Глазов дважды ходил в Технологический институт, посещал Вольное экономическое общество — основные пункты встреч большевиков, — присматривался к противникам внимательно. Слушая речи ленинских сторонников, он мучительно размышлял о том, отчего именно здесь их впервые собирали Ленин с Мартовым десять лет назад, именно в Технологическом, подчеркивая как бы этим свою принадлежность машинной технике, сиречь городскому пролетарскому элементу, и отчего именно эти люди за какое-то десятилетие стали главенствовать в революционном процессе.
   «Города — это насилие над духом России, — думал Глазов, примостившись на хорах Технологички, — это временно, города обезлюдеют, как только Милюков проведет корректную аграрную реформу. Что бы там ни говорили — Россия была, есть и будет мужицкой державой. Смешно, право, полагать, что мы когда-нибудь сможем догнать Англию или Германию с Францией. Авто, паровозы, аэропланы — разве мы их достигнем?! Они обогнали нас на столетие, зачем искры из глаз пускать! Но почему люди верят этим техническим фразерам? Отчего они так доверчиво, ждуще воспринимают их иллюзии? Сказки ведь, детские сказки! Видимо, каждой вере нужны фанатики проповеди. Ленин их имеет. А почему их не имеет Плеханов? Отчего меньшевики, которые разумнее Ленина, согласны с эволюционным процессом, отчего же они теперь не могут найти трибунов? Их-то позиция в какой-то мере приемлема, с ними хоть дискутировать можно!»
   Чем больше Глазов вслушивался в споры большевиков с эсерами, кадетами, меньшевиками, тем понятнее становилась конструкция замысла, который поначалу имел формы зыбкие, а Глазов обычно записывал на бумаге пункты предстоявшей операции, раздраконивал их на тщательные подпункты — не понимал, что такое мелочь. Однако вся эта работа начиналась потом; сначала ему требовалась прострельность, когда можно предугадать результат. А как его предугадаешь, если ленинисты валят соперников своей бескомпромиссностью, требуют полного разрушения старой государственной машины, передачи земли мужику, выборов учредительного собрания, республики хотят…
   Беда заключалась в том еще, что среди ленинистов не было в департаменте агентуры — прошляпили главную угрозу; игры с эсерами играли, Азефа обхаживали, кадетов освещали; не тех боялись, не там угрозу видели, где надо было.
   Глазов сел за изучение устава РСДРП, перелопатил ленинскую «Что делать? », понял — тот ищет единства движения, готов во имя единства на многое, одним лишь не поступится — партийной дисциплиною. Значит, если выборы делегатов на съезд дадут преимущество меньшевикам, резолюции пройдут плехановские, более или менее компромиссные, в чем-то разумные. Ленин не сможет выступить против решения съезда — он из тех, которые в угоду тактике не станут жертвовать стратегией. Плеханов допускает блок с кадетами. Значит, коли произойдет сближение позиций между социал-демократами и милюковцами, ударная заостренность большевистской фракции перестанет быть столь притягательной для безумцев, приходящих сюда, в Технологичку, с горячечной мечтой индустриального переустройства России. Норовят принудить мужика жить минутою, а не привычной и спокойной вечностью? Не выйдет! Эк куда замахнулись со своей пролетарской диктатурой! Обломаем рога, не таким обламывали.
   Итак, следует продумать вопрос, как выявить большевистских пропагандистов. Их надо безжалостно брать. Тогда на выборах делегатов съезда меньшинство станет фактическим большинством. Значит, съезд может превратиться в некую баррикаду против ленинистов. Вот это и есть идея замысла, вот теперь ее и надо расчихвостить, разобрать, словно детали шифроаппарата, а потом собрать снова, протерев предварительно масляной тряпочкой каждый винтик, довернуть все гаечки до упора, чтоб не дребезжало. С этим ясно. Большевиков брать. Меньшевиков — только агрессивных, неуправляемых. В конце концов, наиболее зловредных можно будет ликвидировать после их возвращения из Стокгольма.
