Раз ничего тут не было, пока горел огонь, то и сейчас нет, но это вдруг
помогло, и она, нащупав ясли, положила в них сына, потом почти ползком
добралась до кострища, хворостиной смела землю, засыпавшую его, и, когда
обнаружились несколько все еще тлеющих головней, страх вдруг покинул ее --
ей непонятно почему припомнилась земля в глиняной чашке, испускавшая такой
же дрожащий и мерцающий свет, прорезаемый стремительными сполохами, будто
ктото на гребне горы размахивал факелом или бежал, воздев его над головой.
Возник было образ нищего и тотчас исчез -- настоятельная надобность осветить
пещеру вытеснила его. Мария все так же ощупью подобралась к яслям, нашарила
солому, выдернула пучок, вернулась туда, где бледно светилась земля,-- и вот
уже в самом дальнем углу, невидимая тому, кто заглянул бы снаружи,
затеплилась коптилка, озаряя сходящиеся в этом месте стены пещеры, и вместе
с этим тусклым, умирающим светом снизошло на нее умиротворение. Мария
подошла к яслям, где попрежнему безмятежно спал ее сын, безразличный ко всем
страхам, потрясениям, насильственным смертям, бушевавшим снаружи, снова
взяла его на руки и, присев на землю там, где было светлее, принялась ждать.
Прошло некоторое время, и он проснулся и, еще не открывая глаз, плаксиво
сморщил личико, однако Мария, уже превзошедшая науку материнства, заплакать
ему не дала -- выпростала изза пазухи грудь, вложила сосок меж нетерпеливых
губ. Так сидели они, когда снаружи раздались шаги. В первое мгновенье Марии
показалось, что сердце у нее остановится -- солдаты!-- но шаги явно
принадлежали одному человеку, солдаты же, как известно, ходят не поодиночке,
а, по крайней мере, парами, блюдя обычай и полевой устав вообще, а в
подобных обстоятельствах, когда идет поиск, а вернее -- розыск и один во
избежание всяких неожиданностей должен прикрывать другого,-- особенно. Это
Иосиф, подумала она и испугалась, что он станет бранить ее за то, что
развела огонь. Медленные шаги приближались, и вот вошел Иосиф, но внезапно
Марию затрясло -- шаги, грузные, твердые, не могли принадлежать мужу, должно
быть, какойнибудь бродяга искал себе пристанища на ночь, и так уже дважды
бывало раньше, и Мария не пугалась, по тому что представить себе не могла,
что ктото, каким бы ни был он злодеем, способен обидеть женщину с грудным
младенцем на руках, но тогда она не могла знать, что многие из убитых
сегодня в Вифлееме тоже были на руках у матерей, как сейчас лежит у груди ее
Иисус, и так же, как он, сосали молоко в тот миг, когда клинок, рассекая
тончайшую кожицу, вонзался в нежную плоть, но рукоять этого клинка держала
рука не бродяги, но царского воина, а это, согласитесь, разница, и немалая.
Нет, это был не муж ее и не воин, ищущий подвигов в одиночку, чтобы ни с кем
не делиться славой, и не бездомный бесприютный бродяга -- нет, на этот раз в
обличье пастуха пришел к ней тот, кто прежде -- раз и другой -- являлся
нищим попрошайкой, тот, кто назвал себя ангелом, но не сказал только, ангел
ли он небесный или ангел ада. Мария сначала и не подумала, что это может
быть он, а теперь поняла, что никто другой и не мог появиться здесь.
