Каменев собрался уж было уходить, когда Фотиева принесла Ленину несколько телефонограмм: из Наркомвнешторга, ВЧК, Главтопа. Ленин быстро просмотрел первые три листочка, а на последнем словно бы споткнулся. Он перечитал телефонограмму несколько раз, лоб свело двумя резкими продольными, трагичными морщинами. Он позвонил наркомюсту Курскому.
   – Товарищ Курский, я получил данные, что три работника Главтопа, откомандированные в Швецию для закупки оборудования, истратили почти все деньги, не выполнив порученной им работы. Я предписываю вам немедленно отозвать этих людей, а ежели позволяют обстоятельства дела и корыстная их вина будет доказана документально – арестовать, судить и сгноить в тюрьме! Россия голодает, а три коммунистических чинуши резвятся в Стокгольме, изволите ли видеть! Да, пожалуйста…
   Ленин опустил трубку и тяжело посмотрел на Каменева:
   – Прикажете поступать иначе? Жестоко? Корпоративной доброты ждут – раз единомышленники, так все чтоб по-семейному?! Не выйдет. Пусть потом обвиняют в жестокости – важно, чтобы она была справедливой, объективной, а не личной.
   Проводив Каменева, Ленин сел к столу, пометил в календаре: академик Рамзин15. Котлы. Троцкий16, Фрунзе, Тухачевский17, Уборевич18, – вопросы теории армии. Крестинский – возможный посол в Берлине, вызвать. Бухарин19 – о среднем крестьянстве и т.н. «справном мужике».
   Ленин глянул в окно. Весеннее небо было тугое, тяжелое, в два цвета – густо-синее и марево-красное. Гомонило воронье. Малиново перезвонили куранты, ударили время. Ленин проверил свои часы и включил лампу.
 
   «…Я все надеялся, что приток новых работников в коллегию Рабкри оживит дело, но из расспросов Сталина не мог видеть этого. Прошу черкнуть мне, а потом устроим, буде надобно, свидание. У вас 8000 штат, вместо 9000. Нельзя ли бы сократить до 2000 с жалованием в 6000 (т. е. увеличить втрое) и поднять квалификацию?
   Если Аванесов скоро приедет, покажите ему тоже.
   С коммунистическим приветом.
   Ленин»
 
   «Попробуйте сопоставить с обычным, ходячим понятием „революционера“ лозунги, вытекающие из особенностей переживаемой полосы: лавировать, отступать, выжидать, медленно строить, беспощадно подтягивать, сурово дисциплинировать, громить распущенность… Удивительно ли, что некоторых „революционеров“, когда они слышат это, охватывает благородное негодование, и они начинают „громить“ нас за забвение традиций Октябрьской революции, за соглашательство с буржуазными специалистами, за компромиссы с буржуазией, за мелкобуржуазность, за реформизм и прочее и тому подобное?»
 
   «Мы не умеем гласно судить за поганую волокиту: за это нас всех и Наркомюст сугубо надо вешать на вонючих веревках. И я еще не потерял надежды, что нас когда-нибудь за это поделом повесят… Почему не возможен приговор типа примерно такого: …объявляем виновными в волоките, безрукости, в попустительстве бюрократизму и объявляем строгий выговор и общественное порицание, с предупреждением, что только на первый раз так мягко караем, а впредь будем сажать за это профсоюзовскую и коммунистическую сволочь – суд, пожалуй, помягче выразится – в тюрьму беспощадно…»
 
   «В 1921 году на III конгрессе (Коминтерна. – Ю. С.) мы приняли одну резолюцию об организационном построении коммунистических партий и о методах и содержании их работы. Резолюция прекрасна, но она насквозь русская, то есть все взято из русских условий. В этом ее хорошая сторона, но также и плохая. Плохая потому, что ни один иностранец прочесть ее не сможет… она слишком длинная. Таких вещей иностранцы обычно не могут прочитать… Если в виде исключения какой-нибудь иностранец ее поймет, то он не сможет ее выполнить… У меня создалось впечатление, что мы совершили этой резолюцией большую ошибку… Резолюция отражает наш российский опыт, поэтому она иностранцам совершенно непонятна, и они не могут удовлетвориться тем, что повесят ее, как икону, в угол и будут на нее молиться. Этим ничего достигнуть нельзя. Они должны воспринять часть русского опыта. Как это произойдет, этого я не знаю…»
 
   «Вся работа правительства… направлена к тому, чтобы то, что называется новой экономической политикой, закрепить законодательно в наибольшей степени для устранения всякой возможности отклонения от нее».
 