   А дальше? Кто будет освещать съезд? Теперь департамент расчухался, понял, откуда надо ждать главный удар, начали искать агентуру, а разве ее за месяц найдешь? Азефа пять лет готовили, пока он к головке приблизился. Но то эсеры, они люди авантюрные, к ним легче влезть. А Ленин с Плехановым против террора (поэтому, видно, и проворонили их, кому разговоры страшны?! Страшны, еще как страшны, особливо коли умные и по делу! ). Надо искать, искать, искать. Смотреть делегатов съезда в деле, кто, как и что станет говорить, потом уж надобно подкрадываться.
   Окончательное решение операция пришло к Глазову рано утром в ванной комнате: он любил рассматривать свое лицо в зеркале, делал занятные гримасы, произносил беззвучные речи, изображая то гнев, то умильность, то непоколебимую уверенность; иногда ему слышались аплодисменты и многократно повторенное имя «Глазов».
   Намылив щеки, Глазов скрипуче тронул кожу сине-каленым «золингеном», вспомнил американский журнал с новыми фасонами стрижки: короткий бобрик для деловых людей, гривастые патлы — художникам, тонкое обрамление бороды — коммивояжерам, усы, подбритые книзу, словно у Вертингиторикса, — для служащих по иностранному ведомству: хочет Вашингтон за усы Европу притянуть к поцелую: «Мол, помним историю, чтим вашу культуру, чего ж нам не дружить на века?!»
   «А что, ежели мне эдакий фасон попробовать? — подумал Глазов, но сразу же возразил себе: — Вуич первый не поймет, фыркнет. Уж коли у нас что заведено — значит, до конца. Пока лед под ногами не затрещит — будем старого держаться».
   Неожиданно вспомнил шифрограмму из Нью-Йорка, от тамошнего агента, освещавшего русских революционеров, скрывшихся от суда за океаном. Михаил Есин, кажется. Да, именно так. Сообщал, что на съезд в Стокгольм приглашены некие Бруклинские, в качестве гостей приглашены, однако испытывают затруднения со средствами.
   Глазов даже замер — так прекрасна была мысль: срочно отправить депешу в Нью-Йорк, консулу, пусть из рептильного фонда выделит Есину деньги. Тот должен к Бруклинским подойти с идеей отправиться на съезд вместе.
   «И введу к делегатам нашего человека! — ликующе подумал Глазов. — Господи, как может ловко получиться-то, а?!»
   Брился торопясь, порезался, замазал ссадину солью, но все равно кровоточило. Пришлось заклеить папиросной бумажкою. За завтраком был к жене невнимателен — надулась, дура. (Нет других забот, кроме как по парикмахерским модельерам ездить и салопы заказывать, какая-то прямо страсть к салопам! ) Дочери рассказывали о том, что задали в гимназии,
   — отрывки из Цицерона наизусть.
   — Цицерон — это логика вдохновения, — рассеянно заметил лазов. — Учите, учите, девочки. Трудно в ученье — легко в бою.
   — Они же не кавалеристы, — заметила жена.
   — Сколько раз я просил не комментировать меня при дочерях, Зина, — сердито сказал Глазов, когда девочки, сделав книксен, ушли в детскую собирать ранцы. — В конце концов, ты рубишь сук, на котором сидишь. Слово отца должно быть всегда и во всем законом.
   — Достаточно того, что у нас в доме всегда было законом слово мужа, — отпарировала Зинаида Евгеньевна, с готовностью включаясь в перепалку.
   — Ну, началось, — сказал Глазов, смял салфетку и, не допив Кофею, поднялся из-за стола. — У меня же весь день голова пухнет неужели нельзя создать дома тишину?! Я ведь работаю, Зина, я работаю, когда, наконец, ты поймешь?!
   — Работаешь? — усмехнулась жена. — Ты сажаешь, Глеб Витальевич, разве это работа? Дай мне власть, и я бы сажала — велика наука!
