– И сын очень красивый, – сказала Нина. – Его как звать?
   – Всеволод.
   Нина еще раз посмотрела фотографию: ошибиться она не могла.
   – У него очень волевое лицо, – сказала она.
   – Да, он необыкновенно волевой человек.
   – А он в Москве?
   – Мы вернулись из Швейцарии в семнадцатом. С тех пор он в Москве. Правда, он уезжает часто и надолго.
   В это время дверь отворилась и вошел старик с большим чайником и поленцами под мышкой. Он отворил ногой заслонку буржуйки и сунул туда три поленца. Дрова были сухие, сразу занялись.
   – Весна ныне тяжелая, с задержью, – сказал Никодим Васильевич, – давно так не цепляло зимой за светило.
   – Это все Бог, – улыбнулся Владимиров и чуть подмигнул Нине. – Это он мстит сынам своим.
   – Разве нет? Порушена жизнь, и месть за нее будет воздана по всей строгости правды…
   – Старая ведь жизнь порушена… Старая…
   – А что в ней было плохого – в старой?
   – Я должен обратить вас к «Откровению Иоанна». Помните, у него, по-моему в двадцать первой главе, есть великолепные строки: «И сказал сидящий на престоле: се, творю новое!.. Боязливых же и неверных, и скверных, и убийц, и любодеев, и чародеев, и идолослужителей, и всех лжецов – участь в озере, горящем огнем и серою…»
   – А очень просто, – ответил Владимиров, положив Нине еще один кусочек сахару. – Библия – великолепный памятник народной культуры. Народ мудр, Никодим Васильевич. Надо бы, и я думаю, – мы это в будущем сделаем, – ходить по деревням, по рабочим кварталам и, не торопясь, не по-газетному, а серьезно, записывать разговоры людей.
   – Запишут – и в подвал ЧК! Там выдадут за энти разговоры!
   Владимиров расхохотался; Нина тоже заставила себя посмеяться.
   – В ЧК, говорите, – хохотал Владимиров. – Да, вполне возможно, тут спора нет! Однако если «Правда» печатает рассказ контрреволюционера Аверченко, то, видно, ЧК перестала бояться разговоров…
   – А ваш сын, – спросила Нина, – не филолог?
   – Он неплохо пишет, хотя слушал курс физико-математического факультета.
   – А он что, статьи пишет? Или рассказы?
   – Он писал стихи, но мне их никогда не показывал. В Берне, мальчишкой, он пробовал себя как репортер в газетенках…
   – Аляксандрыч, – продолжал гнуть свое сторож, – а вот ты когда из Библии-то читал, так ведь там не сказано, что Бог звал против законной власти…
   – Ничего подобного… Тот же Иоанн говорил: «Сколько славилась она – это он о Вавилонском царстве – и роскошествовала, столько воздайте ей мучений и горестей!.. За то придут в один день на нее казни, смерть, и плач, и голод, и будет она сожжена огнем, потому что силен Господь Бог, судящий ее… И восплачут и возрыдают о ней цари земные, блудодействовавшие и роскошествовавшие с нею, когда увидят дым от пожаров…»
   – Такого батюшка нам не излагал…
   – Значит, он Библии не знает и не понимает, что это – свод мечтаний несчастных, которые издревле жаждали справедливости…
   – Владимир Александрович, – спросила Нина, – а вы на антирелигиозных диспутах выступали? Нам бы устроить, а?
   – С удовольствием. Принимаю перчатку от любого теолога.
   – Какую перчатку? – не понял Никодим Васильевич.
   – Это так вызывали на дуэль, – объяснила Нина, – когда люди решали стреляться друг с другом. Один из них кидал к ногам другого перчатку.
   – Так подыми да и не стреляйся, – сказал сторож. – По-любовному, что ль, нельзя? Все бы стреляться людишкам, все бы стреляться. Колотим друг друга, а нешто белый враг Расее? Мой брат белый был; мужик, подчиненный приказу, – как ему скажут, так он и поступит. Так рази он враг Расее-то? Нешто всем русским сговориться вместях нельзя было?