И сказал он так: Мир тебе, жена Иосифа, тебе и сыну твоему, счастье,
что пещера эта стала вам домом, а иначе один из вас был бы растерзан и
мертв, а другой -- жив, но с растерзанным сердцем. Сказала Мария: Я слышала
крики. Сказал ангел: Да, на этот раз только слышала, но придет день, и
взывать будут к тебе, а ты не внемлешь им, а еще раньше того дня услышишь ты
рядом с собой тысячекратно усиленный крик. Сказала Мария: Муж мой ушел к
дороге посмотреть, покинули ли Иродовы воины пределы вифлеемские, и нехорошо
будет, если он застанет тебя здесь. Сказал ангел: Не тревожься об этом, я
уйду прежде, чем он вернется, и пришел я затем лишь, чтобы сказать -- теперь
ты увидишь меня не скоро, ибо все, что должно было произойти, произошло уже,
не хватало лишь этих убиенных младенцев и -- до того как убили их -- не
хватало свершенного Иосифом преступления. Сказала Мария: Никакого
преступления не совершал муж мой, он добрый человек, он хороший человек.
Сказал ангел: Да, он добрый человек, он хороший человек, совершивший
преступление, и ты даже вообразить себе не в силах, сколько уж было таких,
как он,-- неисчислимы преступления хороших людей, и, вопреки понятиям
общепринятым, только их преступления нельзя простить. Сказала Мария: Что же
сделал он?
Сказал ангел: Сама знаешь, не отнекивайся, не то попадешь в сообщницы
ему. Сказала Мария: Клянусь, я не знаю. Сказал ангел: Клясться не надо, а
впрочем, можешь и поклясться, помни лишь, что в клятвах для меня значения не
больше, чем в шуме ветра. Сказала Мария: Что же сделали мы? Сказал ангел: По
жестокой воле Ирода обнажены были клинки, но это ваше себялюбие и малодушие
связало по рукам и ногам тех, кого пронзили они. Сказала Мария: Что же могла
я сделать? Сказал ангел: Ты -- ничего, ибо слишком поздно узнала обо всем, а
плотник твой мог все: мог предупредить жителей Вифлеема, что уже идут туда
воины убивать младенцев, и тогда родителям их достало бы времени убежать с
ними и скрыться в пустыню, скажем, или же в Египет и там дождаться смерти
царя Ирода, которая уже близка. Сказала Мария: Он не подумал об этом. Сказал
ангел: Нет, не подумал, но это не оправдание. Сказала Мария, заплакав:
Прости меня, ты ведь мой ангел. Сказал ангел: Не затем, чтобы прощать,
пришел я сюда. Сказала Мария: Прости его. Сказал ангел: Я ведь тебе уже
сказал -- этому преступлению прощения нет, скорее уж будет прощен Ирод, чем
Иосиф, скорее будет прощен изменник, чем отступник. И вновь сказала Мария:
Что же нам делать? Сказал ангел: Будете жить, будете страдать, как все.
Сказала Мария: А сын мой? Сказал ангел: Вина родителей падает на голову
детей, и тень преступления, свершенного Иосифом, ляжет на чело Иисуса.
Сказала Мария: Несчастны мы. Несчастны, согласился ангел, и нет
средства помочь вам. Мария поникла головой, крепче прижала сына к себе,
словно этим могла спасти его от грядущих бед, а когда подняла глаза на
ангела, его уже не было -- но только исчез он не в пример тому, как
появился, шагов слышно не было. Улетел, подумала Мария.
Она поднялась, подошла к выходу из пещеры проследить путь его в воздухе
или хоть след этого пути, взглянуть, нет ли поблизости Иосифа. Туман
рассеялся, металлическим блеском сверкали первые звезды, попрежнему
доносились из Вифлеема рыдания, и в этот миг голова ее закружилась от
какогото безмерного тщеславия, от греховнейшей горг дыни, обуявшей ее
вопреки пророчеству ангела, словно спасение сына ее свершилось не по воле
Всевышнего, обладающего достаточным могуществом, чтобы избавить кого угодно
от злой смерти в тот самый миг, когда другим обреченным остается только одно
-- ждать, пока не представится случай спросить самого Бога: Зачем Ты нас
убил?-- и удовольствоваться любым, каков бы ни был он, ответом.