   Поэтому, приехав в департамент, Глазов был особенно деятелен: он находил забвение в работе, погружаясь в нее, растворяя в ней самого себя, ощущая свою нужность делу. «НЬЮ-ЙОРК 12.41 ПО ШИФРУ КОНСУЛУ. СРОЧНО ПРИГЛАСИТЕ ДЛЯ БЕСЕДЫ МИХАИЛА ЕСИНА, ПРЕДЛОЖИТЕ ЕМУ ПРИСОЕДИНИТЬСЯ К БРУКЛИНСКИМ ДЛЯ СОВМЕСТНОЙ ПОЕЗДКИ В ЕВРОПУ НА СЪЕЗД СОЦИАЛ-ДЕМОКРАТОВ. ДЕНЬГИ НА ПОЕЗДКУ ВЫДЕЛИТЕ. ВУИЧ». «ВАРШАВА СРОЧНАЯ ДЕЛОВАЯ ПОПОВУ ТЧК НЕМЕДЛЕННО СООБЩИТЕ КАНДИДАТОВ ИЗ АГЕНТУРЫ СПОСОБНЫХ ОСВЕЩАТЬ РАБОТУ С. -ДЕМОКРАТИЧЕ-СКОГО СЪЕЗДА ТЧК „ПРЫЩИКА“ НЕ ТРОГАЙТЕ В СТОКГОЛЬМЕ ОН МОЖЕТ БЫТЬ РАСШИФРОВАН ТЧК ГЛАЗОВ ТЧК».
   Первым ответил Попов. Назвал Наговского и «Мстителя». «ВАРШАВА СРОЧНАЯ ДЕЛОВАЯ ПОПОВУ ТЧК БОЛВАНОВ НЕ ПРЕДЛАГАТЬ ТЧК Я И ТОМУ И ДРУГОМУ ЦЕНУ ЗНАЮ ТЧК НАЗОВИТЕ ИНТЕЛЛИГЕНТНОГО ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ БЫ МОГ ВОЙТИ В КОНТАКТ С ДЗЕРЖИНСКИМ ТЧК ГЛАЗОВ ТЧК».
   И Попов рискнул — назвал имя Леопольда Ероховского, была не была, все равно по бритве ходит, уверенности в дне грядущем никакой, каждый миг жди скандала, разоблачения, позора.
   «ПЕТЕРБУРГ МИД, 16.25. ДЛЯ ДЕПАРТАМЕНТА ПОЛИЦИИ. ПО ШИФРУ. ЕСИН ТРЕБУЕТ ТЫСЯЧУ (1000) ДОЛЛАРОВ. ЖДУ РАСПОРЯЖЕНИЯ. КОНСУЛ НИКИТИН».
   «НЬЮ-ЙОРК. 18.07. ПО ШИФРУ КОНСУЛУ. ВЫДАЙТЕ ТРЕБУЕМУЮ СУММУ. СООБЩИТЕ ЕСИНУ, ЧТОБЫ ОСТАНОВИЛСЯ В БЕРЛИНЕ, В ОТЕЛЕ „ВЕНА“, ВИЛЬМЕРСДОРФ, ХОЗЯЙКА ФРАУ НАДЕЛЬ. ПО ПРИБЫТИИ ДОЛЖЕН ПОЗВОНИТЬ ПО ТЕЛЕФОННОМУ НОМЕРУ 16-5-90 И СКАЗАТЬ, ЧТО „ГРУЗ ДЛЯ СКАНДИНАВИИ ПРИБЫЛ“. К НЕМУ ПРИДЕТ ЧЕЛОВЕК С ПАСПОРТОМ НА ИМЯ ГРУМАНА АНДРЕЯ АНДРЕЕВИЧА И СКАЖЕТ: „МЫ ВАС ЖДЕМ В ПЕТЕРБУРГЕ, ТАМ ПОГОДА ЛУЧШЕ“. К ЭТОМУ ЧЕЛОВЕКУ ЕСИН ДОЛЖЕН ПОСТУПИТЬ В ПОДЧИНЕНИЕ. НИ С КЕМ ДРУГИМ В КОНТАКТ НЕ ВХОДИТЬ. ВУИЧ».
