– Этер, там же собирается весь город. Ты же знаешь, как я не люблю толпы. Лучше бы что-нибудь потише. – Анне-Мари явно не понравилось его предложение.
   Этер настаивал. Анна-Мари капризностью не отличалась и не пыталась настоять на своем, а вела себя потом так, будто мечтала провести вечер в «Серебряной башне».
* * *
   Зазеленели платаны в Тюильри, лопались почки каштанов на Трокадеро, в скверах расцвели ранние цветы, в витринах крупных торговых домов на Елисейских Полях уже воцарилось лето.
   Я вспоминал варшавские Лазенки, деревья на Королевском Тракте и бульвар над Вислой чуть ниже Старого Мяста, вековой дуб на дороге в Натолин…
   У нас зима сдает свои позиции позже.
   За две тысячи километров, в нескольких часах полета, над рекой, которую иностранцы называют сонной Вислой, стоял мой город. Там ждала меня маленькая улочка Райских Птиц.
   Я собирался домой.
   Минуло два года моего Парижа. Я приехал сюда по окончании юридическою факультета Варшавского университета, ходил на самые интересные лекции и семинары великих ученых, художников и юристов, которых приглашают в Сорбонну со всего мира. Я совершенствовался во французском, английский тоже не забыл.
   К Гейдельбергу прадеда, Нюрнбергу деда и Оксфорду отца я добавил свою Сорбонну. Единственное состояние, переходившее из поколения в поколение в нашей семье, – элитарное образование по юриспруденции.
   Пора было покончить с затянувшейся юностью, проверить полезность полученных знаний. И уж давно пора отцу перестать содержать здоровенного лося.
   Последние дни перед отлетом я проводил в городе: мне хотелось как можно больше насладиться Парижем. Я бегал по знакомым местам.
   – Я еду в Оксфорд, – поделился Этер со мной.
   Он рвался к своему профессору по клонированию, у которого скачут по углам стада генетически одинаковых жаб.
   Наутро на станции метро «Клиньянкур» я увидел, что перроны оклеены репродукциями известных картин. Я сначала решил, что это афиша новой выставки, а расклейщик на конечной остановке залепил перрон всем, что у него осталось. Однако оказалось, что это реклама новой линии косметики фирмы «Коти», а лица на плакатах – модели, загримированные под женщин на картинах знаменитых художников. «Женщина с жемчужиной» Коро, «Маха одетая» Гойи… В портрете Модильяни я узнал Анну-Мари. Плакаты кричали о грандиозном шоу в «Олимпии». Презентация косметики с участием моделей, загримированных под персонажей картин, значилась как отдельный пункт программы. Спонсором шоу был журнал «Bor», а среди манекенщиц стояло имя Анны-Мари, девушки с обложки.
   Я видел ее только раз – в старом погребке при свете свечей. Больше Этер не показывал ее нам, даже не упоминал, а когда мы спрашивали про Анну-Мари, смущенно уклонялся от ответа. Мы все поняли, и я перестал о ней думать.
   Теперь Анна-Мари смотрела на меня с плакатов, загримированная под узкоглазых женщин Модильяни. Не раздумывая, двинулся я в «Олимпию».
   Над городом сгущались лиловые сумерки, только что зажглись вывески и фонари. До начала шоу оставалось немного времени. На стоянке – только для персонала и гостей шоу – стоял двухместный кабриолет цвета морской волны. За стеклом позевывал далматин.
   Я остановился в нерешительности, не зная, стоит ли идти на трехчасовую программу, – хотя в ней должны были выступать Азнавур, Дистель и Далида, – только для того, чтобы три минуты любоваться на Анну-Мари, пусть и загримированную под шедевр живописи.
   На стоянке притормозил кремовый «бьюик». Мужчина в серебристом костюме подал руку кому-то в глубине машины. Показались ступни в сандалиях из позолоченных ремешков, выскользнуло смуглое плечо в белом палантине.
   Из машины вышла Шехерезада, закутанная в сари, переливающееся янтарным блеском. Сквозь тонкую ткань просвечивали контуры тела. Между бровей пылал багряный знак касты. Она не шла, а плыла.
   Как Анна-Мари.
   Париж привык к множеству рас и национальностей, к разнообразию костюмов, традиций и лиц, но индуска притягивала взгляды. Наверное, не последнюю роль играла крупная бриллиантовая капля лимонного оттенка, пылающая на лбу девушки.
   И тут я узнал спутника магарани.