Но недолгим было упоение Марии: уже в следующий миг представилось ей,
что могла бы и она, как многие матери вифлеемские, держать на руках мертвое
тело сына, и тогда во спасение ее души, во исцеление разума слезы вновь
выступили на глазах у нее и хлынули ручьем. Так сидела она и плакала, когда
вернулся Иосиф,-- Мария видела его, но не шевельнулась, ибо уже не боялась
его упреков: она плакала теперь вместе с другими матерями, что сидели в
кружок, держали на коленях бездыханных своих сыновей и ждали часа
воскресения. Иосиф увидел ее слезы, понял причину их и промолчал.
И, войдя в пещеру, он не стал бранить жену за то, что та зажгла
светильник. Угли костра подернулись тонким слоем пепла, но посреди них и
между ними еще трепетал, еще бился из последних сил язычок пламени.
Развьючивая осла, сказал Иосиф: Опасность миновала, они ушли, и самое лучшее
-- переждать здесь до утра, а завтра утром, чем свет, тронемся в путь, да не
по дороге, а по тропинке, а где тропинки нет -- прямиком. Сколько детей
погибло, прошептала Мария, и Иосиф вдруг рассердился: Сколько, почем ты
знаешь сколько, ты что, ходила считать? Я просто помню некоторых. Скажи
лучше спасибо, что твой сын жив. Говорю. И не смотри на меня так, словно я
свершил злодеяние. Я не смотрю. И не смей говорить со мной так, словно
судишь и осуждаешь. Я буду молчать. Да уж, лучше помолчи. И с этими словами
он привязал осла к яслям, где еще оставалось немного соломы, хотя вряд ли
тот уж очень сильно проголодался, ибо в последние недели ел, что называется,
вволю, только и делал, что щипал травку да нежился на солнце, но счастье,
как известно, недолговечно, совсем скоро вновь начнутся тяжкие его труды под
тяжкой кладью. Мария уложила сына и сказала: Раздую огонь. Зачем? Ужин
приготовлю. Не надо, ктонибудь может заметить костер, поедим всухомятку что
Бог послал. Так и сделали. Масляная плошка озаряла призрачным светом четырех
обитателей пещеры -- неподвижно, как изваяние, стоял осел, ткнувшись губами
в солому, которую так и не стал есть; спал младенец; а мужчина и женщина
пытались обмануть голод пригоршней сушеных смокв. Потом Мария раскатала по
земле циновки, расстелила простыню и, как всегда, стала ждать, когда ляжет
муж. Но Иосиф сначала вновь выглянул из пещеры, прислушался -- но покой
царил на земле и в небесах, и из Вифлеема не доносилось больше ни воплей, ни
рыданий, и видно, хватало у Рахили сил на то лишь, чтобы стонать и вздыхать,
затворив и двери и душу. Иосиф растянулся на циновке, почувствовав вдруг
небывалое изнеможение,-- слишком много бегал он в этот день, слишком силен
был страх его, и он не мог даже сказать, что это благодаря его стараниям
остался в живых Иисус, ибо воины всего лишь неукоснительно выполнили данный
им приказ -- истребить всех младенцев вифлеемских мужского пола, не
позаботившись проявить хоть немного инициативы и по собственному почину
обшарить ближайшие пещеры, чтобы удостовериться, что никто там не спрятался
или -- а это уж просто грубейший тактический просчет, приведший, строго
говоря, к провалу всей операции,-- что не служит одна из них местом
постоянного обитания целого семейства. Обычно Иосифа не раздражало
всегдашнее обыкновение жены укладываться на ночь уже после того, как он
засыпал, но сегодня была ему несносна сама мысль о том, что вот он заснет, а
Мария будет бодрствовать, глядя на его беззащитное во сне лицо безо всякой
жалости. И потому он сказал; Ложись, не сиди надо мной. И Мария
повиновалась, проверив сначала, как всегда она это делала, крепко ли
привязан осел, а потом со вздохом улеглась на циновку, изо всей силы
зажмурила веки -- сразу ли придет сон или погодя немного, но она смотреть ни
на что более не желает. А посреди ночи приснилось Иосифу, будто скачет он
верхом по дороге, спускающейся к какомуто селению, и вот уже показались
первые его домики, а сам он -- в одежде и снаряжении воина, с мечом, с
копьем, с кинжалом, как и все вокруг него и вроде бы неотличим от других, но
спрашивает начальник: А ты, плотник, куда?-- и без запинки отвечает ему
Иосиф, гордясь, что так хорошо знает цель свою: В Вифлеем, убить сына
своего, и только сказал он это, как захрипел и проснулся, и все тело его
перекручено было судорогой ужаса. Сказала Мария: Что такое, что с тобой?-- и
Иосиф, дрожа с ног до головы, только и мог, что выговорить:
Ничего, ничего, но в тот же миг пережитый ужас прорвался в рыданиях,
раздирающих ему грудь. Мария поднялась, поднесла поближе коптилку, осветила
его лицо, но он заслонился ладонями: Убери, убери!-- и, все еще вздрагивая
от рыданий, встал, подбежал к яслям взглянуть на сына.