   «ВАРШАВСКАЯ ОХРАНА ПОПОВУ СРОЧНАЯ ДЕЛОВАЯ ТЧК ВЫСЫЛАЙТЕ ЕРОХОВСКОГО БЕРЛИН ОТЕЛЬ „КАЙЗЕРХОФ“ ТЧК К НЕМУ ПРИДЕТ ГРУМАН АНДРЕЙ АНДРЕЕВИЧ ТЧК ЕРОХОВСКИЙ ПЕРЕЙДЕТ В ЕГО ПОДЧИНЕНИЕ ТЧК ГЛАЗОВ ТЧК».
   Паспорт на имя Андрея Андреевича Грумана был выдан полковнику Глазову Глебу Витальевичу.

27

   Турчанинов три раза проверился: филеры следовали неотступно, и лица их были торжественно-умиротворенные, будто на поминки шли.
   «… Да разве Попов мне поверит? Пусть бы я мать родную ему отдал. Разве поверит? — продолжал думать Турчанинов. — Он ведь поставил за мною филерское наблюдение после того, как собрал улики, зазря против своего разве поставил бы? Поставил бы, — возразил он себе. — Волки. Поставил бы. Глазов, говорят, бывшего начальника охраны Шевякова руками его же агента и угрохал. По трупам пройдут, не почешутся. Конечно, ни Дзержинский, ни Варшавский, ни Ганецкий с Уншлихтом меня не назовут после ареста. А что, коли решат предупредить об опасности? Они ведь мне верят. И я буду обязан это их предупреждение отдать Попову. И стану двойником. Как паршивая подметка, как грязный провокатор».
   Мысли метались, быстрые, рваные. Турчанинов подумал, как трудно рассуждать связно, когда на спине постоянно чувствуешь взгляд филеров.
   «А как же Дзержинский? Каково ему? И в камере ежеминутно в глазок заглядывают. А ведь думает».
   Он заново вспомнил свои встречи с Дзержинским. Самую первую, когда Глазов отправил его послушать разговор Дзержинского с лидером социалистов. Глазов тогда брать их не торопился, был уверен, что Юзеф в кармане, поэтому-то и попросил Турчанинова присмотреться к обоим на воле, чтоб легче потом в камере было работать. Дзержинский тогда спорил с идейным противником — несмотря на врожденную горячность — до удивительного спокойно, собеседника раскладывал достойно, видел свою победу, но не гордился ею.
   Следующая встреча была в тюрьме уже, когда Глазов поручил устроить для Дзержинского побег. «Не понимаете, что ль? — усмешливо подталкивал он тогда Турчанинова. — В беглецов стреляют, убивает беглецов тюремная стража, ничего уж не поделаешь тут. С Дзержинским вам хлопот полон рот, Андрей Егорович, я за ним десять лет наблюдаю, с Вильны еще. Горбатого могила исправит, а вреда от него тьма, трудно даже учесть, сколько от таких вреда».
   И Турчанинов устроил побег, но Дзержинский не побежал, а тот, кто побежал, Анджей Штопаньский, мальчишечка, прострелен был стражниками, залился кровью. А уж после всеобщей забастовки и манифеста, когда все зашаталось, Турчанинов отправился к Дзержинскому. Он шел за спасением, чувствовал — гибнет, все человеческое покидало его, сам себя переставал ощущать; а ведь и воевал, и курс лекций в университете слушал, и друзей, далеких от охранки, имел, но с каждым днем, проведенным на Нововейской, в своем кабинете, понимал все отчетливее: дальше так жить нельзя, преступно по отношению к той субстанции, которая когда-то значилась Андреем Егоровичем Турчаниновым…
   «Я очень плохо соображаю сейчас, — подумал Турчанинов. — Я так напуган, что готов открыться филерам, только б увидать в их глазах сочувственное, прощающее сострадание».
