– Ну, а если я ушел с помощью ЧК, какие будут вопросы?
   – Извините меня, я вас оставлю на мгновение…
   Нолмар вышел в соседнюю комнату и показал глазами на руки: «Приготовьте оружие». Один из шпиков протянул Нолмару несколько мокрых еще фотографических оттисков.
   Нолмар вернулся и бросил на стол фотографии.
   – Если вы пришли с помощью ЧК и не искали встреч со мной, то ЧК, видимо, будут шокировать эти фотографии…
   – По-моему, наоборот. Это бы их очень заинтересовало.
   – Это если вы их перевербованный агент. А если вы из кадров ЧК?
   – Черт его знает… Тут мне судить трудно…
   – Мне тоже. Хотя предполагать кое-что могу.
   – Я тоже, – ответил Исаев и поднялся. – Увы, мое время истекло.
   – Мое тоже. Поэтому я выдвигаю вам предложение: вы берете ручку и пишете обязательство – форму я продиктую.
   – И…?
   – Потом рассказываете о ваших связях, явках, задачах, средствах. Засим мы расстаемся.
   – Фонографы нашу беседу записывают?
   – А как вы думаете?
   – Увы, предложения вашего принять не смогу.
   – Вы живете на нелегальном положении, у вас возможны неприятности с полицией, и потом – документы… Вы говорили – у вас их нет…
   – Отчего вы думаете, что у меня нет документов?
   – Так мне сдается! Если бы они у вас были, вам было бы удобнее остановиться в отеле.
   – Было занятно познакомиться с вами, господин Нолмар.
   В это время в кабинет ворвались четверо полицейских. Двое бросились на Исаева, полезли в карманы – искали оружие, – а двое других держали его за руки.
   – Я оружия не ношу, – сказал Исаев, не оказывая ни малейшего сопротивления. – А вот протест я заявляю.
   – Ладно, – согласился Нолмар, рассматривая его портмоне, которое агенты сразу же ему передали. Там лежал паспорт РСФСР и разрешение эстонского консульства в Москве на въезд М. М. Исаева в Ревель сроком на шесть месяцев.
   Нолмар сунул паспорт в свой карман и сказал:
   – Господа, этот человек пытался ограбить меня, угрожая смертью. Я требую его ареста. Я задержал его и обезоружил, и я настаиваю на тщательном разбирательстве этого дела.
   – Паспорт верните, – попросил Исаев, – и портмоне.
   – У вас не было паспорта, – сказал старший из агентов, – а портмоне пожалуйста, вот оно.
 
   Его посадили в одиночку. Нолмар уговорился с шефом политической полиции Неуманном, что этот московский агент будет обвинен в попытке грабежа – время на проверку его показаний о выданных в Москве (выданных ли?) документах позволит посмотреть самым тщательным образом за здешней московской агентурой – те наверняка заворочаются, а этого министерству внутренних дел только и надо: месяц назад ЧК арестовала в Москве семерых эстонцев – из их миссии.
   – Вам надо будет выменивать своих людей, а советских в ваших тюрьмах, насколько мне известно, нет, – закончил Нолмар. – Этот Исаев не может не потащить за собой еще несколько человек. Вот вы и будете квиты. Гонорар за добрые услуги я не беру, – улыбнулся Нолмар. – И последнее – встречался здесь этот господин с коммерсантом по фамилии Шорохов. План того места, где они виделись, я вам представлю сегодня же, но считайте этот документ вашим секретом.
   Паспорт Исаева он эстонцам сейчас не отдал, рассчитывая сохранить этот козырь на будущее, – всякое может случиться, кто знает… И если «орешек» окажется трудным и Неуманн придет к нему, Нолмару, за помощью, он, Нолмар, потребует за помощь встречные услуги, а это будет серьезная победа, если услуги ему станет оказывать сам шеф секретной полиции Эстонии.