   Этер в смокинге из белой парчи, с жемчужиной в галстуке, на лице темные зеркальные очки. Он скользнул по мне совершенно равнодушным взглядом. Он не мог не заметить меня, потому что мы едва не столкнулись.
   На кой он врал насчет Оксфорда? Привык врать папаше, вот и нам наплел сорок бочек арестантов. Надел зеркалки и прикидывается магараджей, уверенный, что никто его не узнает! Страус! От кого прячется, интересно, от родителя или от нас?
   Бедная Анна-Мари! Наверняка сердце ее лопнет от зависти, когда она увидит Этера с львицей, украшенной такой драгоценностью…
   Ставлю старый башмак против ее бриллианта, что эта цацка – знак новой любви ветреного гнилого капиталиста. Видимо, прав батя Станнингтон, перекрывая кран с деньгами, – сынок профукает наследие скупых пресвитериан и работящих поляков.
   Мне стало противно.
   Когда на глазах зрителей Анна-Мари под действием макияжа «Коти» в ловких руках гримера превращалась в даму с портрета, в ложе рядом я заметил блеск белого смокинга и золотистого сари.
   Я направил на них бинокль, однако парочка сидела в тени балкона, и только темные очки Этера матово поблескивали, как бельма, да светился далекой звездой желтый бриллиант.
   Демонстрация макияжа почти никого не интересовала: вокруг хлопали сиденья, шелестела фольга от шоколада, звучали разговоры.
   Даже аплодисменты предназначались искусству гримера, а не моделям!
   Мне стало жаль Анну-Мари. Я решил заглянуть за кулисы и отправился на поиски артистических уборных. В узком и длинном, как кишка, коридоре дорогу мне преградил швейцар.
   – Посещать артистов не разрешается, – зевнул он.
   Вышибалы во всем мире одни и те же. Надо дать им на лапу или смириться, но тут мимо меня прошел парень с подносом, заставленным остатками еды. Никакой униформы на официанте не было. Я решил взять с него пример. Купив в буфете горячий бутерброд и бокал вина, я отправился с подносом обратно. В коридоре я смело пошел грудью на цербера.
   – Мадемуазель Анна-Мари? – вопросил я в нос.
   Вышибала двинулся вперед и показал нужную дверь.
   Разумеется, он меня узнал. Но в народе, который физиологическую потребность превратил в искусство, уважение к еде крайне велико.
   В уборной перед рядами трехстворчатых зеркал сидели полуголые девушки, зеркала умножали и отражали их лица. Вокруг жужжала и крутилась целая толпа. У последнего зеркала в ряду я заметил Анну-Мари.
   Я едва узнал ее по золотистой шевелюре, стянутой лентой у лба. Все ее лицо покрывал, как маска, слой белого крема.
   – Привет, Анна-Мари! – Я поставил поднос на консоль с косметическим барахлом.
   – Привет… – Рука с ватным тампоном удивленно замерла.
   Она даже не обернулась, потому что видела в зеркале мое отражение. Ореховые глаза смотрели недоуменно и почти враждебно.
   – Я ничего не просила, – сказала она низким, хрипловатым голосом. Он показался мне совершенно чужим и незнакомым.
   – Это только предлог для вышибалы у дверей. – Я уже жалел, что пришел.
   Какого черта надо было валять дурака перед девушкой, которую видел только раз в жизни? Она меня не узнала.
   – Кто заказывал еду? – крикнула Анна-Мари в зал.
   – Я могу взять! – прокричали в ответ с другого конца зеркального ряда. – Анна-Мари, пришли его ко мне!
   – Подай это Жанетте, – манекенщица показала пальцем на скрытое белой маской крема, очень похожее лицо.
   Как последний дурак, я взял поднос и поплелся в указанном направлении. Или она меня действительно не узнала, или стыдилась знакомства.
   Этер появился через несколько дней. Я не собирался тыкать ему в нос «Олимпией». Может быть, он и вправду меня не заметил, занятый женщиной из «Тысячи и одной ночи». Но когда он показал мне браслет, купленный якобы в антикварной лавочке Оксфорда для Исмаили, на память, мне стало противно.
   – Не трать слов. Я видел тебя в «Олимпий».
   – Ну да, в «Олимпии», – пробормотал он машинально и онемел.
   – Ты был с индуской в сари, в галстуке у тебя торчала роскошная жемчужина…
   Создавалось полное впечатление, что о своем присутствии на выступлении Анны-Мари в «Олимпии» он узнал от меня.
   Странная потеря памяти!
