живет, поглядев с порога на непроницаемое
небо и словно убедившись, что сегодня -- его день, говорит комуто, кто
находится в доме: Выйду в море. Обернувшись через плечо, спрашивает
Магдалина: Ты должен?-- и Иисус отвечает: Пора. Он обнял ее и сказал:
Наконец я узнаю, кто я и для чего я, а потом на удивление проворно и
уверенно, хотя туман такой, что не различить и собственных ног, сбежал вниз
по склону на берег, оттолкнул одну из лодок и принялся выгребать к невидимой
середине. В тишине и тумане далеко разносятся звон уключин, стук весел о
борта, плеск стекающей с них воды, и рыбаки открывают глаза, несмотря на
увещевания верных жен: Раз уж в море не идешь сегодня, поспи подольше. В
тревоге и беспокойстве глядят жители рыбачьей деревни на скрытое густым
туманом море и, сами того не зная, ждут, чтобы смолкли внезапно стук весел и
плеск воды, чтобы тогда можно было им разойтись по домам и закрыть двери на
все замки, засовы и щеколды, хоть и знают, что это не поможет, если тот, о
ком думают они, вздумает дунуть в этом направлении -- слетят тогда все двери
с петель. Туман расступается, пропуская Иисуса, но видит он лишь лопасти
своих весел и корму своей лодки, а все прочее являет собою стену -- поначалу
мутнопепельную, а по мере того как лодка приближается к цели, рассеянный
свет делает туманную пелену белой и блистающей, подрагивающей, словно
какойто звук пытается пробиться сквозь нее и не может -- глохнет, как в
вате. И в пятне самого яркого света на середине моря лодка останавливается.
На корме, на возглавии, сидит Бог.
Нет, на этот раз он явился не в столпе облачном -- в такую погоду
облако или дым сольются с туманом. Это старик большого роста, с окладистой,
во всю грудь, бородой, с непокрытой головой, с широким лицом, на котором
толстые губы крупного рта не шевелятся, когда он говорит. Он одет, как
одеваются богатые иудеи,-- на нем длинная, яркокрасного цвета туника, а
сверху голубая, затканная золотом хламида с рукавами, но на ногах у него
грубые, простые и прочные сандалии -- обувь для ходьбы, а не для красоты, и
сразу можно сказать: тот, кто носит такую, сиднем не сидит. А вот какого
цвета у него волосы -- седые, черные, каштановые,-- мы сказать затрудняемся:
в такие года должны были бы побелеть, однако, может, он из тех, кого до
глубокой старости не пробивает седина. Иисус снял весла с уключин, положил
их на дно лодки, словно знал наперед -- долгим будет разговор, и сказал
просто: Я здесь. Бог неторопливо и обстоятельно подобрал полы своего
одеяния, оправил их на коленях и сказал: И я здесь. По тону его могло бы
показаться, что он произнес эти слова с улыбкой, но губы оставались
неподвижны, и только чутьчуть подрагивали, словно от колокольного гуда,
длинные волосы в усах и под подбородком. Сказал Иисус: Я пришел узнать, кто
я и что отныне мне предстоит делать, чтобы выполнить мою часть договора.
Сказал Бог; Тут два вопроса, и обсуждать их надо по отдельности; с какого
желаешь начать? С первого: кто я такой?-- спросил Иисус. А ты не знаешь?-- в
свою очередь спросил Бог. Думал, что знаю, считал, что я сын своего отца. Ты
о каком отце? О моем родном отце, о плотнике Иосифе, сыне Илии или Иакова,
точно не помню. О том самом, кого распяли на кресте? Я полагал, что другого
у меня нет. Да, это была трагическая ошибка римлян -- тот твой отец погиб
безвинно. Ты сказал "тот", значит, есть и "этот"? Я восхищен твоей
сообразительностью. Сообразительность тут ни при чем: я узнал об этом от
Дьявола. А ты с ним знавался?