   Неуманн сразу же связался с министерством иностранных дел: подстраховка – лучшая гарантия успеха, и попросил консульский отдел запросить соответствующее ведомство в русском посольстве, числится ли некий Максим Максимович Исаев сотрудником каких-либо советских учреждений в Ревеле и если да, то каких именно, с каких пор, где проживает и кто может дать за него поручительство, поскольку в настоящее время против него возбуждается уголовное дело.
   Консул ответил звонившему чиновнику, что справки об Исаеве наводятся.
   – Однако мы готовы взять его на поруки, поскольку вы утверждаете, что он является гражданином РСФСР, – добавил консул.
   – Значит, он лицо официальное? – спросил чиновник МИДа.
   – Мы наводим справки.
   – Господин консул, я уполномочен получить от вас официальный документ. Лишь это даст нам возможность предпринять какие-либо шаги в установленном международным правом порядке.
   – Ну что ж, давайте решать и этот вопрос в обычном порядке, – согласился консул, – в конце концов вопрос об этом человеке подняли вы, а не мы.
 
   С Виктором Кингисеппом, членом подпольного ЦК, Роман встретился уже под утро.
   – Они взяли Максима, – сказал Роман. – Я опоздал. Я не думал, что он с первого раза попадет в яблочко своей «дезой».
   – Я его хорошо знаю… Славный парняга. Он работал в инотделе. По-моему, с Кедровым, а потом с Бокием.
   – Я-то с ним познакомился только здесь.
   – Кое-что мне уже рассказали наши товарищи: его сработал немец. Зачем он пошел на контакт с ним? Это же риск.
   – Он знал, кто такой Нолмар и как он нам интересен. И потом он попал в такое положение, когда не мог уйти от разговора. Так или иначе, нам бы пришлось заниматься Нолмаром… Виктор, может понадобиться хороший адвокат.
   – Адвоката подберем… Эрик Лахме, ты, наверное, слыхал о нем. Поищем подступы и к тюрьме…
   – Я уже кое-что в этом направлении предпринимаю. Я опасаюсь только одного – беру худший вариант… В случае провала, если они установят нашу с тобой связь, начнется мировой вой – эстонские коммунисты выполняют задания Москвы…
   – Эстония связана с Россией общностью революции – ты знаешь нашу позицию в этом вопросе. Эстония была колонией России, но мы стали республикой после революции в Питере. Тут двоетолкований быть не может, и не надо, пожалуйста, оглядываться ни вам, ни нам на всякого рода сволочь – так мы подменим идею межгосударственным политиканством.
   – Эрик – дорогой адвокат?
   – Наших товарищей он защищал бесплатно.
   – То ж ваши, – сказал Роман. – А этот наш. Это я к тому, что о деньгах вопрос не встанет.
   – Надеюсь, – усмехнулся Виктор хмуро, одним ртом. – От нас связь с тобой будет держать товарищ Юха.
   – Хорошо. Спасибо.
   – Не надо торопиться с признанием Исаева советским подданным – это крайний случай, если мы не сможем его вытащить иным способом. Им бы очень хотелось получить признание Москвы… Попробуем не дать им этого козыря. А на Исаева, я думаю, можно надеяться – он товарищ крепкий и, помнится мне, с юмором.
   – Теперь последнее: мне нужны все данные о Неуманне.
 
   – Август Францевич, – сказал Неуманн своему старому сослуживцу Шварцвассеру, – у меня к вам разговор… Как поживает ваш строптивый русский литератор? Что с ним?
   – Никандров? После того как он покушался на побег и чуть не угрохал меня канцелярским предметом – по-моему, в инвентарной описи у нас так значится чернильница, – он сидит в карцере. Была еще одна попытка: нападение на конвоира, тот, сопротивляясь, помял его несколько, хотя и сам пострадал…
   В разговоре друг с другом они никогда не снисходили до того низкопробного цинизма, который отличал тюремщиков и рядовых сотрудников следственного аппарата политической полиции. Те говорили в открытую, смаковали детали, вышучивали поведение арестованных и с какой-то обостренной жестокостью ждали случая, когда можно будет подвергнуть того или иного человека утонченному моральному унижению.