   «Об образовании СССР. Одну уступку Сталин уже согласился сделать.
   §1. Сказать вместо «вступления» в РСФСР «формальное объединение вместе с РСФСР в союз советских республик Европы и Азии».
   Дух этой уступки, надеюсь, понятен: мы признаем себя равноправными с Украинской ССР и др. и вместе и наравне с ними входим в новый союз, новую федерацию…»
 
   «Объявить строгий выговор Московскому комитету за послабления коммунистам… Подтвердить всем губкомам, что за малейшую попытку «влиять» на суды в смысле «смягчения» ответственности коммунистов ЦК будет исключать из партии… Циркулярно оповестить НКюст (копия губкомпартам), что коммунистов суды обязаны карать строже, чем некоммунистов…
   P.S.Верх позора и безобразия: партия у власти защищает «своих» мерзавцев!!».
 
   «…Мы можем… сделать из городского рабочего проводника коммунистических идей в среде сельского пролетариата.
   Я сказал «коммунистических» и спешу оговориться, боясь вызвать недоразумение или быть слишком прямолинейно понятым… До тех пор, пока у нас в деревне нет материальной основы для коммунизма, до тех пор это будет, можно сказать, вредно, это будет, можно сказать, гибельно для коммунизма…»

8. …К истории вопроса

   За полгода до того, как Альского вызвал Ленин, сведения о неблагополучном положении в Гохране дошли до Рабоче-крестьянской инспекции. Нарком Сталин пригласил своего заместителя Аванесова, и, по обыкновению прохаживаясь по большому кабинету, он попросил соединить вместе три комнаты, чтобы окна выходили не только на улицу, но и во двор, – негромким, глуховатым голосом сказал:
   – Если то, что болтают о Гохране, хоть в незначительной толике соответствует правде и эта правда откроется, – этим не преминет воспользоваться товарищ Троцкий для того, чтобы на ближайшем Политбюро повторить свои нападки на систему Рабоче-крестьянской инспекции. Если же никакого хищения народных ценностей нет, то именно РКИ должна взять под защиту честь и достоинство старых спецов. Достаточно товарищ Троцкий жонглирует примерами честной работы военспецов в своем ведомстве – не он один думает о привлечении к работе старых специалистов. Подберите цепких, опытных людей и бросьте их в Гохран контролерами. Это не обидит, не может обидеть работников Гохрана, и это гарантирует республику от каких-либо – не только в настоящем, но и в будущем – хищений.
   Через три дня инспекционный отдел предложил Аванесову кандидатуры трех работников: Козловская, Газарян и Потапов. Аванесов предполагал побеседовать с каждым из предложенных товарищей, но свалился в тяжелейшей, с осложнением на легкие, инфлюэнцей. Сталин был занят в Наркомнаце и ЦК, и эти три человека автоматически перешли из системы РКИ в Гохран. Однажды на оргбюро наркомфин Крестинский перекинулся со Сталиным несколькими словами, – и тот и другой знали Козловскую по временам подполья, да и жила она сейчас в Кремле, только в Кавалергардском корпусе, в квартире рядом со Стучкой. Крестинский, правда, еще не переехал в Кремль из Второго дома Советов, бывшего «Метрополя», но это не помешало ему сразу же вспомнить Козловскую и поблагодарить Сталина за то, что он прислал в Гохран такого надежного и проверенного, сугубо интеллигентного работника.
   – Товарищ Крестинский, – усмехнулся Сталин, – я запомню эти ваши слова: вы первый нарком, который благодарит нас за контролера. Об этом я непременно расскажу товарищу Демьяну – пусть он напишет басню, но опубликуем мы ее попозже, лет через десяток – в назидание потомству. Если же говорить серьезно, я рад, что вы верно поняли эту нашу акцию, спасибо вам за разумную доброту по отношению к бедному Рабкрину…
   Пожамчи остро приглядывался к трем контролерам. Он попросил оценщика Шелехеса зайти к Левицкому, начальнику Гохрана, в прошлом председателю Ссудной кассы, и договориться с ним, чтобы именно они, Пожамчи и Шелехес, и никто иной, провели контролеров по Гохрану, показали им драгоценности, хранившиеся здесь, и ввели их в курс дела.
   – Согласитесь, товарищ Левицкий, – Шелехес подчеркнуто называл Евгения Евгеньевича Левицкого, бывшего тайного советника, «товарищем» – и в беседах один на один, и на совещаниях, и на профсоюзных отчетах, – согласитесь, что новым коллегам будет трудно самим входить в русло наших ювелирных тонкостей… Им надо помочь так, чтобы они с первого же дня верно сориентировались.
   «У, сволочь, до чего хитер, – думал Левицкий, глядя на красное квадратное лицо Шелехеса, – ведь облапошит бедных комиссаров, не иначе…»
   Зарплату, как теперь по-новому называли «оклад содержания», Евгений Евгеньевич получал, как и все в Гохране, мизерную, но сильно выручал паек: давали воблу, сахар и муку. В первые месяцы, получив этот пост, Левицкий был несказанно удивлен и обрадован. Он понимал, что только избыточная честность может сохранить ему это, в общем-то свалившееся на голову, совершенно неожиданное счастье – сытость. Пусть смехотворная в сравнении с той, которая была ему привычна до переворота, – но ведь благополучие забывается куда как быстрее, чем горе и голод.