   – Я заходил в уборную Анны-Мари, – продолжал я мстительно.
   – В уборную Анны-Мари? – переспросил он бессмысленно.
   – Перестань повторять за мной, как попугай! Я едва не пригласил ее на ужин!
   – Что значит «едва»? – Лицо Этера вдруг стало испуганным.
   – Она меня не узнала.
   – Ты мог доставить ей много неприятностей, правила запрещают посещать манекенщиц в гримерных.
   У него явно отлегло от сердца. Мерзавец! С кем я дружил! С бабником, коллекционером побрякушек на красивых женщинах!
   – Позвони в Варшаву. Есть новости, – сухо сказал я.
   В его отсутствие звонил мой отец. Через пять месяцев после появления в польской прессе объявления о поисках Ядвиги Суражинской отозвался Винцентий Барашко, торговец старым платьем, поставщик театральных костюмерных.
   Он сообщил достойные внимания факты.
   Станислава Бортник-Суражинская из Травников с дочерью Ядвигой, которую уменьшительно звали Ядькой, используя совпадение персональных данных и очень небольшую разницу в возрасте между ее дочерью и убитой Ядвиськой, выдала себя и ребенка за умерших членов семьи Бортник-Суражинских, прозванных Никодимовыми, и в тысяча девятьсот сорок шестом году при посредничестве американской военной миссии в Берлине выехала в Соединенные Штаты. Они отплыли в Калифорнию британским судном «Редъярд».
   Исчезновение женщин из деревни устроил адвокат из Сувалок. Он знал людей в Вигайнах, их одинаковые фамилии и повторяющиеся имена, нигде не записанные уличные прозвища, по которым различали жителей деревушки. Обстоятельства благоприятствовали подмене, поскольку заморская родня не видела никого из здешних Суражинских, прозванных Никодимовыми, на протяжении трех поколений. На этом адвокат заработал сказочную по тем временам сумму – тысячу долларов, но не разбогател, потому что его ограбила банда. Через год он умер.
   Когда Винцентия Барашко спросили, откуда в таких подробностях он знает о давнишнем мошенничестве, старьевщик скромно промолчал. Как потом оказалось, а мой отец подозревал это с самого начала, именно он и услышал в свое время по радио объявление Анны Станнингтон, искавшей уцелевших родных. Барашко связался с ней, взял тысячу долларов и отправил к Гранни Ядьку Травник с матерью, действуя от имени ныне покойного адвоката из Сувалок.
   – Я все знаю, пан адвокат, – продолжал Барашко, – о дальнейшей судьбе Станиславы и ее дочери Ядвиги, сегодня почти сорокалетней дамы. Я готов открыть их местопребывание, но – и я этого не скрываю – за деньги, за хорошие деньги. На пороге старость, мои финансовые дела очень плохи, и сложилось так, что пенсии я себе не заработал.
   – Не думаю, что мой клиент готов обеспечить вам пенсию.
   – Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам, – блеснул цитатой Винцентий Барашко. – Я удовлетворюсь одноразовой, но приличной оплатой. Однако дальше предпочитаю разговаривать непосредственно с вашим клиентом или же вовсе не стану вести переговоры, Вы знаете, где меня искать, пан адвокат. К вашим услугам.
   Барашко произвел на моего отца самое скверное впечатление, но, судя по всему, он впрямь немало знал о Ядвиге и ее матери. Что вовсе не означало, что ему был известен их нынешний адрес.
   Отец собирался взять Барашко измором, но нетерпеливый Этер потребовал немедленно прислать этого типа во Францию.
   – Пожалуйста, отправьте этого человека сейчас же, пока о его существовании не узнал мой отец! – умолял Этер.
   Мой старик придерживался другого мнения, но уступил, понимая страх Этера перед назойливой и властной заботливостью Станнингтона-старшего, всегда знавшего лучше, что хорошо для его сына, а что нет.
   Мой отец рассчитывал на бюрократическую волокиту, которая затянет выдачу паспорта. Пока Барашко управится, Этер потеряет терпение и сам помчится в Варшаву, где его можно будет предостеречь и уберечь от мошенника, который явно намеревается ободрать Этера как липку. Но Этер требовал прислать жулика в Париж. Поездка в Польшу обязательно привлекла бы внимание старшего Станнингтона, который изо всех сил воспрепятствовал бы подобной эскападе.
   Мы недооценили оперативность авантюриста.
   Через шесть дней после того, как мой отец передал ему парижский адрес лица, заинтересованного в Ядвиге Суражинской, Барашко приземлился в Орли.