Да нет, это он однажды вышел ко мне навстречу. Ну так что же ты узнал
от него? Узнал, что я -- твой сын. Бог медленно склонил голову в знак
согласия: Да, ты -- мой сын. Но как же человек может быть сыном Божьим? Если
ты сын Божий, то, значит, не человек. Но ведь я же человек: ем, пью, сплю,
люблю как человек и, стало быть, как человек умру. Знаешь, я бы на твоем
месте не был так уверен в этом. Что ты хочешь этим сказать? Это уже другой
вопрос, и в свое время, благо его у нас в избытке, мы к нему вернемся, а
сейчас скажика мне, что ты ответил Дьяволу, когда он сообщил тебе, что ты --
мой сын. Да ничего не ответил, я ждал встречи с тобой, а Дьявола я изгнал из
одержимого, которого тот мучил: имя ему было Легион, ибо он был не один. Ну
и где они сейчас? Не знаю. Ты же сказал, что изгнал их?! Тебе, без сомнения,
известно это лучше, чем мне, ибо, когда изгоняешь бесов, не знаешь, куда они
потом деваются. С чего ты взял, что я сведущ в таких делах? Ты не сведущ, а
всеведущ, потому что ты -- Бог. До известной степени, всего лишь до
известной степени. До какой именно? До той, по достижении которой лучше
сделать вид, что ничего не знаешь. По крайней мере, ты знаешь, как и почему
и для чего я -- твой сын. Замечаю я, что со времени нашей последней встречи
ты сильно окреп духом, чтоб не сказать, принимая в расчет, с кем ты
говоришь,-- обнаглел. Тогда я был испуганным отроком, сейчас я -- мужчина. И
страха нет? Нет. Ничего, будет, уверяю тебя, страх посещает и сынов Божьих.
А их много? Кого "их"? Сыновей у тебя много? Нет, мне требовался только
один. Скажи все же, как же я стал твоим сыном? Разве мать тебе не говорила?
А она знает? Конечно, знает, я же ей ангела послал, чтобы объяснить, как все
это вышло; я думал, она тебе рассказала. А когда ты послал ей ангела?
Погоди, дай вспомнить: если не путаю, то после того, как ты во второй раз
ушел из дому, но до того, как ты отличился в Кане.
Стало быть, она все знала, а мне ничего не сказала и не поверила, что я
видел тебя в пустыне, хоть должна была поверить словам посланного тобой
ангела, но мне в этом не призналась. Разве не знаешь, что женщины -- народ
стеснительный, щепетильный, ты ведь, помнится, живешь с одной из них: у них
свои страхи, свои заморочки. Какие еще заморочки? Ну, видишь ли, перед
зачатием твоим я смешал свое семя с семенем твоего отца, Иосифа, это было
несложно сделать, никто и не заметил. Но если так, то можно ли быть
уверенным, что я -- твой сын? Можно, хотя в таких делах благоразумней не
высказываться с полной определенностью, но в данном случае -- можно, ведь
какникак я Бог. А зачем ты захотел иметь сына? Раз на небе не обзавелся
потомством, пришлось устраиваться на земле, и не я первый это придумал: даже
в тех религиях, где богини могут иметь детей от богов, те то и дело сходят
на землю, для разнообразия, я полагаю, но и для того, чтобы заодно улучшить
породу -- героев родить и тому подобное.
Ну а менято ты зачем произвел на свет? Да уж не в поисках новых
ощущений, можешь мне поверить. Тогда зачем? Затем, что мне нужен человек,
который поможет мне на земле. Ты -- Бог, как ты можешь нуждаться в чьейто
помощи? Это уже другой вопрос.