   – Иногда это очень трудно сделать, – ответил Владимиров, отчего-то вздохнув.
   – А где теперь ваш брат? – спросила Нина.
   – Убили его бандиты…
   – Кого вы называете бандитами? Белых или красных?
   Никодим Васильевич внимательно посмотрел на девушку и медленно ответил:
   – Бандитом, доченька, я считаю бандита, потому как он злодей.
   – Ниночка, – сказал Владимиров, – я провожу вас, уже поздно…
   Как Нина ни отговаривалась, Владимиров пошел ее провожать. Жила девушка далеко, возле вокзала, но ей сейчас надо было обязательно в ЧК, чтобы рассказать Унаняну об Исаеве, белом офицере, который оказался сыном этого доброго старика.
   Поэтому девушка попрощалась с Владимировым возле двухэтажного дома в центре, неподалеку от чрезвычайки, и зашла в подъезд. Подождав, пока старик уйдет, Нина выглянула из парадного, убедилась, что Владимиров направился к себе, и побежала в ЧК.
   Владимиров же оглянулся потому, что ему было приятно вспомнить девичье нежное личико. Удивленный, он увидел, что Нина забежала в дом, третий от того, где они только что попрощались. Он решил – не испугал ли кто девушку в ее подъезде, и, сжимая в левой руке свою сучковатую палку – правая у него была три года назад парализована, – быстро двинулся обратно. Он распахнул ногой дверь, достал спичку, осветил все вокруг, поднялся на второй этаж: здесь никого не было.
   Владимиров недоуменно подошел к тому дому, куда забежала Нина.
   На фронтоне, возле двери, обитой клеенкой, он увидел надпись: «Всесибирская Чрезвычайная Комиссия по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и преступлениями по должности».
   Владимир Александрович открыл дверь. Дорогу ему преградил часовой с винтовкой. Нины и здесь не было.
   – Пропуск, – сказал часовой.
   – Тут Ниночка, девушка…
   – Кривошеина? Она вас что – вызывала?
   – Нет, – вздохнул Владимиров, – не вызывала.
   Он вышел на улицу. Морозило. Луна была низкая, белая. Лед на лужицах искрился синими узорами. Перекрикивались паровозы на вокзале. В городе было тихо и пусто.
   Сначала Владимиров почувствовал гнев. Потом ему стало противно. Он хотел было уйти, но после решил дождаться эту агентшу и посмотреть ей в глаза.
   Нина долго составляла шифровку в Москву, потом сидела в кабинете у Сергея Мамиконовича Унаняна и рассуждала вслух – будто с собою:
   – Он такой милый, этот Владимиров. Я сейчас себе места не нахожу, словно я предательница и дрянь.
   – Вы бы ему поверили?
   – По-человечески – да.
   – Как это можно делить себя на человеческое и нечеловеческое? Я ставлю вопрос конкретно: вы ему верите?
   – Я не знаю, что из Москвы ответят… Если скажут, что им известно о его сыне… Если нам скажут, что он не скрывал этого…
   – Тогда, – перебил ее Унанян, – можно верить даже в черта с рогами! Нет, изволь ответить себе, не уповая на Москву!
   Выйдя из ЧК, Нина увидела Владимирова, и ей сразу стало легче, потому что она решила, что старик следил за ней. Он пересек мостовую.
   – Я обязан сказать вам, что вы нечестный, испорченный человек, хотя еще очень маленький! Я не следил за вами; мне показалось, что вас кто-то испугал в том подъезде, только поэтому я вернулся… Я отвык от того, чтобы «проверяться», поскольку мой сын работает у Дзержинского и мне, видимо, верят…
   – Что?! – перебила его Нина. – Что вы сказали?!
   И, неожиданно для самой себя, она поднялась на цыпочки и стала целовать Владимира Александровича быстрыми, детскими поцелуями в лоб, в холодный нос, в губы и колючие щеки…

12. …И сын

   Редактор газеты «Народное дело» Григорий Федорович Вахт, предложив посетителю присесть, раскрыл конверт и быстро пробежал письмо.