   Неуманн как-то сказал Шварцвассеру:
   – Знаете, в чем высокий трагизм политика? В том, что, выстраивая линию, намечая кардинальные повороты в международных делах или внутри своей страны, он оперирует теоретическими догмами. Вопросы практики низменны, и не стоит ему даже видеть их или знать – это удел исполнителей. На них в конечном-то счете можно возложить вину в случае неудачного эксперимента, а для этого им надо позволить полную свободу действий: в русле его, политика, замысла. Это, и только это, даст возможность политику смотреть в глаза своим согражданам чистым взором и не знать за собой личной вины за содеянное.
   Этот разговор произошел в самом начале их совместной работы в политической полиции, когда надо было зачинать все наново после предоставления Кремлем независимости эстонскому государству. До революции Шварцвассер и Неуманн работали в департаменте русской полиции и, естественно, как никто, знали всю слабость этой организации, которая «заземлила» себя, низвела – стараниями политиков, делавших ставку на государственный абсолютизм, балансированием между черносотенцами и умеренными либералами – до некоего регистрационного бюро, улавливавшего настроения общества.
   – Это не для нас, – говорил тогда Неуманн. – Мы должны пойти – поначалу, конечно же, – на поводу у обывателя, который падок до секретных агентов, раскрытых заговоров и скандальных процессов. После того как мы настроим обывателя, станем на путь европейской законности. За нами – линия, за нашими исполнителями – проведение в жизнь этой линии. А нигде не оседает так много черни самого низкого пошиба, как в нашем ведомстве: в этом залог нашей удачи и возможной трагедии одновременно. Мы должны разрешать нечто неизвестное нам жестокое не письменно и не словесно, но лишь закрывая глаза на это, увы, необходимое жестокое и кровавое. Я сказал про это лишь вам, и повторять этого я не стану, и лучше нам с вами это сказанное мною сразу же и позабыть. Давайте нести крест свой молча, мы некое промежуточное звено между политиком и тюремщиком. Мы знаем все, но знать нам всего не надо, – стоит об этом уговориться раз и навсегда и принять обет, тяжкий, но необходимый…
   И сейчас, когда зашел разговор о Никандрове, Шварцвассер изучающе посмотрел на Неуманна: открыв в себе призвание литератора, он стал отделяться от старого знакомца – внутренне, конечно, потому что внешне их отношения были ровными и доброжелательными. Почувствовав в себе дар рождать сюжет, придумывать историю, вызывать к жизни из темной пустоты некую ощутимую им самим реальность, он начал испытывать чувство превосходства над теоретизирующим, аккуратным Неуманном. Один раз он поймал себя на мысли, что Неуманн не та фигура, которая может и дальше возглавлять политическую полицию Эстонии. «Он сам говорил мне о русской заземленности, а его линия так же заземлена и лишена какой бы то ни было дерзости, – думал порой Шварцвассер. – Он забыл свои слова о том, что сначала надо пойти за обывателем… Он вообще ни за кем не идет, он топчется на месте, он боится что-либо предпринять, он лишь пытается локализовать содеянное врагом…»
   – Каково моральное состояние Никандрова?
   – Он занимает вас с точки зрения делового использования? – поинтересовался Шварцвассер.
   – Да.
   – Пожалуйста! Только хотел бы просить вас – заберите его у меня вовсе: я потерял к нему интерес…
   – Нет, забирать у вас этого человека я не вправе, – ответил Неуманн, отлично понимая, отчего Шварцвассер с такой легкостью отдает ему избитого, замученного литератора, которого так или иначе надо куда-то списывать – и сделать это предстоит Шварцвассеру, а Неуманн брать на себя эту выбракованную работу никак не хочет. – Я думаю, что после отдыха в хорошей камере он может измениться.