Продолжалось безмолвие, как вдруг в тумане, однако не из какойто
определенной точки, на которую можно было бы указать пальцем, стали
слышаться звуки, какие издает пловец, и, судя по фырканью и одышке, пловец
этот то ли был не слишком искусен, то ли уже выбился из сил. Иисусу
показалось, что Бог улыбается и не намерен нарушать затянувшееся молчание,
пока пловец не появится в освещенном круге с лодкой в середине. И вот
внезапно, и не слева, откуда доносились фырканье и плеск, а по правому,
обращенному в открытое море борту возникли размытые очертания темного пятна,
поначалу напомнившие Иисусу свинью, выставившую из воды голову с торчащими
ушами, но еще через несколько мгновений стало ясно, что это человек или, по
крайней мере, некто, внешне от человека неотличимый. Бог обернулся в его
сторону не просто с любопытством, но и словно желая подбодрить для
последнего рывка -- и этот полуоборот, очевидно замеченный плывущим, возымел
немедленное действие: движения его ускорились и приобрели размеренную и
четкую согласованность, как будто не было у него позади столь долгого пути
-- от берега, имеется в виду. Наконец за борт ухватились две руки --
ширококостые и сильные, с крепкими ногтями, и, должно быть, и остальное
тело, еще не вынырнувшее из воды, было таким же, как у Бога,-- могучим,
огромным и древним. От толчка лодка накренилась, из воды показалась голова,
следом, обрушив потоки воды, взметнулось туловище и наконец появились ноги.
Это Пастырь, о котором столько лет не было ни слуху ни духу, взобрался в
лодку и со словами:
Ну вот и я,-- присел на борту, так что Иисус и Бог остались от него на
равном расстоянии, причем на этот раз лодка даже не качнулась, как будто
вновь прибывший сумел сделаться невесомым и не из бездны выплыл, подобно
левиафану, а парил в воздухе, только делая вид, что сидит. Вот и я, повторил
он, надеюсь, успел вовремя -- как раз к разговору. Да мы уж давно
разговариваем, но самой сути пока не затрагивали, отозвался Бог и добавил,
обращаясь к Иисусу: Это Дьявол, легок на помине. Иисус поглядел на одного,
потом на другого и увидел, что не будь у Бога бороды, они были бы похожи,
как близнецы: Дьявол, правда, выглядел моложе, морщин у него было меньше, но
и это можно списать на оптический обман или на его умение отводить глаза. Я
знаю, кто это, отвечал он, четыре года провел в его обществе, только тогда
его звали Пастырь. Надо же с кемто общаться, сказал Бог, со мной нельзя, с
домашними твоими ты сам не захотел, вот и остается один Дьявол.
Я его не искал, он меня нашел сам или же это ты отправил меня к нему.
На самом деле ни то, ни другое: мы с ним, так сказать, согласились на том,
что для тебя это будет наилучший выход из положения. Значит, он знал, что
говорил, когда устами обуянного им безумца назвал меня твоим сыном? Более
или менее. То есть я был обманут вами обоими? Да, как и каждый человек на
свете.
Ты говорил, что я не человек. Говорил и подтверждаю, можно сказать, что
ты -- ох, забыл как это называется,-- а! перевоплотился. Ну а теперь что вам
от меня надо? Ему -- ничего. Но вы здесь вдвоем, я же видел, что его
появление тебя не удивило, следовательно, ты ждал его. Это не совсем так,
но, впрочем, затевая любое дело, надо иметь в виду и держать в уме Дьявола.
Но если то, о чем ты собираешься говорить со мной, касается лишь нас двоих,
зачем он здесь, почему ты не прогонишь его? Прогнать можно мелкую сволочь,
которая у него на службе, если те позволят себе словом или действием чтото
не то, а Дьявола, как такового,-- пожалуй что нет. Значит, он явился потому,
что наш разговор касается и его? Сын мой, запомни мои слова: все, что
касается Бога, касается и Дьявола. Пастырь -- позвольте нам время от времени
по старой памяти называть его так, чтобы не упоминать лишний раз врага рода
человеческого,-- слушал их молча и безучастно, словно речь шла вовсе и не о
нем, и всем своим видом опровергал только что прозвучавшее из Божьих уст
веское утверждение. Но стоило лишь Иисусу произнести: Ответь мне теперь на
мой второй вопрос,-- как стало видно, что безразличие его напускное и он
явно насторожился, хоть попрежнему не произносил ни слова.