   «Милый Григорий!
   Податель этой весточки – Максим Максимович Исаев (быть может, Вы с ним встречались в Цюрихе, он там был в эмиграции, совсем еще юным). Я и мои друзья настояли, чтобы Исаев ушел из России. Пожалуйста, окажите ему содействие и помощь.
   Искренне Ваш Урусов».
   Вахт перечитал письмо дважды; князь Урусов, бывший товарищ министра Временного правительства, арестованный, судимый и оправданный трибуналом, был человек широко известный в эмиграции и, несмотря на фразочку в чекистском отчете о процессе – «в связи с раскаянием Урусова и желанием его сотрудничать с Советской властью из-под стражи освободить», – по-прежнему уважаемый. Никто не верил, что Урусов добровольно согласился на сотрудничество с большевиками. Поэтому фраза в отчете о процессе вызвала еще большее сочувствие к несчастному князю, против которого, по мнению эмиграции, чекисты применили особо садистский прием – компрометацию в глазах свободно думающей России.
   – Как добирались, Максим Максимович? – спросил Вахт.
   – На животе, – улыбнулся Исаев, – мимо пограничников.
   – Документы у вас как?
   – С документами плохо.
   – Понимаю. Рассчитываете на помощь?
   – Да.
   – Вы ведь не член нашей партии?
   – Я беспартийный, думаю, эсеры и октябристы кончат свои дискуссии в Москве, когда соберется Учредительное собрание… Нет?
   – Мы придерживаемся иной концепции…
   – Поскольку планы у меня конкретные, хотелось бы подумать о приобретении хороших документов.
   – Это почти невозможно.
   – Тогда, вероятно, вы посоветуете, как разумнее поступить: сжечь мои бумаги и обратиться в полицию за новыми? Или месяца два можно прожить на нелегалке?
   – А потом?
   – Я не рассчитываю здесь надолго задерживаться.
   Вахт поднялся из-за стола и прикрыл маленькую скрипучую дверь, которая вела в соседнюю комнатенку, где сидели три человека – весь редакционный коллектив органа эсеров «Северо-Западной провинции России».
   – Там, по-моему, посетители, а при них о возвращении на родину говорить не следует.
   – Вы правы.
   – Урусов не написал, отчего вам пришлось уйти…
   – За мной начали топать…
   – По поводу заявления в здешнюю полицию… Мы, признаться, такого метода не пробовали… Вы сможете рассказать им о ваших последних годах: где жили, чем занимались?
   – Жил в Москве и в Сибири, работал при штабе Колчака, в его пресс-группе, потом скрывался.
   – С кем вы работали в пресс-группе Колчака?
   – С Николаем Ивановичем Ванюшиным.
   – Ванюшин – личность колоритнейшая, – ответил Вахт, – и хотя мы с ним идеологические противники, но по-человечески давно дружны.
   – Да… Жаль его, – сыграл Исаев, знавший, что Ванюшин сейчас в Харбине, – погиб он нелепо.
   – Он жив, господь с вами, – сразу же ответил Вахт. – Мы недавно имели от него весточку из Китая…
   – Не может быть?! А мне Поплавский клялся, что он умер от тифа… Адрес у вас есть?
   – Я дам вам адрес, – ответил Вахт, и впервые за весь разговор его глаза смягчились, утратив настороженную подозрительность. – Поплавский, кстати, как поживает?
   – У меня нет связей с ЧК, – ответил Максим Максимович. – Будь я связан с ними, я бы ответил вам, как себя чувствует человек в лубянском подвале…
   – Когда это случилось? – спросил Вахт, и Максим Максимович понял, что редактору известно об аресте Поплавского. И он еще раз убедился в том, что линию свою раскручивает правильно, уважительно подставляясь под проверку эсера.