   – Боюсь, что интереса он во мне не вызовет, – мягко возразил Шварцвассер, – я его просто-напросто боюсь.
   – Тогда лучше освободить его, – так же мягко ответил Неуманн, прекрасно понимая, что Шварцвассер на это пойти не может: русский не преминет написать в газеты, как с ним здесь обращались. Неуманн понимал, что русский обречен: либо он должен погибнуть в тюрьме, либо ему предстоит стать его «другом».
   – Я готов, – ответил Шварцвассер, – освободить его хоть сейчас, если вы санкционируете освобождение.
   – Поскольку не я санкционировал его арест, – сколько помнится, я разрешил лишь превентивный арест Воронцова, – я не вправе разрешать или запрещать вам отпускать его. Впрочем, мое разрешение вообще-то сугубо формально: если я числюсь шефом политической полиции, то вы по праву считаетесь ее светилом.
   – А как мы оформим его передачу вам? – спросил Шварцвассер, поняв, что сейчас он проиграл. – Написать прошение?
   – Бог мой, при наших-то отношениях – и такая пустая казуистика? Достаточно вашего устного согласия, а я вижу по вашим глазам, что вы мне это согласие дали.
 
   – Присаживайтесь, господин Исаев, – предложил Неуманн легким кивком головы. – Я руководитель политической полиции.
   – Очень приятно.
   Наступила пауза, которой Неуманн не ждал. Он рассчитывал, что русский сразу же заявит ему протест, но Исаев, чуть покачивая левой ногой, легко переброшенной на правую, тяжело разглядывал Неуманна и молчал, смешно двигая кончиком носа, словно ему чесали соломинкой ноздри.
   – Я хочу быть с вами предельно откровенным…
   – Обожаю откровенность.
   – Не паясничайте, ваше положение не дает вам повода вести себя так.
   – Меня удивляет, отчего слово «паясничать» в русском языке несет отпечаток презрительной снисходительности. Леонкавалло назвал свою оперу о честности и любви – «Паяцы». Не будьте «Паяччо» – это звучит уважительно, а «не паясничайте» – презрительно. Вы не задумывались, отчего так?
   – Не задумывался, – ответил Неуманн, решив «пойти» следом за русским – иногда это приводило его к успеху. – Отчего же?
   – Оттого, что русские баре составляли из своих крепостных театры, аплодировали им, когда те были на сцене, но за провинность били их розгами на скотном дворе. Я думал, что это свойственно только нашим барам, но, оказывается, вы заражены этим же.
   – Не забывайтесь!
   – Я позволил бестактность? Приношу извинения…
   – Послушайте, Исаев, я предпочел бы иметь вас другом. Увы, жизнь свела нас противниками. Против вас я имею трех свидетелей, которые показывают, что Нолмар застал вас в своей квартире и обезоружил, причем револьвер не зарегистрирован, и, главное, у вас отсутствуют документы, а вы иностранец…
   – Плохо.
   – Что? – не понял Неуманн.
   – Я говорю, плохо мое дело…
   – Да. Ваше дело очень плохо… Мы не большевистская диктатура, мы обязаны исповедовать демократию во всем, а прежде всего в судопроизводстве. И здесь обнаруживается самый опасный контрапункт нашей партии: можно ли мне вывести вас на открытый процесс, поскольку институт закрытых процессов у нас невозможен? Все станет ясно после того, как я получу ответ на запрос, посланный консульским отделом МИДа в ваше посольство: действительно ли вы гражданин РСФСР или самозванец, темная личность, за которую никто не захочет дать никакого поручительства.
   – Третье решение невозможно?
   – Это предложение должно исходить от вас.
   – Когда я смогу получить обвинение?
   – В свое время.