Бог глубоко вздохнул, оглянулся по сторонам и пробормотал так, словно
только что открыл для себя нечто неожиданное и забавное: Я и не подумал об
этом -- чем не пустыня? Потом перевел взгляд на Иисуса, помолчал и, как бы
смиряясь с неизбежным, начал: Чувство неудовлетворенности, сын мой, было
вложено в душу человеческую творцом всего сущего, мною то есть, но чувство
это, как и все, что я создал по собственному образу и подобию, я отыскал в
собственной душе, и протекшее с той поры время не уничтожило его, напротив,
признаюсь тебе, что оно сделалось сильнее и острее. Бог снова помолчал,
давая возможность оценить свое вступление, и продолжал: Вот уж четыре тысячи
четыре года, как я стал богом иудеев, а народ этот по природе своей сложный,
вздорный, беспокойный, но мы с ним достигли некоего равновесия в наших
отношениях, поскольку он принимает меня и будет принимать, насколько
способен я провидеть будущее, всерьез. Стало быть, ты доволен?-- спросил
Иисус. Как сказать: и доволен и нет, а вернее, был бы доволен, если бы не
это свойство неуемной моей души, твердящей мне ежедневно: Да уж, отлично ты
устроился, после четырех тысячелетий забот и трудов, которые не вознаградить
никакими, даже самыми щедрыми и разнообразными жертвами, оставшись богом
крошечного народца, живущего в уголке мира, сотворенного тобой со всем, что
есть в нем и на нем,-- и скажика ты мне, сын мой, могу ли я быть доволен,
постоянно имея перед глазами это мучительное противоречие? Не знаю, отвечал
Иисус, я мир не сотворял, оценить не могу. Оценить не можешь, а помочь --
вполне. В чем и чем? Помочь мне распространить и расширить мое влияние,
помочь мне стать богом многих и многих иных. Не понимаю. Если ты справишься
с той ролью, что отведена тебе по моему замыслу, я совершенно уверен, что
лет через пятьсотшестьсот я, одолев с твоей помощью множество препятствий,
стану богом не только иудеев, но и тех, кого назовут на греческий манер
католиками. А что же это за роль? Роль мученика, сын мой, роль жертвы, ибо
ничем лучше нельзя возжечь пламень веры и распространить верование. Медовыми
устами произнес Бог слова "мученик" и "жертва", но ледяной холод внезапно
пронизал все тело Иисуса, а Бог смотрел на него с загадочным выражением,
чемто средним между интересом естествоиспытателя и невольной жалостью. Ты же
сказал, что дашь мне власть и славу, пробормотал Иисус, все еще трясясь от
озноба. Дам, дам, непременно дам, но, как мы с тобой и договаривались, после
твоей смерти. А зачем они мне после смерти? Видишь ли, ты не умрешь в полном
смысле слова, поскольку, как мой сын, будешь со мной, при мне или во мне, я
пока еще окончательно не решил. Да что это значит -- "не умру в полном
смысле слова"? Это значит, что тебе до скончания века будут воздавать в
храмах и у алтарей такие почести, что -- я уже сейчас могу тебе это сказать
-- в будущем мне придется немного потесниться, ибо люди позабудут меня --
первоначального Бога, но это не так важно: малую малость не разделишь, а от
большого не убудет. Иисус взглянул на Пастыря, заметил на губах его улыбку и
понял. Теперь понимаю, зачем здесь Дьявол: если твоя власть распространится
на иные страны и другие народы начнут поклоняться тебе, то тем самым
увеличится и его могущество, ибо твои пределы -- это его пределы, ни пядью
больше, ни пядью меньше. Верно, сын мой, совершенно верно, меня радует твоя
проницательность, доказательство коей -- в том никем не замечаемом
обстоятельстве, что нечистая сила одной религии не может действовать в
другой, равно как и бог, если предположить, что он вступил в противоборство
с другим богом, не сможет ни одолеть его, ни потерпеть от него поражение.
Скажи, как я умру? Мученику подобает смерть тяжкая и желательно позорная,
так легче тронуть сердца верующих, сделать их чувствительней и отзывчивей.