   – С кем имею честь разговаривать? С секретарем мистера Пендрагона Станнингтона? – спросил тип при встрече с Этером в аэропорту.
   – Нет. Со Станнингтоном-младшим. Мой отец не имеет ничего общего с этим делом. Это я покупаю у вас сведения.
   Тип выглядел слегка разочарованным, что обеспокоило Этера, поэтому он стремился закончить переговоры немедленно, как только гость зарегистрируется в пансионате.
   Прибывший потребовал десять тысяч долларов наличными, а когда Этер согласился и пошел за деньгами, мошенник не только успел исчезнуть, но и снял остаток с гостиничного счета, оплаченного за три дня вперед.
   Авантюрист считал, что за действиями варшавского адвоката стоит старый Станнингтон, а не его сын. Неизвестно, знал ли он вообще о существовании наследника. Но встреча с Этером дала новое направление жульнической мысли. Барашко вполне справедливо решил, что за имеющуюся у него информацию старший Станнингтон заплатит подороже.
   Приближался день разлуки.
   Первыми уезжали Свен и Исмаиля. Они собирались сначала в Швецию, а потом, осенью, в Марокко – Исмаиля хотела представить своего белокожего жениха родителям и многочисленной родне, в которой среди оседлых интеллигентов наличествовали и дикие кочевники. Мы готовились устроить великий прощальный пир, одновременно прописывая на чердаке грека и перуанца, которые составят компанию осиротевшему македонцу.
   Но список гостей стократно превышал наши жилищные возможности. Мы даже думали совсем снести картонную стену между комнатами Свена и моей, но проект провалился, поскольку присутствие приглашенной консьержки плохо согласовывалось с перепланировкой чердака.
   – Надо урезать гостей! – Отокар не видел другого выхода. – Свен, что-то многовато твоих девушек! Я насчитал одиннадцать.
   – Они маленькие, много места не займут.
   Любвеобильный викинг и без того не внес в список всех бывших пассий, оставил только тех, к кому по-прежнему питал остатки нежности.
   – И едят они мало, – поддержал я друга.
   – И готовят хорошо! – подхватил Свен.
   На такие вечеринки каждый что-нибудь приносил, иначе для хозяев пришлось бы воскресить долговые ямы. Умеющие хорошо готовить всегда особенно ценились.
   – А что такое «Андреа плюс один»? – не отступал македонец.
   – Ну… у некоторых есть кавалеры…
   – Знаете, какая давка тут была бы, пригласи я всех парней моих бывших девушек?!
   – Не хвались.
   – Вычеркнуть любовников бывших баб Свена! – потребовал Отокар.
   – Своих кандидатов вычеркивай! – обиделся Свен.
   Не могло быть и речи о сокращении списка, потому что каждый защищал свои кандидатуры.
   Неожиданно на помощь нам пришла консьержка.
   Зная вместимость чердаков и обычай своих жильцов, потому что чердаки с незапамятных времен населяли студенты, она порекомендовала нас хозяйке «Черной кошки» – маленького бистро по соседству. Когда бывали деньги, мы наслаждались там горячими обедами, в стоимость которых входил и огромный кусок гусиного паштета, подававшийся на закуску.
   За неописуемо скромное вознаграждение, которое упрямо заплатил Этер, мы получили забегаловку и посуду в полное владение на два дня. Утром в субботу нам открыли черный ход, а на парадном вывесили табличку: «Обслуживается банкет!»
 
   Кресло для консьержки, украшенное цветами, мы поставили во главе сдвинутых столиков. Она была ужасно тронута и произнесла целую речь:
   – Bien! Молодежь остается прежней, только старшему поколению кажется, что она другая!
   Уж она-то кое-что об этом знает, всю жизнь провела в Латинском квартале, и все это время молодежь населяла чердаки. Здесь жили и те, кто пришел прямо из Сопротивления. И бледные, мрачные экзистенциалисты, что щеголяли в черных свитерах и слушали своего уродливого рыжего пророка Жан-Поля Сартра, который записывал афоризмы на салфетке в кафешке через два дома. И те бездельники, что шлялись на демонстрации против атомной бомбы и войны во Вьетнаме, против диктатуры в Чили и против порядков в Сорбонне… Только неизвестно зачем они вырывали камни из брусчатки и поджигали машины на стоянках.