   Но после того как ввели нэп, жизнь в столице начала стремительно меняться: не поймешь, то ли несется в неизвестное «завтра», то ли, наоборот, так же стремительно откатывается в прекрасное и благодушное «вчера». Открылись маленькие кафишки на Арбате, невесть откуда в лавчонках появилась ветчина; бургундское – этикетки с потеками, грязные, истинная французская беспечность; извозчики приосанились, в голосе появились прежние почтительные нотки при виде хорошо одетого человека. Заметив это острым глазом человека, всю жизнь дававшего ссуды, Левицкий вдруг понял, как же, в сущности, он жалок и несчастен – со своей воблой и толстыми мокрыми блинами, которые так старательно и неумело пекла жена.
   Примерно через неделю после разрешения частной торговли к нему зашел Шелехес, долго унижал его своим нагло произносимым «товарищем», а потом, положив на стол сафьяновую подушечку с бриллиантами, сказал:
   – Евгений Евгеньевич, мы с Пожамчи просим вас быть третейским судьей: тут десять камней – вот накладная, – Шелехес подвинул Левицкому вощеную бумагу, удостоверявшую количество камней и их каратность, – но мы с Николаем Макаровичем расходимся в оценке бриллиантов. Назовите, пожалуйста, вашу сумму.
   – Оставьте, – несколько удивленно ответил Левицкий, ибо такая просьба была по меньшей мере странной: и Шелехес и Пожамчи славились своим фантастическим знанием камней не только в России, но и в Британии, и Голландии, и Франции.
   Когда Шелехес ушел, Левицкий посмотрел камни через лупу: бриллианты были прекрасные, чистые, с голубым высверком, видно, южноафриканские, от буров. Он рассеянно пересчитал мизинцем камушки и удивился: бриллиантов было двенадцать. Он не поверил себе, пересчитал камни еще раз. Сомнения быть не могло – вместо десяти, указанных в накладной, на красном сафьяне лежало двенадцать бриллиантов. Эти два лишних камня, сразу же – несколько даже автоматически, независимо от своей бескорыстно-честной щепетильности – прикинул Левицкий, стоили не менее семи тысяч золотом.
   Левицкий знал, что родственники у Шелехеса какие-то важные большевики, поэтому он снял трубку телефона и позвонил в отдел оценки бриллиантов:
   – Гражданин Шелехес, вы, вероятно, ошиблись: здесь больше…
   Шелехес перебил его, закрутился – суетливо, быстро:
   – Да что вы, что вы, товарищ Левицкий! Вы, видимо, плохо считали, сейчас я к вам забегу, что вы, товарищ Левицкий!
   Левицкий похолодел: он не мог понять – проверяет его большевистский родственничек или то, о чем он поначалу даже испугался подумать, – правда. Шелехес пришел к нему через минуту, рассыпал бриллианты по столу, пересчитал, отложил в сторону два, самых крупных.
   – Я же говорил – десять, товарищ Левицкий. Ровно десять. – Он посмотрел ему в глаза и добавил: – А извозчик вас уже дожидается, вы ж просили вызвать пролетку… Я вас заодно и провожу.
   Он зажал два камня в большой руке, остальные десять спрятал в коробочку и, опустив в карман, довел Левицкого до выхода, подсадил в пролетку и тогда, словно бы пожимая руку при прощании, насильно всунул в потную, холодную ладонь Левицкого два ледяных камушка…
   Часа два Левицкий кружил по городу. Сначала он чувствовал страх – противный, мелкий, леденящий душу. Потом, убедившись, что за ним никто не следит, он успокоился, и тоска овладела им. «Проклятые большевики, – думал он, – я всегда был честен, и все знали, что я честен, а они довели меня до того, что я стал преступником». Возле Серпуховки он отпустил извозчика и долго бродил по замоскворецким, милым его сердцу переулкам, ныне запустелым, тихим, затаившимся. Он не заметил, как вышел к грязному берегу пересохшей Яузы возле Каменного моста.
   «Бросить эти проклятые камушки в воду – и дело с концом, – подумал он, – никто ничего не узнает, а если Шелехес попробует шантажировать – заявлю в милицию. Хотя нет… Это уже будет слишком – не только взяточник, но и доносчик. Я никогда не посмею донести – он и это учел».
   После Левицкий никак не мог объяснить себе, отчего он оказался возле особняка на Дмитровке – там жил старик Кропотов, патриарх московских ювелиров, трижды дававший в долг Левицкому: первый раз, когда Евгений Евгеньевич уезжал со своей содержанкой Ингой Азариной в Биарриц, второй раз, когда выдавал дочь замуж, и третий раз, за неделю перед переворотом, когда совершал купчую на дачу в Кунцеве.
   Кропотов, словно бы дожидался Левицкого, заохал, запричитал, провел в свое, как он говорил, зало, усадил в кресло, долго расспрашивал про здоровье, вспоминал пропажу юсуповского изумрудного ожерелья, утер слезу, рассказывая о добрых причудах графини Воронцовой, а потом, без всякого видимого перехода, только чуть понизив голос, сказал:
   – Евгений Евгеньевич, я все знаю, ко мне Шелехес забегал. Пять тысяч золотишком вот тут, – и он протянул Левицкому бумажник, – товар с вами? Или надо куда подъехать?
   Левицкий молча протянул ему два бриллианта и, не попрощавшись, ушел. Напился он в тот вечер до остекленения, взял девочку – маленький огрызочек, под гимназисточку работала, промучился с ней до утра в каком-то холодном пустом подвале на Палихе и домой вернулся уже под утро, протрезвев от дурного предчувствия: ему казалось, что там ждет засада. Но засады не было. Заплаканная жена сидела с топором в руках: она с детства боялась грабителей…
 