   – Когда это случилось? – переспросил Максим Максимович. – Сейчас я отвечу точно, – весною…
   – Вы, вероятно, голодны, Максим Максимович?
   – Не скрою – весьма. Не смею вас обременять финансовыми делами: у меня есть два бриллианта. Как здесь – легко реализовать драгоценности?
   – Никогда не имел драгоценностей… А вот обедом, пожалуйста, не отказывайтесь, угощу.
   Максим Максимович отметил, что Вахт повел его не в тот ресторан, который был расположен рядом с редакцией, а в маленькое полуподвальное кафе.
   – Тут перекусим, – сказал Вахт, – здесь дают блины с творогом и сливки с вареньем.
   Исаев кивнул на газету, торчавшую из кармана Вахта.
   – Вы не позволите проглядеть свежий номер? Мы там без вольного слова несколько заволосатели и омамонтились.
   Исаев заметил, как лицо редактора мгновенно озарилось гордостью – он с готовностью протянул Исаеву газету, вздохнув:
   – Хочется жить, когда знаешь, что труд твой нужен.
   Исаев быстро просмотрел газету: «По нашим данным, в этом месяце цены на псковском рынке были следующими: фунт хлеба – 450 – 500 рублей, пуд картофеля – 4500 рублей, фунт свинины – 5000 рублей, бутылка молока – 700 рублей, десяток яиц – 3500 рублей»; «Вчера в Ревель прибыл новый транспорт с золотом из России – всего 600 пудов. Вагон подан в Гавань, где золото было перегружено на пароход „Калевипоэг“. Пароход следует в Стокгольм, а оттуда, по имеющимся сведениям, в Берлин, где золото будет перековано в соврубли»; «Представитель одной из великих держав прибыл в Москву, чтобы вести переговоры о реорганизации Советского правительства. Смысл предстоящей организации – смещение Ленина и Троцкого; вся полнота власти будет сосредоточена в руках нового премьера Красина. Вероятно, потребуют удаления из правительства наиболее экстремистских элементов. В случае, если эти условия будут приняты большевиками, великие державы начнут переговоры с Кремлем».
   – Неужели у вас нет серьезных информаторов? – поморщился Исаев. – Григорий Федорович, милый, зачем выдавать желаемое за действительное? И не говорите мне, что данные из Пскова вы получили от верного информатора… Я сюда шел через Псков. И на базаре покупал фунт хлеба. Цены даны полугодовой давности, сейчас совсем иные… И никто не приезжал в Москву из представителей великих держав с предложением насчет Красина.
   Принесли блинчики; Исаев набросился на них с жадностью.
   Дренькнул звоночек у двери, и Вахт воскликнул – с деланным удивлением:
   – Лев Кириллыч, здрасьте, какими судьбами?!
   Подняв голову, Исаев увидел Головкина: он узнал его по фотографиям, которые хранились в ЧК. Головкин был связан с эсеровской контрразведкой.
   – Знакомьтесь, гражданин Исаев – из России. А это наш журналист Лев Головкин.
   Головкин подозвал толстушку в туго накрахмаленном фартучке:
   – Кофе, два сухарика и воды.
   – Хотите блинчиков, Головкин? – спросил Вахт.
   – Нет, благодарю.
   – Максим Максимович работал с Ванюшиным в пресс-группе Колчака в девятнадцатом, – сказал Вахт, – может быть, попросим его как нашего коллегу выступить с заметками в газете?
   – Это было бы прекрасно… – сказал Головкин, поблагодарив кивком головы толстушку, принесшую ему кофе.
   – Я вынужден отклонить это лестное предложение.
   – Почему?
   – Потому что я намереваюсь возвратиться на родину в самом недалеком будущем.
   – У гражданина Исаева есть рекомендательное письмо от Урусова, – заметил Вахт.
   – Как себя чувствует князь? – поинтересовался Головкин.
   – Плохо.
   – Но он сотрудничает с большевиками?
   – Что бы делали вы на его месте?
   – Каким образом вы с ним встретились?