Да вы напрасно беспокоитесь, достопочтенный наш Иосиф, мальчик ваш и
вправду -- чистый ангел, ни забот с ним, ни хлопот, поел да спит, и так
безмятежно, словно не прошла в двух шагах от него смерть, да какая смерть --
от руки собственного, родного отца, давшего ему жизнь, и хоть знаем мы, что
от судьбы не уйдешь, что смерти в конце концов не миновать, но согласимся
все же, что смерть смерти рознь. Иосиф же, боясь задремать, чтоб снова не
привиделся ему этот кошмар, ложиться не стал, а завернулся в одеяло и сел у
выхода из пещеры, под каменным уступом скалы, что образовывал нечто вроде
природного навеса и в ярком свете луны отбрасывал тень такую густую и
плотную, что дрожащая коптилка справиться с ней была не в силах. Появись тут
на плечах своих рабов, в окружении своих алчущих крови полчищ хоть сам царь
Ирод, он и то сказал бы: Дальше, дальше, не тратьте времени даром, нет здесь
того, что мы ищем,-- нежной младенческой плоти и только начавшейся жизни, и
вообще ничего нет, кроме камней да тени от камней. Иосиф задрожал, припомнив
свой сон, спросил себя, что бы мог он значить и как понимать все это -- под
всевидящим оком небес мчался он вниз по дороге, прыгал по камням,
перемахивал через изгороди, торопясь, как отцу и пристало, защитить и спасти
сына, а во сне увидел себя в обличье палачакровоядца, но, может, не врет
поговорка, гласящая, что снам веры нет. Дьявольское это было наваждение,
пробормотал он. Тут, будто трель невидимой во тьме птицы, засвистало чтото в
воздухе -- пастух, что ли, дунул в свою сопелку, созывая стадо, но для
пастуха рано, спит вся скотина, одни лишь сторожевые псы бодрствуют в такой
час. Однако ночь, тихая и отчужденнодалекая от людей, тварей и
неодушевленных предметов, ночь, исполненная того ли высшего безразличия,
которым склонны мы наделять Вселенную, проникнутая ли равнодушием иным,
остающимся -- если только чтонибудь останется -- от всеобъемлющей пустоты,
что последует за полным и окончательным концом всего сущего,-- ночь
отвергала смысл и разумный порядок, которые правят миром, как кажется нам в
те часы, когда мы все еще продолжаем считать, будто сотворен мир этот был,
чтобы принять нас во всем безумии нашем. И в памяти Иосифа постепенно стал
делаться этот его сон все не правдоподобней и нелепей, стал блекнуть, и
тускнеть, и выцветать, опровергаемый этой ночью, и лунным светом, и спящим в
яслях младенцем, а больше всего -- разумом человека, очнувшегося,
овладевшего собой и своими мыслями, которые, хоть и стали мирными и
ласковыми, все же еще способны были производить на свет таких чудищ, как
славословие за то, что солдаты, перебив стольких, пощадили,-- разумеется, по
лени и небрежности -- сына его возлюбленного. Одна и та же ночь укрывает
плотника Иосифа и матерей вифлеемских, об отцах же, равно как и о Марии,
упоминать не будем, не указывая причины подобного умолчания. Неспешно текут
часы, и -- заря уже занимается, а луна еще не померкла -- Иосиф встает,
навьючивает на осла пожитки, и вскоре все семейство его -- Иисус, Мария и
сам он, плотник Иосиф,-- пускается в обратный путь, в Галилею.