   Ее мансарда давала приют людям всех цветов и народов, и так будет до тех пор, пока не снесут этот дом, а она не ляжет в могилу на сельском кладбище под Дижоном, где давно купила маленький домик и кусочек виноградника, да еще место для вечного упокоения, потому что в Париже она умирать ни за что не хочет: здесь людей сжигают, а нормальному человеку за всю жизнь не скопить денег на похороны.
   Вопреки всеобщему мнению, из ее каморки очень многое видно. Молодежь благороднее и лучше стариков, хотя приносит очень много хлопот, особенно консьержкам. Молодежь прожигает дыры в простынях, самовольно подключается к электричеству, не платит за квартиру, контрабандой проносит наверх «буржуйки», месяцами держит у себя бесплатных квартирантов и прячет девушек.
   Но все-таки молодежь лучше остальных, и она от всего сердца желает нам с возрастом освинячиться как можно меньше… хотя все равно мы освинячимся, как заведено. C'est la vie, то есть такова жизнь!
   Столь изысканным способом она дала нам понять, что все видела и знала, а к нашим младенческим хитростям относилась снисходительно, как к неловким попыткам котят поймать мышку.
   Наивные! Нам-то казалось, что мы смогли обмануть чистопородную парижскую консьержку! Я поцеловал ей руку и запел польскую «Сто лет!», хотя был еще вполне трезв. Меня тут же поддержал Этер. В таких случаях он вспоминал рассказы отца о польских дворянских обычаях.
   Мадам растрогалась еще больше. Кружевным платочком она осторожно собрала слезы с искусственных ресниц, чтобы не размазать голубые тени на веках. Собираясь на наш доморощенный бал, она приоделась в черное парадное платье с декольте и изысканно накрасилась.
   Меня вызвали в кухню.
   Курьер принес корзину и стал осторожно выкладывать содержимое, упакованное в фирменный пергамент, покрытый цветными надписями.
   К лучшим в Париже моллюскам была приложена адресованная мне карточка:
   Прости за мое поведение в «Олимпии», Этер тебе все объяснит. Желаю успеха! Анна-Мари.

БАРРАКУДА

   Ванесса была неподвижна, как каменные ангелы, замершие в вечном полете по обеим сторонам балюстрады вокруг органа.
   Она застыла у цоколя катафалка. Открытый гроб обрамляли кружевные воланы, стекающие почти до пола. Гроб поставили высоко, тела не было видно.
   Под крышей часовни, с галереи, охраняемой летящими ангелами, третий день разносятся звуки органа и голоса певчих.
   Меняются музыканты, хор и солисты, а она все стоит. Кокон скорби, спеленутый трауром, застывшая маска лица мерцает через прозрачную вуаль, спадающую почти до кончиков серых замшевых туфель.
   Пламя восковых свечей мрачным кармином отражается в ее траурных украшениях из таких темных гранатов, что они кажутся черными в суровой оправе черненого серебра.
   Ни одной слезы, ни одного слова жалобы с тех пор, как ей принесли известие о смерти сына.
   – Они убили его, – только и прошептала Ванесса.
   И все. Она не заговорила со мной, не коснулась тросточкой. Когда я ей не требовалась, Ванесса забывала про меня, словно я была мебелью.
   Она спокойно позвонила в авиакассы, заказала билет на рейс до Бостона. Потом позвонила Кардену и велела прислать соответствующие наряды.
   – Уложи, – бросила она мне, когда из дома моделей принесли коробки.
   Ванесса даже не взглянула, что ей приготовили на последнюю встречу с сыном. В аэропорту Бостона она вышла из самолета с сухими глазами. Ее ждали несколько человек из семейного клана. Кое-кого я встречала в Париже на приемах моей хозяйки.
   На меня никто не обращал внимания. Все были слишком возбуждены и заняты поисками следов скорби и пьянства на лице Ванессы. О ее алкоголизме столько сплетничали!
   Она разочаровала всех. Сдержанная, с матовым гладким лицом, худощавая, чуть подкрашенная, без всяких побрякушек, от макушки до пят закутанная в серые траурные одежды. Сквозь дымчатый шифон просвечивали роскошные ухоженные волосы, не тронутые ни краской, ни сединой.
   Я почувствовала нечто вроде гордости – как-никак это я ее собирала по косточкам. Но эта сдержанность! Сколько же в ней силы воли!
   – Я не стану одурманивать себя. – Ванесса отстранила таблетки и на протяжении всей печальной церемонии не приняла ни одной. – Человек не имеет права убегать от страдания. Я должна страдать по сыну. – В ее глазах появился какой-то незнакомый мне блеск, пылавший на самом дне зрачков.