   Он зашел в торговые ряды, зашел механически, потом лишь понял: здесь только и можно уйти из-под наблюдения. Завертелся волчком, ринулся в толпу, перебежал по темной лестнице во второй ряд, заскочил в трактир, прилип к окну, увидел метавшихся филеров, степенно зашел к хозяину, неторопливо попросил открыть черный ход, очутился на черном дворе, оттуда вышел на улицу, слежки не было, но было ухающее ощущение ужаса, полный разрыв с прошлым: теперь, после того как он обманул филеров таким наглым способом, охране станет ясно, что он замазан.
   Уже отперев дверь квартиры, где проходили встречи с Дзержинским, собираясь войти в темную жуть коридора, представил себе, как открывается дверь и выходит Попов с Сушковым. Негнущимися пальцами достал револьвер, взвел курок, дверь захлопнул и вошел в комнату. Никого не было. До встречи с Дзержинским оставалось еще три часа.
   — Слушайте меня внимательно, Феликс Эдмундович… Обнаружив филеров, я решил идти к Попову и назвать этот адрес. Понимаете? Не перебивайте меня! Я должен сказать все. Я был готов предать вас. Я придумал для себя оправдание. Я хотел сказать, что начал провокацию против вас на свой страх и риск. Понимаете. А убегал от филеров, как автомат, даже страшно вспомнить — машина, не человек. У вас водки нет? Да, да, понимаю, конечно, нет…
   — Почему? — Дзержинский не отрывал глаз от лица Турчанинова. — Мне здесь с разными людьми приходится говорить. Вон, Н°6уфете, доставайте. И крекер держу. Хотите крекера?
   — Крекер не надобен. Поэкономьте для другого гостя, бюджет ваш не густ.
   — Чего злитесь? — беззлобно спросил Дзержинский, наблюдая за тем, как Турчанинов принес штоф на стол, налил рюмку до краев выпил. — Это вы на себя злитесь, а не на меня. Зачем же против меня гнев свой обращаете? Не надо. И я не виню вас. Более того, я вас понимаю, Андрей Егорович. Нынешний строй так калечит людей, что наступает момент, когда личность исчезает, остается животное. Вы были на грани.
   — Помните, вы уговаривали меня остаться, когда я первый раз пришел к вам, Феликс Эдмундович, пришел за помощью, просил переправить за границу, просил спасти меня? Помните?
   — Помню. Хотите сказать, что я это подвел вас к грани, уговорив остаться в охранке и помогать нам? Вы это хотите сказать?
   — Именно.
   — Вы не правы, Андрей Егорович. Каждый человек выбирает себе в жизни дорогу. Не я привел вас в охранку. Не я, а вы пришли за помощью после того, как под пулю меня хотели отправить. И я не мог рисковать жизнью товарищей, соглашаясь помогать вам, без проверки. Вы помогли нам. Мы вам поверили. А сейчас, когда вы нашли в себе мужество сказать про себя все, — я готов переправить вас за границу.
   — Вы убеждены, что я не попаду в руки Попова?
   — Убежден. Почему спросили?
   — Потому что я не выдержу. Я откроюсь. Я сломан, Феликс Эдмундович. Я наивно полагал, что можно сохранить себя в любом обществе. Это — заблуждение. Нельзя. Общество принуждает человека жить по своим законам.
   — Экий вы у нас сделались материалист, — заметил Дзержинский. — Документ с собою?
   — Да.
   — Давайте мне. Он нам пригодится. Только больше не пейте, ладно?
   — Последнюю.
   — Не пьянка страшна — похмелье.
   — Откуда сие вам известно?
   — Из литературы. Идите в ванную комнату, там есть лезвие, брейтесь. Да, да, бороду и усы, понимаю, как мерзостно ходить с актерской физиономией, но ничего не поделаешь. Паспорт, который мы вам дадим, предполагает бритую физиономию.
   Пока Турчанинов брился в ванной, Дзержинский достал стопку бумаги, перо и чернила. Ротмистр вернулся преображенный, лицо его сделалось широкоскулым, татарского типа, глаза теперь казались маленькими, а рот слишком жестким.