А утром, на часок оставив хозяйский дом, где лежат два убитых мальчика,
пришла в пещеру рабыня Саломея, уверенная, что та же злая участь постигла и
младенца, которого она принимала. Но пещера была пуста, ничего в ней не
было, кроме следов человеческих ног и отпечатков ослиных копыт, и на пепле,
подернувшем совсем уже погасшие угли, не было ни капли крови. Нет его здесь,
сказала она сама себе, от первой своей смерти он спасся.


    x x x



Через восемь месяцев после того счастливого дня, когда Иосиф со своим
семейством -- все были целы и невредимы, за исключением осла, который стал
слегка припадать на правую переднюю ногу,-- благополучно избежав многих
опасностей, воротился в родной Назарет, пришла весть о том, что царь Ирод
скончался в одном из своих дворцов в Иерихоне, куда, уже слабеющий и
безнадежно больной, перебрался с первыми же дождями, возвестившими о приходе
суровой зимы, которая в Иерусалиме к больным и хилым сурова вдвойне.
Сообщалось также, что осиротевшее после смерти своего властелина царство, за
которое передрались наследники тирана, оказалось по итогам семейственной не
то что розни, а резни поделенным между тремя его сыновьями: Ирод Филипп
правил теперь землями, лежащими к западу от Галилеи, во владение Ироду
Антипе отошли Галилея и Перея, Архелаю же достались Иудея, Самария и Идумея.
Как раз в те самые дни один заезжий погонщик мулов, из тех, кого хлебом не
корми, а только дай, переплетая были с небылицами, порассказывать всякую
всячину, поведал жителям Назарета о пышных похоронах царя Ирода, на которых,
как он клялся и божился, сам присутствовал: Царь лежал на золотых, осыпанных
драгоценными камнями носилках, а те стояли на великолепном катафалке -- тоже
из чистого золота и весь покрыт пурпурным балдахином, а тащили погребальную
колесницу два белых быка, а тело Ирода было с головы до ног обвито
багряницей, так что ничего и не было видно, кроме короны, возложенной на том
месте, где должна была находиться голова, за катафалком шли флейтисты, а за
ними наемные плакальщицы, и все они были вынуждены вдыхать этот тошнотворный
запах, бивший им прямо в ноздри, даже меня, хоть я и стоял на обочине
дороги, чуть не вывернуло наизнанку, когда процессия проходила мимо, следом
верхами ехала царева стража, за нею же шли воины с копьями, мечами и щитами,
будто на войну собрались, и шло, шло, шло это воинство, подобное ползущей
змее, чья голова уже скрылась из виду, а хвост еще не показался, и мнилось,
концакраю ему не будет, дрожь пробирала при взгляде на это нескончаемое
шествие, подвигавшееся вслед за покойником и при этом -- навстречу
собственной смерти, которая неизбежно приходит за каждым, и пусть даже порою
покажется, что она слишком запаздывает, нет, вот уж она тут как тут,
стучится в дверь: Вышел срок, час настал, пришла я, объявляет эта гостья с
порога, не делая никакого различия между царями и рабами, между тем, чью
мертвую, разлагающуюся плоть везли там, впереди, во главе траурного кортежа,
и теми, кто тащился позади, глотая поднятую бесчисленными воинами пыль,--
онито пока живы, но, как и все, бредут к месту своего последнего упокоения.