   – Так что? – настойчиво переспросил Шелехес. – Вы позволите нам ввести контролеров в суть дела?
   Левицкий брезгливо поинтересовался:
   – А я что – не смогу этого сделать?
   – Конечно, товарищ Левицкий, вы это сможете сделать значительно лучше…
   Левицкий достал металлическую коробку «Лаки Страйк» («Огромных денег стоит», – немедленно отметил про себя Шелехес), закурил, не предложив сигареты собеседнику, и сказал:
   – Камней больше не давайте, не надо. Три тысячи золотом ежемесячно будете передавать мне – и не здесь, конечно, а возле Третьяковской галереи, в последний вторник.
   – Да откуда же мы ежемесячно – три тысячи, товарищ Левицкий…
   – Я вам не товарищ, это вы попомните на будущее, а откуда вы станете ежемесячно доставать три тысячи – меня не интересует. Провалитесь – в ваших интересах обо всем молчать, – экспертизу, видимо, мне придется проводить, и я буду определять вашу работу как порядочную, избыточно честную, либо как невольно халатную, либо, – Левицкий поднял палец, – как преступную, корыстную…
   – О последнем, – возразил Шелехес, – советовал бы много раз подумать: Кропотов станет говорить то, что прикажу ему я, – он деньги-то мои вам передавал, Евгений Евгеньевич… И не мешайте мне, когда я стану водить контролеров. И будьте со мной в их присутствии строги, но обязательно уважительны…
   С этим он вышел из кабинета, а Левицкий долго сидел в прежней позе, не в силах сдвинуться с места: слишком уж оскорбителен был и тон Шелехеса, и его слова, а сам он, тайный советник и кавалер, беспомощен и открыт для удара в любое время – отныне и навсегда.
   Пожамчи и Шелехес встретили контролеров у входа; здороваясь, крепко пожали им руки. Пропуская Козловскую вперед, Шелехес заметил:
   – Нас, кажется, знакомил мой покойный брат…
   Мария Игнатьевна достала из маленькой потертой сумочки пенсне, внимательно посмотрела на Шелехеса и ответила:
   – А я что-то не помню. Представьтесь, пожалуйста…
   – Яков Шелехес… Мой брат, Исай, умер в девятнадцатом году, в бытность секретарем Курского губкома, от голодного туберкулеза… А я бриллианты сортировал…
   Он распахнул дверь в хранилище драгоценных камней. Козловская задержалась на пороге:
   – Простите… Исая я знала, это был великолепный товарищ… У меня слаба память на лица…
   Шелехес начал рассыпать перед Козловской камни, они высверкивали – глубинно и таинственно – при неярком свете электрических ламп, и Шелехес – помимо своей воли – понизил голос:
   – Вот это романовские изумруды, они с редкостной синевой, а потому их реальная стоимость практически не может быть определена. Камни, по-моему, привезены в семнадцатом веке и не иначе как из Индии.
   – Здесь очень душно, вы не находите? – спросила Козловская, и Шелехес от ее спокойного голоса, от того, что она так рассеянно смотрела на камни, растерялся:
   – Где душно?
   – Здесь, – ответила Козловская. – И ужасно пахнет нафталином.
   – Это от коробочек, мы сафьян пересыпаем нафталином, чтобы сохранить все в целости. Раньше коробочки делались на заказ в Бельгии, подбирались соответствующие оттенки сафьяна – особого, ворсистого, не ранящего камни…
   – Вы поэт своего дела, – улыбнулась Козловская, – будете моим добрым гидом.
   – С удовольствием. Хотите посмотреть золото?
   – Меня, право, не очень все это интересует…
   А Пожамчи в это время водил по золотому отделу Газаряна и Потапова, рассыпая перед ними монеты, портсигары, кольца, брелоки, часы. Сам Пожамчи золота не любил, считал его тяжелым и неинтересным, откровенно купеческим, без той внутренней тайны, которая была сокрыта в каждом камне.
   Так же, как Шелехес, он жадно вглядывался в лица контролеров, рассыпая перед ними диковинные богатства.
   – Чье это раньше было? – спросил Потапов, видимо из матросов, шагавший вразвалку, чуть косолапо.
   – Буржуев, – ответил Газарян, – чье же еще, по-твоему?
   – А сколько, к примеру, этот портсигар потянет?
   – Смотря на каком рынке. Рынков-то много: и оптовый, и черный, и международный… На черном рынке этот портсигар больших денег стоит, но я с черным никогда связан не был, не знаю, а ежели перевести на международный, то долларов девятьсот выньте и не грешите, – ответил Пожамчи.
   – А это сколько – девятьсот долларов? Там вон и камушки всякие в него вделаны…
   – Ну, камушки эти особой цены не имеют, настоящие камни стараются не прятать в оправу, чтобы дать возможность играть граням… Здесь важна форма – видите, как хорошо в ладонь ложится? Ну и вес, конечно. Половине Гохрана, – засмеялся Пожамчи, – можно коронки вставить из этого портсигара.
   Когда Пожамчи закончил экскурсию и объявил контролерам, из чего исходят оценщики, определяя истинную стоимость той или иной драгоценности, Потапов недоуменно вздохнул:
   – На это золото хлебушка можно всей России купить, чего ж мы голодаем?
   – Ну, это не нашего ума дело, – возразил Пожамчи, – правительство знает, куда золото тратить, там люди высокого ума сидят и об народе не меньше нас думают…
   – Как будем организовывать работу? – спросил Газарян.
   – Как вам покажется нужным, товарищ, – ответил Пожамчи.
   – Я думаю, оценку вы будете производить самостоятельно, – продолжал Газарян, – но в нашем присутствии, и если у нас возникнут какие-то вопросы – будете давать объяснения, при надобности – письменные.
   – Совершенно с вами согласен, товарищ, совершенно согласен.
 