   — Хоть на сцену, — улыбнулся Дзержинский, но глаза его не улыбались. — Андрей Егорович, за границей вы будете жить тайно — во всяком случае, пока что, до нашей победы. Вам известно, видимо, что Рачковский с Ратаевым умеют находить нужных им людей и за границей? Мы окажем вам поддержку на первых порах. Не взыщите, это будет скромная поддержка. Далее. Вы сейчас напишете два письма. Одно, первое, министру внутренних дел Дурново. И начнете его с фразы: «Господин министр, о том, что происходит в Варшавской охране, мне известно все». Последнее слово подчеркните дважды. И действительно напишите обо всем том, что вам известно. Затем вы напишете личное письмо Попову, в котором предупредите его. что обращение к министру Дурново будет вами отправлено адресату в том случае, если ваши друзья сочтут необходимым послать. После этого, как думаете, агента «Прыщика», который к нам близок, отдаст нам?
   — Мать родную отдаст, — ответил Турчанинов убежденно. — И детей в придачу.
   Когда Турчанинова отправили по связи к границе, Дзержинский вызвал на явку Варшавского.
   — Я прошу тебя, Адольф, устроить мне встречу с редактором «Дневника». Как договоришься, немедленно уезжай. Встретимся в Стокгольме на съезде. Я буду добираться туда через Россию — рисковать на западных границах нет смысла. На востоке меня не ждут.

28

   — Добрый день, господин Штыков. Мне передали, что вы согласны побеседовать со мною…
   — Господин Доманский?
   — Очень приятно, присаживайтесь, пожалуйста. Чайку не изволите ли?
   — С удовольствием.
   Редактор «Дневника» позвонил в колокольчик, чудо какой звонкий, нравится господину Штыкову Родиону Георгиевичу звонить в колокольчик, поднимать его над головой, слабо помахивать кистью, быть во всех своих движениях, в интонации голоса небрежно доброжелательным, чуть уставшим, а потому весьма значительным.
   Вошедшей секретарше распевно сказал:
   — Пани Галина, вы не угостите нас крепким чаем?
   — О, конечно, пан редактор, — чарующе улыбнулась секретарша и стрельнула глазом в Дзержинского. Тот сразу определил: о нем здесь говорили. Что ж, риск, конечно, но именно так задумана эта операция. Он сам просил Варшавского намекнуть главному редактору, что придет человек из подполья, близкий к руководству партии — с обыкновенным посетителем в редакции этой либеральной газеты говорить не станут, тут важно во всем искать сенсационность, журналист уровень чтит во всем и во всех. Человек из подполья — сенсационно, в духе времени, сейчас выгодно знакомство с революционерами, это дает дивиденды, газета расходится невиданными тиражами, военное положение задавило анархию, теперь культурные слои хотят читать про бунтовщиков, да и потом, власть припугнуть не грех — или помогайте нам, просвещенным, кого биржевой комитет издает, или обратимся за поддержкою к разрушителям.
   — Я не спросил вас, господин Доманский, может быть, желаете перекусить? Не голодны?
   — Нет, нет, благодарю. — Дзержинский чуть улыбнулся.
   «Если подпольщик, то обязательно голоден, — подумал он, — и всенепременно в сапогах. Легко жить привычными представлениями, право… »
   — Господин Варшавский сказал мне, что разговор будет носить практический характер…
   — Да. Речь пойдет о статье, связанной с работой полицейского ведомства.
   — Варшавского?
   — Я сначала изложу вам фабулу, хорошо? А потом вы решите, какого — варшавского ли, петербургского, а может, и вовсе какого иностранного.
   — Иностранное нас не интересует, господин Доманский, мы обращаемся к российскому читателю, у нас своих забот с полицейским ведомством предостаточно.
   — Что ж, прекрасно. Итак, все началось с того, что при аресте полиция избила чуть не до смерти восемнадцатилетнего юношу…
   — Террориста? — Штыков перебил быстрым вопросом. — Боевика?
   — Не террориста и не боевика. Члена партии…
   — Какой? Социалист? Или анархическая группа?