Право, этому бы рассказчику прогуливаться вместе с другими
философамиперипатетиками под коринфской колоннадой какойнибудь академии, а
не гнать мулов по дорогам Израиля, ночуя на вонючих постоялых дворах и
рассказывая байки всякой деревенщине, вроде этих назаретян.
А среди них, собравшихся на площади перед синагогой, был и наш Иосиф --
он проходил мимо и остановился послушать, хоть, по правде говоря, слушал не
слишком внимательно все, что относилось к подробностям погребального
шествия, а если даже коечто и запомнил, то все это мигом вылетело у него из
головы, стоило лишь аэду от живописных подробностей перейти к философической
концовке, зазвенеть, так сказать, элегической струной своей арфы: имелись у
плотника веские и неизбывные основания к тому, чтобы именно на нее
отозвались струны души его. И основания эти были просто на лбу у него
написаны -- изменился Иосиф неузнаваемо, ибо одно дело -- его прежняя
степенная сдержанность, сосредоточенная серьезность, призванные скрыть, как,
в сущности, он еще молод, и совсемсовсем другое, несравнимо худшее --
скорбь, горькими складками залегшая в углах рта, до времени рассекшая лицо
его глубокими морщинами. И уж всерьез бы встревожился тот, кто заметил бы
выражение его глаз, а вернее -- отсутствие всякого выражения: мертвыми
казались они, будто припорошенными пеплом, но под слоем его все никак не мог
погаснуть и остыть нехороший жар, раздуваемый бессонницей. Иосиф и вправду
почти не спит.
Сон сделался ныне заклятым его врагом, он сражается с ним ныне не на
живот, а на смерть, и войну эту ему не выиграть, и если даже изредка и
удается ему одержать победу и измученное тело сдается и засыпает, то сейчас
же, неминуемо появится на дороге конный отряд, и в рядах его, среди других
воинов, скачет он сам, крутя над головой мечом, и в тот миг, когда разум
возобладает наконец над ужасом, непременно прозвучит вопрос начальника: А
ты, плотник, куда?-- и не хочет отвечать на него несчастный Иосиф, и
сопротивляется ему из последних сил -- уже не телесных, ибо иссякли они, но
душевных,-- но сон одолевает, железными пальцами разжимает стиснутые зубы, и
вместе с рыданием вырывается из уст уже возвращающегося к яви Иосифа
чудовищный и неизменный ответ: В Вифлеем, убить сына своего. И потому не
станем спрашивать его, запомнил ли он, сколькими быками запряжена была
погребальная колесница Ирода, белые были эти быки или пегие,-- думает он
теперь, по дороге домой, только о последних словах погонщика мулов,
сказавшего, что все это неисчислимое множество людей, хоронивших царя, все
эти рабы и воины, стражники и плакальщицы, флейтисты и сановники, князья и
престолонаследники, да и все мы, кем бы ни были, где бы ни были, заняты в
жизни одним лишь -- ищем то место, откуда уж не сдвинемся. Но не всегда же
так, бьется в мозгу Иосифа, и столь велика его скорбь, что не остается места
даже смиренномудрию, а ведь оно одно, когда ни на что более рассчитывать не
приходится, способно утишить муку, утешить в горе, не всегда же так,
повторяет он, многие всю жизнь проводят там, где родились, и за ними
приходит туда смерть, и это доказывает, что судьба -- это единственное
твердое, верное и обеспеченное, Боже ты мой, как просто -- достаточно
дождаться, когда сбудется все, что предопределено нам в жизни, и можно будет
сказать: Судьба такая, царю Ироду судьбою предопределено было скончаться в
Иерихоне и на погребальных дрогах отправиться в свой дворецкрепость Иродию,
а младенцев вифлеемских смерть избавила от любых путешествий. А что до
судьбы самого Иосифа, то она поначалу, если заново взглянуть на цепь
разворачивавшихся событий, казалось, должна была стать частью высшего
замысла, призванного спасти жизнь невинных созданий, на самом же деле