   Возвращаясь из Гохрана, Пожамчи и Шелехес обменялись впечатлениями.
   – По-моему, ничего страшного не произошло, – раздумчиво говорил Шелехес, – и счастье, что на бриллианты поставили бабу. Методика проста: она интеллигентна – следовательно, доверчива. Она партийка – следовательно, беспочвенные подозрения будут ею отвергаться: по их морали – я это вывел из общения с братцами – нет ничего обидней беспочвенных подозрений. Она близорука – следовательно, уследить за пальцевыми манипуляциями, – Шелехес усмехнулся, – не сможет, даже если бы ей приказали следить за нами во все глаза, вы уж мне поверьте…
   – Да я уж верю, – улыбнулся Пожамчи, хотя Шелехесу он не верил. Он сделал для себя вывод, что теперь, когда к ним посадили контролеров, все покатится под гору: первый контроль предполагает последующий, и чем дальше, тем наверняка жестче он будет осуществляться. И Пожамчи решил при первом же удобном случае бежать. Случай подвернулся нежданно-негаданно. Наркомфин Крестинский поручил ему поехать в Ревель, к Литвинову, с бриллиантами. И надо ж ему было встретить Воронцова на границе!
   Однако по прошествии месяца после прихода контролеров РКИ в Гохран обстановка там стала лучше и чище – исчез дух взаимной подозрительности.
   Альский попросил Козловскую и Газаряна написать свои заключения о проделанной работе и о том, как «прижились» в системе Гохрана те контролеры, которые туда были направлены. Оба старших инспектора представили Альскому докладные, в которых категорически утверждали, что все налажено, работа идет нормально, организовано дело надежно и никаких хищений нет, да и быть не может.
   Эти докладные со своим сопроводительным письмом Альский отправил Фотиевой – для Ленина. Не верить сообщениям сталинских инспекторов РКИ не было никаких оснований, и поэтому в карточке Секретариата СНК карточка Гохрана была вынута из отделения «Особо срочных».