   – В коридоре Нарбанка. Он там и написал мне эту записочку.
   – Допустим, вы получите временный вид на жительство. А что дальше?
   – Дальше я рассчитываю на помощь друзей.
   – Наших или иностранных?
   – Всяких.
   – Не стоит вам улититься, Максим Максимович, – сказал Головкин, – кроме как к нам, идти здесь не к кому. «Последние известия» – черносотенные монархисты; они вам помогать не станут.
   – Есть комитет помощи беженцам… Вырубов, Оболенский – я думаю, они не столь перепуганы, – откровенно усмехнувшись, сказал Исаев, – или их судьба также горестна?
   – Комитет беженцев занят иными задачами: они не преследуют целей политической борьбы, они смирились с поражением.
   – Значит, в Эстонии есть только одна сила, серьезно думающая о борьбе?
   Вахт и Головкин ответили одновременно.
   – Нет, отчего же, – сказал Головкин.
   – Конечно, мы, – сказал Вахт.
   И вдруг Головкин захохотал; он сгибался в три погибели, вытирая слезы, мотал головой, а потом, успокоившись, сказал:
   – Конспираторы дерьмовые! Тени своей боимся!
   Исаев закурил:
   – Сейчас у меня внутри словно что-то обвалилось, Лев Кириллыч. Словно накипи в чайнике смыло… «Журналист, коллега…» Думаете, что мы дома так ничего про вас и не знаем?
   Застегнув пуговицу на пиджаке, словно собираясь подняться, он добавил:
   – Меня уполномочили вам сказать, чтобы вы были особо осторожны со всеми, кто приезжает из Совдепии, и с людьми, которые с ними здесь связаны.
   – Вы думаете, много людей из Совдепии пойдут на связь с нами? – спросил Вахт.
   – Я высказал пожелание друзей, которые знают и о вашей работе, и о том, каким журналистом на самом деле является Лев Кириллыч.
   – Средним, – улыбнулся Головкин. – Максим Максимович, я был рад видеть вас, и, если вы сможете надежно легализоваться здесь, я бы просил вас зайти к нам еще раз – перед отъездом в Совдепию… Если, конечно, не передумаете возвращаться – после здешних-то блинчиков…
   – Если и вы надумаете поехать туда – готовьтесь, я загляну к вам… Маленькая разница в приставках, а смысл-то эк меняет: «пере» или «на-думаете», а?
   – Если этот разговор серьезен, тогда я буду готовиться… Я запрошу моих друзей в России о крове и документах заранее, а не столь скоропалительно, как вы…
   – Скоропалительно приехал писатель Никандров и оказался в тюрьме, – заметил Вахт, – а Воронцов по его документам отправился в Совдепию!
   Максим Максимович вспомнил радиограмму Севзапчека о переходе эстонской границы неизвестным, который, отстреливаясь, убил двух пограничников, эстонца и русского, – это было за неделю перед его отъездом из Москвы.
   – О том, что Воронцов перешел границу, – жестко сказал Головкин, – я бы с радостью сказал «товарищам», не будь они мне так ненавистны. Жаль только, что судить Воронцова станут как врага трудового народа, – он хмыкнул, – то есть как нас. Его надо просто стрелять. Он им, правда, в Совдепии кровь пустит – пожжет и побьет всласть…
 
   Попрощавшись с эсерами, зная, что те наверняка пустят за ним «хвост», Исаев начал крутить по городу. Хвост он определил довольно быстро: его «вели» два мальчика, видимо студенты. Вели они его неумело, упиваясь своей работой, и поэтому он их довольно скоро замотал.
 
   Через два часа в офисе «Смешанного русско-эстонского общества» раздался телефонный звонок. Незнакомый мужской голос попросил русского «содиректора».
   – Господин Шорохов, я бы просил вас рассказать мне условия возвращения на родину, если, конечно, у вас есть на это время и желание.