Нельзя ли без околичностей сказать, как я умру? Ты умрешь смертью тяжкой,
мучительной и позорной, тебя распнут на кресте. Как моего отца? Отец твой --
я, не забывай этого. Если мне еще можно выбирать, я выбираю его, даже если и
был в его жизни час позора. Выбирать тебе нельзя, ибо ты сам избран. Я
отказываюсь от нашего договора, порываю с тобой, потому что хочу жить как
все. Ну к чему эти пустые слова, сын мой, неужели ты до сих пор не понял,
что ты в моей власти всецело и что, как бы ни назывались все эти документы,
где в качестве одной из сторон фигурирую я,-- договор, контракт, пакт,
соглашение,-- кончаются они все одинаково, бумаги и чернил на эту концовку
уходит мало, и написано там просто и ясно, без околичностей и обиняков,
следующее: Все, чего хочет Бог, становится законом, обязательным для
исполнения, и даже исключения из правил -- вот хоть ты, сын мой, ты ведь
несомненное и заметное исключение из правил, ты тоже станешь столь же
обязательным, как и само правило, и сделал это я. Но отчего бы тебе, раз у
тебя такое могущество, самому не отправиться завоевывать иные страны и
народы -- это было бы и проще, и, я бы сказал, чище в нравственном
отношении. Не могу; нельзя; не позволяет бессрочный и нерасторгаемый
договор, который мы, боги, заключили между собой, обязуясь никогда впрямую
не вмешиваться в чужие распри, и потом, хорош я буду на площади, перед
язычниками и толпами идолопоклонников, когда стану убеждать их, что они
молятся ложным кумирам, а истинный бог -- я, такую свинью один бог другому
не подложит, и ни один бог не допустит, чтобы творилось в его владениях то,
что он сам бы считал недостойным творить во владениях чужих. Стало быть, вы
людей используете как орудие? Именно, сын мой, именно так: из человека можно
выстругать любую ложку, от первого крика до последнего вздоха он всегда
готов подчиняться, скажешь ему "Иди" -- он идет, скажешь "Стой" -- стоит,
скажешь "Назад" -- возвращается, человек на войне ли, в мире -- ну, в
широком смысле этих слов -- это самая большая удача, которая выпадает на
долю богов. А ложка, сделанная из того материала, каким я являюсь, чему
послужит? Ты станешь ложкой, которую я опущу в котел человечества и которой
зачерпну человеков, уверовавших в нового бога, каким стану я. Зачерпнешь и
сожрешь? Незачем мне их пожирать, они сами себя пожирают ежечасно.
Иисус вставил уключины и сказал: Прощайте, мне пора домой, а вы
ступайте своей дорогой: ты -- вплавь, а ты, раз появился откуда ни возьмись,
возьми себя в, никуда. Ни Бог, ни Дьявол не шевельнулись, и тогда Иисус
насмешливо добавил: Аа, вам угодно, чтобы я вас доставил к берегу, ну что
же, охотно: свезу, пусть все наконец увидят Бога с Дьяволом во плоти, пусть
посмотрят, как они схожи и как отлично понимают друг друга. Он полуобернулся
и показал на берег, откуда приплыл, а потом несколькими сильными и
размашистыми ударами весел ввел лодку в пелену тумана, столь густую и
плотную, что тотчас потерял из виду Бога и даже смутного силуэта Дьявола
различить не мог. Ему стало весело, он испытывал какойто необычный подъем и
прилив сил и, хотя не видел нос лодки, чувствовал, как при каждом гребке
приподнимается он, будто голова карьером несущегося скакуна, который хочет,
да не может освободиться от грузного туловища и, смиряясь, понимает, что
взлететь оно ему не даст и придется влачить его за собой до конца. Иисус
греб без устали: должно быть, уже близок берег, любопытно, как поведут себя
люди, когда он им скажет: Вон тот, с бородой,-- Бог, а второй -- Дьявол.