   – Могу я потребовать встречи с адвокатом?
   – Я рассмотрю это ваше устное ходатайство.
   – Хреновое дело-то, а? – улыбнулся Исаев.
   – Простите? – снова переспросил Неуманн.
   – Я говорю, хреновое дело, господин Неуманн. «Хреново» – вульгаризм, это синоним «плохо».
   – Увлекаетесь филологией?
   – Филология необъятна. А сравнительную семантику люблю… Позвольте уйти?
   – Да. Вы свободны.
   – Совсем? Тогда подпишите пропуск.
   – Милый вы человек, – вздохнув, улыбнулся Неуманн. – Какого черта вы полезли в наши дела? Я недюжинных людей отличаю сразу – видимо, потому, что сам посредственность… Вам бы в сфере художеств подвизаться, а вы туда же… В разведке недюжинные натуры гибнут, ибо они подобны мотылькам, которые тянутся к светильнику. Будущее разведки определит наука.
   – Каким образом?
   – Хотите заполучить мои секреты? А вдруг сбежите?
   – Тюрьма у вас довольно надежно охраняется, и потом меня держат, как я понял, в специальном отделении?
   – Верно.
   – А секреты, что ж… За них платят хорошо, за серьезные-то секреты.
   – Скажите на милость… Предложение небезынтересное… А я думал, вы станете пугать меня неминуемостью гибели эксплуататоров, диалектикой…
   – Ну что вы, господин Неуманн, я же не моряк какой-нибудь.
   – Из бывших моряков среди красных русских в Ревеле мне известен лишь один.
   – Кто же?
   – Господин Шорохов. Он, верно, потому так любит бродить по земле, что лучшие годы отдал морской стихии.
   – Бедный Шорохов…
   – Отчего же бедный? У него интересная работа.
   – А какая у него работа?
   – Разная, Исаев… Разная… Как с питанием? Претензий нет?
   – Нет.
   – Капуста не червива?
   – Вы же не станете питать меня пончиками.
   – Все зависит от вас.
   – Я начинаю чувствовать себя всемогущим.
 
   – Ближе, Никандров. Еще ближе. Не тряситесь, я не собираюсь вас бить, если только вы не станете кидать в меня чернильницу.
   Лицо Никандрова задрожало.
   – Ну, ладно, ладно, что было, то прошло. Я вызвал вас для приятного разговора. Успокойтесь, пожалуйста.
   – Я совершенно спокоен… Я благодарен за ваши добрые слова… Поэтому я разволновался. Спасибо, низкое вам спасибо… Я верил, я ждал, я был убежден, что весь этот кошмар кончится…
   – Он может кончиться очень быстро, если вы поможете себе.
   – Как же я могу помочь себе? – Никандров снова заплакал. – Я тут стал животным, трусливым животным… Как охотничья собака у злого егеря, который забивает ее до того, что она все время ходит с поджатым хвостом.
   – У меня есть племянница, – заметил Неуманн, – она еще совсем маленькая. Когда мы с ней гуляем и она недовольна моим замечанием, она всегда говорит мне: «Неверно сказку сказываешь». Неверно сказку сказываете, Никандров. Человек обязан ощущать себя человеком! Всегда, в любых жизненных обстоятельствах: ведь «человек – это звучит гордо»!
   – Спасибо вам… Господи, услышал ты мои слезы…
   – Слезы господь может увидеть; услыхать он может рыданья, – поправил его Неуманн и поймал себя на мысли, что так бы, вероятно, сказал Исаев. – Постарайтесь меня понять верно, Никандров. Мы переведем вас в другую камеру, там будет сидеть ваш соплеменник, тоже русский.