   – Хотя время у меня есть, – ответил Шорохов, – но я не правомочен отвечать на подобные вопросы. Извольте обратиться в консульский отдел посольства в часы, обозначенные для приема…
   Этот обмен фразами, ничего не говорящими полицейским, подслушивающим телефонные разговоры смешанной комиссии, был паролем и отзывом для Шорохова и Всеволода Владимирова.
 
   В тот же вечер Шорохов, после встречи с Исаевым, передал известному ему человеку коротенькое сообщение для шифровки: «Есть предположение, что человек, перешедший границу во время перестрелки, был Воронцов Виктор Витальевич. На этой версии настаивает 974-й».

13. О, эти русские…

   Немецкий резидент Нолмар последние дни возвращался домой очень поздно. Неделю тому назад его навестил Клаус Дольман-Гротте. Был он человеком странным со студенческих лет: он, например, категорически отвергал лестные предложения начать работать в министерстве иностранных дел или пойти на службу в генеральный штаб. Приглашали его туда настойчиво и не только из-за протекции: к двадцати трем годам он знал семь языков – финский, шведский, эстонский, венгерский, польский, латышский и русский. Этими языками он владел в совершенстве, но собой отнюдь не был удовлетворен: он считал необходимым изучить еще румынский, английский и датский.
   Получив диплом бакалавра филологии, он начал работать низкооплачиваемым чиновником отдела рекламы в концерне «И.-Г. Фарбениндустри». Был он по-прежнему тих, незаметен, сторонился пирушек и мужских компаний, краснел, когда при нем рассказывали анекдоты и смачные буршеские истории, не пил, не курил и жил в одиночестве – затворником. Потом он уехал в Варшаву. Там он несколько раз встречался с Нолмаром, который работал в посольстве и к своему студенческому приятелю относился снисходительно, как и подобает относиться дипломату к мелкому торговому агенту.
   – Ты чувствуешь, как мы стареем? – спросил тогда Дольман-Гротте. – Я это ощущаю особенно остро, когда просыпаюсь.
   – Ты пессимист? – усмехнулся Нолмар.
   – Нет, нет, – покачал головой Дольман-Гротте, – еще пять лет назад я находил у нас на чердаке куклы матушки… Это были смешные куклы в кружевных панталонах и чепчиках. А теперь я перерыл весь чердак и кукол не нашел. Время стареет вместе с нами. И победить его может только могущество…
   – Какое?
   – Могущество нельзя определить – «какое». Могущество есть могущество. Память – тоже словом могущество…
   – Память? Как звали невесту твоего прадеда? Ты помнишь?
   – А что было построено Рамзесом в Египте? Или Фридрихом Великим в Берлине? Помнишь. И дети твои будут помнить.
   – Детей еще надо завести. Ты, кстати, женат?
   – Нет. А ты?
   – Нет.
   После этой встречи они долго не виделись. А встретились – неожиданно для Нолмара – в Ревеле. Он пришел к послу, но секретарь остановил его:
   – Сейчас нельзя… У посла господин советник Дольман-Гротте.
   Однако Дольман-Гротте сам нашел его: запросто зашел в комнату, дружески обнял, забросал вопросами, никак не подчеркивая своего теперешнего превосходства, и пригласил: «Если, конечно, ты не до конца замучен своими хитрыми делами, поужинаем вместе в „Савое“.
   Он занимал на четвертом этаже номер, состоявший из трех комнат: здесь обычно останавливались министры или члены семей коронованных особ, когда они приезжали с неофициальными визитами. Стол был накрыт на три персоны.
   – Ты не будешь возражать, Отто, если с нами побудет милая женщина, которая научилась не мешать мужчинам? – спросил Дольман-Гротте.
   Нолмар еще раз испытал чувство острого унижения, когда он увидел красавицу, вошедшую в гостиную, в низко декольтированном бальном платье.
   Но Дольман-Гротте и на этот раз помог ему. Он сказал:
   – Фройляйн Барбара, я хочу представить вас моему другу Отто Нолмару.