9. Пути-дороги…

   С отцом Всеволод простился на вокзале. На людях они совестились обниматься и поэтому стояли близко-близко; и рука отца была в холодных руках Всеволода, и он то больно сжимал ее, то нежно гладил, и было горько ему ощущать, как она суха и худа – эта отцовская рука, и как слаба она и беззащитна.
   – Ты вернешься, папочка, и я к тому времени буду дома, – тихо говорил Всеволод, – и мы с тобой вместе – только ты и я, и никого больше, да?
   – Да, – так же тихо отвечал Владимир Александрович, – как раньше, Севушка.
   – Гулять будем по лесу и на сеновале спать…
   – А я буду мурашей разглядывать. Мечтаю долго и близко смотреть мураша в лесу – ничего больше не хочу…
   Паровоз загудел, вагоны, перелязгивая ржавыми буферами, резко дернулись, быстро взяли с места, потом ход свой замедлили, и отец, стоящий на площадке, успел пошутить:
   – Видишь, у нас даже вагоны должны утрясать вопросы с паровозом. Сплошные согласования и утверждения…
   Всеволод долго шел за вагоном – до тех пор, пока мог видеть лицо отца.
 
   Бокий ждал Всеволода в комнате Транспортной ЧК Балтийской дороги: поезд Всеволода уходил через полчаса.
   Владимиров должен был добраться до Петрограда, а там Севзап ЧК обеспечивала его «окном» на границе.
   – Сева, – негромко, во второй раз уже повторил Бокий. – Пожалуйста, будь очень осторожен. Блеск твой хорош дома, там будь незаметен. Характер у тебя отцовский – ты немедленно лезешь в любую драку. Запомни: ничего, кроме проверки данных Стопанского. Я не очень-то верю, что кто-то из наших дипломатов может работать на Антанту. Скорее всего поляк имел в виду кого-то из шоферов, секретарей – словом, тех, кто просто-напросто служит в здании. Рекомендательные письма в Ревель тебе передадут на границе. Там же тебе дадут записную книжку. Отбросив первую цифру и отняв от последней «2», ты получишь номер телефона нашего резидента Романа.