Глянув через плечо, он заметил просвет в тумане и объявил: Вот и приплыли --
и еще усердней заработал веслами, ожидая, что вотвот лодка мягко ткнется в
прибрежную отмель и весело заскрипит галька под днищем. Однако невидимый ему
нос уставлен был попрежнему в сторону моря, а просвет был никакой не
просвет, а все тот же блистающий магический круг, та ослепительная ловушка,
из которой он, как казалось ему, выбрался. Вмиг обессилев, он опустил
голову, сложил так, словно ктото должен был связать их, руки на коленях,
даже не подумав вытащить из воды весла, ибо, властно вытесняя все прочее,
заполнило его душу сознание тщеты и бессмысленности всякого движения. Нет,
он не заговорит первым, не признается вслух в том, что потерпел поражение,
не попросит прощения за то, что пошел наперекор воле Бога и вразрез с его
предначертаниями и, значит, покусился, хоть и не впрямую, на интересы
Дьявола, который всегда извлекает пользу из тех побочных и вторичных, но
далеко не второстепенных действий, что неизменно сопровождают точное
исполнение Божьей воли. Молчание, воцарившееся после неудачной попытки, было
недолгим.
Вновь оказавшийся на возглавии кормы Бог с ложной многозначительностью
судьи, который собирается приступить к ритуалу оглашения приговора, одернул
полы, оправил ворот своего одеяния и сказал: Начнем сначала, с того места,
когда я сказал тебе, что ты -- всецело в моей власти, ибо всякое твое
деяние, не являющееся смиренным и кротким подтверждением этой истины, будет
зряшной, а значит, и недопустимой тратой времени твоего и моего. Ладно,
начнем сначала, молвил Иисус, только я наперед заявляю, что от дарованной
тобою возможности творить чудеса отказываюсь, а без них замысел твой --
ничто, хлынувший с небес ливень, не успевший утолить ничью жажду. Слова твои
имели бы смысл, если бы от тебя зависело, творить тебе чудеса или нет. А
разве не от меня? Разумеется, нет: чудеса -- и малые, и великие -- творю я,
в твоем, ясное дело, присутствии, чтобы ты получал от этого причитающиеся
мне выгоды, и в глубине души ты ужасно суеверен и полагаешь, что у изголовья
больного должен стоять чудотворец, и тогда свершится чудо, на самом деле
стоит мне лишь захотеть, и умирающий в полном одиночестве человек, которого
не лечит лекарь, за которым не ходит сиделка, которому кружки воды подать
некому, так вот, повторяю, стоит лишь мне захотеть, и человек этот
выздоровеет и будет жить как ни в чем не бывало. Отчего же ты это не
делаешь? Оттого, что он будет уверен, что спасся благодаря своим личным
достоинствам, и непременно будет разглагольствовать так примерно: Не мог
умереть такой человек, как я,-- а в мире, созданном мною, и так уж чересчур
пышно процвело самомнение.
Иными словами, все чудеса сотворены тобой? Да, и те, что ты явил, и те,
что явишь в будущем, и даже если мы предположим невероятное -- а смысл этого
предположения в том лишь, чтобы до конца прояснить вопрос, по которому мы
здесь собрались,-- так вот, если даже предположить, что ты и впредь будешь
противиться моей воле, начнешь на всех углах заявлять -- это я так, к
примеру,-- что ты не сын Божий, я обставлю твой путь столькими невероятными
чудесами, что тебе не останется ничего иного, как сдаться и принять
благодарность тех, кто благодарит за них тебя -- то есть меня. Значит,
выхода у меня нет? Ни малейшей лазейки, и не стоит уподобляться агнцу,
который не хочет идти на заклание, и упирается, когда его ведут к алтарю, и
стонет, когда ему перерезают глотку,-- все это без толку: судьба его
предрешена, и жертвенный нож занесен. Я и есть этот агнец. Сын мой, ты --
агнец Божий, ты -- тот, кого поведет к своему алтарю сам Бог, подготовкой к
чему мы, кстати, тут и занимаемся. Иисус взглянул на Пастыря, словно ждал от
него -- нет, не помощи -- а -- в силу одного того, что тот не человек и
никогда человеком не был, не бог и никогда богом не станет и потому просто
обязан смотреть на вещи иначе -- всего лишь взгляда, движения бровей, знака,
пусть даже уклончивого, который бы -- пусть ненадолго -- позволил бы ему не
чувствовать себя обреченным на заклание агнцем. Но в глазах Пастыря Иисус
прочел слова, уже однажды произнесенные им: Ты ничему не научился, уходи,--
и понял, что мало один раз не повиноваться Богу; что тот, кто отказался