   Нолмар отметил для себя, что он бы не смог так жестко и властно разговаривать с этой сумасшедше красивой, видимо, очень холеной бабой, а этот тихоня говорил, словно резал железо: сухо, деловито и так, что возразить ему было нельзя. И вот это проклятое «возразить ему нельзя» вошло в Нолмара, и он понял, что это случилось, и теперь он уже не сможет ни возражать Дольману-Гротте, ни шутить с ним, и он устало сказал себе: «Я проиграл, и мне теперь надо верно себя вести, чтобы он хоть не сразу понял, как жестоко я проиграл».
   – Ты по-прежнему не пьешь? – спросил Нолмар.
   – Знаешь, нет, Отто. Ты должен простить меня, но теперь это вопрос принципа.
   – Об остальном я не спрашиваю, – понимающе улыбнулся Нолмар.
   – Здесь ты ошибаешься.
   Нолмар лукаво посмотрел на фройляйн Барбару и перевел взгляд на Дольмана-Гротте.
   – Ты верно понял, – ответил тот, – невеста уступила мне своего секретаря, фройляйн Барбару, но я отдал ей моего шофера на время этой поездки… Мне бесконечно совестно перед тобой, что я не пью, но ты всегда умел пить здорово и вкусно, а за меня будет пить наша очаровательная Барбара…
   После получаса веселого застольного разговора Дольман-Гротте сказал:
   – Поскольку милая Барбара присутствует на всех наиболее серьезных переговорах, – он легко улыбнулся женщине, – и, боюсь, информирует о них мою невесту, фройляйн Ильзе Крупп, – я стану говорить при ней о нашем предложении, Отто. Нет смысла возвращаться к мимолетному обмену мнениями о смысле могущества. Я был, верно, не прав тогда. Это все было от страха перед смертью и стремительностью старения. Дело, которое пожирает тебя, – вот единственное спасение от химер и страхов. Государственная политика – дело ли это? И да и нет. Она вне логики. Она абстрактна и в то же время субъективна. Я беру быка за рога, Отто. Мы ищем свои глаза и уши повсюду. Особенно в малых странах, пограничных с Россией, – а в России Германия заинтересована: не только в близком, но и в далеком будущем. О России разговор особый, Отто. Мы заинтересованы в русской инженерии – они бесконечно талантливые теоретики, их инженерная мысль свободней и дерзновенней нашей. Они не умеют работать и никогда не научатся этому в силу своей лености, но именно потому, что они ленивы, – их фантазии, особенно, повторяю, теоретически-инженерные, нас очень интересуют. Говорят, что и в Ревеле и в Риге много бедствующих русских… Несчастная нация…
   Фройляйн Барбара пододвинула Дольману-Гротте папку с вырезками, и он взял наугад несколько объявлений из «Последних известий».
   – Вот, изволь: «Даю уроки по высшей математике, физике и химии на трех языках за любую плату». Или: «За небольшое вознаграждение приват-доцент С.-Петербургского университета дает уроки по математике и физике». И обратный адрес, видишь? «Обращайтесь в газету с запросами на мое имя». Я прошу тебя, Отто, помочь Германии. Естественно, все твои возможные затраты на встречи, корреспонденцию, приемы и прочую надоедливую, но необходимую бюрократическую муру будут компенсированы. Мы предлагаем к твоим тремстам долларам еще пятьсот наших. Если ты согласен, мы сейчас же подпишем договор на твое сотрудничество в «И. Г.» в качестве консультанта по России и прибалтийским областям.
 
   На следующий день после этого разговора Нолмар начал действовать. Он зашел к редактору-издателю «Последних известий» Михаилу Генриховичу Ратке, к Вахту в «Народное дело», к Львову в «Комитет помощи беженцам» и договорился об организации встреч с русскими инженерами и профессорами. Причем, естественно, ни о какой денежной компенсации Львову или Ратке речи и не шло. Отто Васильевич так построил беседу, что те считали себя ему обязанными: наконец-то несчастной русской интеллигенции пришли на помощь.