   Тогда я еще не знала, как глаза горят безумием.
   В свете встающего дня за стеклом черного «форда», просторного, как фургон, убегал назад широкий бульвар, заполоненный пиццериями, ремесленными лавчонками, доходными домами; в стороны разлетались узкие улочки, дома с кирпичными стенами. Я запомнила небоскреб компании «Пруденшиэл»: мы несколько раз видели его с разных сторон, словно его специально вращали, да еще дорожную развязку в виде кленового листа. Вот и все.
   Я не ощутила переезда на другой континент. События сменяли друг друга слишком быстро, а из окна автомобиля все метрополии смотрятся одинаково. Мы просвистели через весь город – и снова окраины. Стоянка. И калитка в ограде, густо увитой багровым плющом.
   За воротами нас ждали электромобильчики и двое мужчин. Первый – точная копия Этера, только старше годами – вселил в меня какой-то потусторонний ужас. Наверное, все дело в кладбищенских разговорах. Второй, тоже в черном, смахивал на гробовщика, но потом выяснилось, что это директор клиники, доктор Орлано Хэррокс.
   Огромный сад с одноэтажными павильонами, спрятанными в зелени искусно подстриженных деревьев всех мыслимых пород, оказался клиникой «Континенталь».
   – Мадам, я сделал все, что в человеческих силах, но, увы. Теперь я скорблю вместе с вами. – Хэррокс глубоко поклонился Ванессе.
   – Совершенно в этом уверена, доктор. – Она протянула ему обтянутые ласковой серой замшей руки сердечным, теплым жестом, словно это его надо было утешать.
   Доктор с почтением коснулся губами перчаток. Он не видел выражения ее глаз…
   А у меня по коже побежали мурашки.
   – Пойдемте к моему ребенку. – Ванесса направилась к электромобилю и вспомнила обо мне.
   Меня вместе с багажом отослали в гостиницу.
   Наутро мы все оказались в Роселидо.
   Дом, полный внутренних двориков, теней и портиков, построенный в мавританском стиле. Я слышала от Этера, что дом построил его дед во времена сухого закона и несметных состояний.
   Вокруг – необъятное пространство цвета и света, только с одной стороны высокая стена ограждает усадьбу. Вниз сбегают ступеньки, высеченные в скале.
   С другой стороны на очень пологом склоне парк, полный старых деревьев, а за ним, насколько хватает взгляда, персиковые и апельсиновые сады, виноградники… до самой живой изгороди из опунции. Оттуда одна дорога спускается в зеленую долину с садовым павильоном и ореховой рощицей, где бьет источник, а вторая – в лесок секвойи, где круглая беседка с позолоченным куполом. Там трое суток стоял открытый гроб с покойным, но никому не удалось его увидеть, кроме бальзамировщиков.
   На второй день приехал Этер. Похудевший, бледный, взволнованный и очень печальный. Сердце у меня сжалось при виде его, но тут же в пятки ушло: а ну как он меня заложит, просто случайно? Как мне не хотелось, чтобы он меня узнал!
   Я оперлась лбом о сложенные ладони, накинула на голову вуаль, чтобы она закрыла мне лицо как паранджа, а руки, обтянутые черными лайковыми перчатками, положила на спинку скамьи перед собой. Получилось неплохое укрытие. Но меня никто не замечал: я же помесь тени с мебелью, дополнение Ванессы.
   Обстоятельства мне подфартили. Церемониймейстер у основания катафалка скомпоновал группу, в центре которой была Ванесса, а места для верных слуг никто не предусмотрел. Так что я была в безопасности. Шефине моей негоже было скакать по часовне с тросточкой в руках, а я забилась в самый дальний угол. Вне часовни нам с Этером встреча не грозила.
   Так что все обошлось, слава Аллаху. Этер не бросил в мою сторону ни одного взгляда. Он никого не видел, кроме златоволосой женщины у гроба. Этер переживал Ванессу как боль, как неизлечимую болезнь, как явление. В первый и единственный раз она была так близко от него и в то ж время недоступна, отгороженная харизмой страдания и величием обряда, как крепостной стеной в Париже.
   Она уехала сразу же, как только гроб опустили в родовую гробницу. И скоро тысячи миль отделили нас от белой ротонды под охраной великанов, похожих на сосны. Я никогда раньше не видела секвойи. Они заставляют думать над человеческой жизнью, короткой, как весенняя молния. След на воде.