   – Счастье! Счастье-то какое! Я уже начал со стенами разговаривать, с нарами, с решеточками на окне…
   – Ну, вот видите… Вас будут выводить гулять вместе с арестованными, там, правда, коммунисты гуляют, но вы уж с ними не ссорьтесь. Люди они интеллигентные, милые, но заблудшие, однако «блажен заблудший, он помогает остальным идти верным путем»! А ваш сосед прогулок лишен. Он может спрашивать вас: «С кем гуляете?» – потом вдруг попросит вас о какой любезности. Вы ему не отказывайте, а о его просьбах скажете мне.
   – Вы предлагаете мне стать провокатором?
   – Только извольте не трепетать крыльями. Во-первых, я могу свое предложение снять и вернуть вас в одиночку, где вы так минорно говорите со стенами, нарами и решеточками. А во-вторых, сидите вы в тюрьме именно из-за этого русского.
   – Я сижу в тюрьме из-за произвола, творимого нечестными людьми!
   – Будем считать, что наш разговор не получился, Никандров. Я имею вам выразить мое сострадание…
   – Почему все так жестоки?! Господи? Почему?!
   – Я жесток? Я, положивший столько труда, чтобы договориться о вашем освобождении?! Вас обвиняли в шпионаже! В пользу красных! Я опровергал это сколько мог! А теперь я убедился, что был безмозглым ослом! Если вы не можете рассказывать мне, о чем говорит чекистский агент, большевик, если вы отказываетесь помочь нашей борьбе с теми, кого вы раньше клеймили душителями прогресса и разума, а здесь берете под свою защиту, – мне все ясно стало, Никандров. Вы – кремлевский наймит!
   – Вы же сами не верите тому, что говорите.
   – А если верю? – спросил Неуманн. – Тогда что?
 
   По субботам Неуманн уезжал на свою маленькую мызу, он купил ее в излучине речушки Пэрэл. Стоила мыза дешево: в первые дни после октябрьского переворота немцы, жившие в Эстонии, продавали недвижимость за бесценок.
   Домик был сделан на прусский манер: стены оклеены полосатыми обоями, кухонька выкрашена густой масляной краской и даже подоконники обернуты цветными клееночками.
   Неуманн привез туда свою жену и старшую дочь; им дом понравился, и они умоляли его ничего здесь не переделывать.
   – Тут чисто и уютненько, – говорила жена, фру Элза. – Умерь свои неуемные фантазии, Артур.
   – Мои милые прелестницы, – ответил Неуманн. – Я старый подкаблучник, но поверьте – я сделаю все так, что вам здесь понравится еще больше.
   – Па, но ты же обещал купить мне мерлушку…
   – Я куплю мерлушку, моя злюка… Я здесь буду все делать сам. Кто я – внук лесничего или белоручка?!
   – Артур, но твои фантазии, – сказала фру Элза, – не должны отражаться на бюджете семьи!
   – Хорошо, любовь моя! Ни одной марки из нашего бюджета не пойдет на реконструкцию. Я сокращу курение и летом не поеду в Пярну.
   С тех пор вот уже пять лет Неуманн занимался перестройкой этой мызы. Свой первый отпуск он потратил на то, чтобы ободрать обои, снять линолеум, обить штукатурку в зале. Неуманн старался все делать сам – только изредка к нему приходил рыбак Лахме, и они сидели при керосиновой лампе, играли в подкидного дурака и обсуждали, где достать хорошую сосну и как по-настоящему заморить дубовые балки, чтобы потом пустить их по потолку на веранде.
   Сейчас мыза была почти готова. Неуманн ничего не стал делать снаружи: домик казался по-прежнему стареньким и покосившимся. Но внутри все изменилось: на веранде он сам сложил камин из валунов, привезенных с моря; на кухне теперь были прокопченные черные балки и ярко-желтые доски, проолифленные трижды. Это великолепно гармонировало со старинными медными кастрюлями и сковородками, развешанными на печке, сложенной из грубого кирпича.