обернулась чемто совсем иным, ибо плотник, услыхав о смертельной угрозе,
никому ничего не сказал и кинулся спасать собственного сына, бросив
остальных на произвол судьбы -- в самом буквальном и самом точном значении
слова. Вот почему он потерял сон, а если ему удается заснуть, то вскоре
пробуждается в тоске и скорби, возвращаясь к яви, которая тоже не дает ему
позабыть тот сон, и можно, пожалуй, сказать, что когда он не спит, то
мечтает о том, чтобы уснуть, когда же ему удается забыться сном, он каждый
раз безуспешно пытается проснуться и убежать от того, что ему видится, зная
при этом, что неизбежно туда вернется, чтобы вновь и вновь переживать это
наваждение, постоянно караулящее его у самой границы сна и яви, так что
всякий раз, пересекая этот рубеж, будет Иосиф обречен на эту нестерпимую
пытку. Ясно как день, что весь этот спутанный клубок терзаний именуется
просто -- угрызения совести, хотя накопленный веками опыт общения непреложно
свидетельствует: точность определений -- не более чем иллюзия, ибо неуклюж и
беден язык человеческий, и слава Богу, что это так, и не в том дело, что
нет, мол, слов выразить, к примеру, любовь, а в том, что слов в избытке, а
любви нет.
Мария ждет второго ребенка. Но на этот раз никакой ангел в нищенских
отрепьях не постучался к ней с этой благой вестью, и нежданный ветер не
взвихривал пыль на улицах Назарета и в небе над ним, и вторую чашку со
светящейся землей не пришлось закапывать рядом с первой, ничего этого не
было, и сообщила она мужу о том, что снова беременна, этими самыми словами:
Я беременна, а не сказала, к примеру, так: Погляди мне в глаза, и в блеске
их увидишь наше второе дитя, на что Иосиф должен был бы ответить: Думаешь, я
не заметил -- заметил, но ждал, пока ты сама об этом мне скажешь. Ничего
подобного не было и в помине: Иосиф выслушал и промолчал, не считать же
речами его "аа", и продолжал ширкать рубанком по доске, работая сноровисто и
споро, но бездумно, а где были в эту минуту думы его, мы с вами знаем. Знает
и Мария, знает с той самой ночи, когда выдал ей муж свою столь ревниво
оберегаемую тайну, а она даже не слишком и удивилась -- нечто подобное было
совершенно неизбежно, вспомним, что сказал ей ангел в пещере: Раньше того
дня услышишь ты рядом с собой тысячекратно усиленный крик. И хорошая жена
сказала бы мужу: Брось, не думай об этом, сделанного не воротишь,
несделанного -- тем паче, и, в конце концов, первым долгом надо было
действительно спасать родного сына, а перед чужими сыновьями обязательств у
тебя не было, но дело в том, что с некоторых пор Мария перестала быть
хорошей женой в обычном понимании, то есть такой, как раньше была или
старалась быть, а перестала стараться потому, возможно, что услыхала от
ангела другие, суровые слова, которые, по тону судя, относились также и к
ней самой: Не затем, чтобы прощать, пришел я сюда.
Если бы Мария могла поделиться своей сокровенной тайной с мужем, Иосиф,
с таким увлечением изучавший Священное Писание, несомненно, всерьез
задумался бы о том, что это за ангел такой предстал его жене,-- неведомо
откуда является и заявляет, что он не ангел прощения, что подозрительно уже
само по себе, так как всем известно, что создания, именуемые ангелами, и не
наделены властью прощать, потому как подобной властью обладает исключительно
один Господь Бог. Если же ангел утверждает, что он не ангел прощения, то
слова его либо вообще лишены смысла, либо наоборот -- звучат слишком
многозначительно, и если предположить, что ангел, явившийся Марии, был на
самом деле ангелом наказания, тогда его высказывание можно было бы понять
так: Что за нелепость -- просить меня о прощении, я не прощаю, я наказываю.