   Неуманн приезжал сюда каждую субботу, устранял недоделки, которые были не заметны никому иному, кроме его самого, а белые ночи проводил на реке – ловил форель. Здесь не было хуторов, и он чувствовал себя один на один с природой в этом громадном, тихом, замшелом сосновом бору.
   Здесь ему было спокойно и радостно: отходили все будничные заботы. Неуманн понял совершенно ясно, что шеф политической полиции никогда не станет государственным деятелем – министром или парламентарием. Дорвавшись до этого поста, он поначалу был в упоении и лишь по прошествии лет начал отдавать себе отчет в главной ошибке – какие-то посты в служебной лестнице, если всерьез думаешь о карьере, стоит «перескакивать». Поняв, что его «прочность» в полиции сыграла с ним дурную шутку, отрезав путь к высокой политике, Неуманн решил навечно остаться «первым инквизитором». Это возможно было лишь в том случае, если работа его будет четкой, незаметной, быстрой, но не суетливой и обязательно тихой – без скандалов и газетной шумихи. Поэтому, отладив работу аппарата, «заземлив» его, наперекор своим первоначальным планам, Неуманн добился определенной стабильности во всех звеньях своего ведомства, и беспокоиться ему практически было нечего – он полагался на своих помощников, а те дела, которые решал вести сам, должны были быть хоть в какой-то мере с изюминкой. Тут и ошибка простится, и успех будет заметен.
   …Солнце по ночам не сходило с небосвода; только в полночь лучи его делались бесцветными, невесомыми, а оттого размыто-нежными, легкими, земными.
   Неуманн научился подкрадываться к бочажинам. Он видел, как, замерев, стояли на самой поверхности громадные рыбы – недвижные и литые, как и вода. Он мог подолгу любоваться этими замершими рыбами и ничуть не огорчался, если форель вдруг исчезала, оставляя после себя медленные круги.
   А когда ему удавалось забросить крючок с двумя нанизанными на него червями прямо перед носом форели и та мгновенно заглатывала наживу, Неуманн вытаскивал тяжелую рыбу, ощущая грань легкости и тяжести ее в воде и воздухе, и долго любовался форелью, а потом, завернув ее в лопух, складывал в рюкзачок и шел дальше – к порогам.
   Возле порогов он разводил костер и, натаскав сухих еловых лап, ложился спать до утреннего жора.
   Но в это утро он просыпался нехотя – ему снилось, что кто-то теребит его за плечо, и ему не хотелось открывать глаза, а когда он все-таки глаза открыл, то увидел двух людей, сидевших возле него на корточках, и страшное предчувствие беды охватило его.
   – Сядьте, – сказал Роман, – у меня к вам дело.
   – А что, собственно, случилось? – спросил Неуманн и удивился своему голосу. – Кто вы, господа?
   – Сядьте! – повторил Роман. – И слушайте внимательно. Вы согласны помочь Исаеву?
   – Как я могу это сделать?
   – Это мы скажем – как… Сначала ответьте: вы согласны?
   – Я никогда не преступал служебного долга.
   – Если вы откажетесь помочь, Исаеву может грозить смерть. У нас нет иной возможности спасти друга. Поэтому ваш отказ помочь будет равнозначен двум смертным приговорам: Исаеву – в тюрьме, вам – здесь!
   – Вы с ума сошли! Я представитель закона!
   – Я повторять два раза не намерен, Неуманн, – сказал Роман и посмотрел на Юха. Тот, видимо, понял его, потому что рывком поднялся с земли и ударом в шею опрокинул Неуманна. Тот протяжно, по-заячьи заверещал, а Юха, сев на него верхом, заломил ему руки за шею и спросил, обернувшись к Роману:
   – Кляп готов?
   – Не нужен кляп. Ударь его в висок, и оттащим в реку…
   – Я сделаю! – прохрипел Неуманн, увидавший явственно и до жути ощутимо свою мызу, медные сковородки на стенах, тяжелые дубовые балки и мягкий свет сумерек в ровных квадратах окон.