   — Юноша — социал-демократ.
   — А разве социал-демократов сейчас арестовывают? По-моему, сажают в затвор лишь террористов ППС и эсеров.
   — Почему вы так считаете?
   — Социал-демократы, как мне сдается, лишь пропагандируют, они против террора…
   — Совершенно верно. Однако за последние три месяца только в Варшаве, господин Штыков, было арестовано сто сорок три социал-демократа.
   — Что?! Я могу напечатать ваши данные?
   — Если сможете — бога ради, но позвольте, я закончу изложение фабулы того дела, ради которого пришел.
   — Да, да, прошу, господин Доманский. Мы, газетчики, всегда норовим забежать вперед, ничего не попишешь — профессия.
   — Я понимаю.
   — Не все, однако, знают специфику газетной работы, не все понимают, как это трудно — сверстать номер, наполнить его интересным материалом… В этом смысле орган ваших коллег, социал-демократов, являет собою весьма интересный образец наступательной печати… Не изволите ли знать кого из их редакции?
   — Имеете в виду «Червоны штандар»?
   — Да.
   — Увы, — ответил Дзержинский, — я никого не знаю в этой газете.
   — Поэтому и пришли с вашим материалом ко мне?
   — Нет. Отнюдь не поэтому. «Червоны штандар» — газета нелегальная, тираж ее, как я понимаю, ограничен. Ваша газета расходится широко, и прочтут ее не только фабричные рабочие, но практически вся Польша.
   — Петербург, Харьков, Иркутск, Чита, Минск, — добавил Штыков. — Мы действительно читаемая газета.
   — Вот видите… Итак, при аресте был избит чуть не до смерти юноша, член социал-демократической партии. Он был при смерти, однако охранка не позволяла показать его врачу. Товарищи несчастного решили помочь ему. Товарищи юноши несли ответственность по высшему счету морали: они позволили ему войти в революционную работу, хотя, наверное, не должны были бы делать этого — слишком молод.
   — Простите мой вопрос: вы давно занимаетесь вашей… работою? — С шестнадцати лет.
   — Так я и посчитал. Простите, что перебил.
   — Вы спросили оттого, что удивлены: тревога за судьбу юноши идет от чувства, а не от логики борьбы?
   — Именно так.
   Дзержинский достал из кармана письмо, которое Казимеж Грушовский смог перебросить из тюрьмы, протянул Штыкову. Тот быстро пробежал строки, посмотрел на Дзержинского, прочитал еще раз медленно, вбирающе.
   — Продолжайте, пожалуйста.
   Вошла «пани секретарка» с подносом: запахло лимоном. Девушка поставила чашки перед Дзержинским и Штыковым, сняла салфетку с сахарницы, озарила мужчин хорошо отрепетированной улыбкой заговорщицы и неслышно вышла из кабинета.
   — Товарищи этого юноши, — продолжал Дзержинский, — решили вырвать его из тюрьмы, это был их долг. Не только перед несчастным, но и перед многими другими: мальчика могли довести до состояния невменяемости… Вы, вероятно, знаете, что в камере Егора Сазонова, когда тот, раненный, лежал в бреду, постоянно находился чиновник охранки. Он получил от беспамятного человека все, что было нужно полиции… Юноша мог невольно сказать то, что очень интересует охранку, и тогда число арестованных социал-демократов в Варшаве увеличилось бы до трехсот. Следовательно, товарищи несчастного юноши были обязаны предпринять свои шаги, их вынуждало к этому не только сострадание к одному, но и тревога за судьбы сотен других людей. Так логично?
   — Вполне.
   — Далее. Одна известная актриса…
   Штыков перебил:
   — Микульска?
   — Одна известная актриса, — словно бы не услышав Штыкова, продолжал Дзержинский, — после встречи с нами смогла помочь несчастному юноше…
   — О Микульской, — настойчиво повторил Штыков, — мы хотим дать маленькую заметку. Наш репортер, знавший ее по Вильне, рассказал прекрасную деталь: она выступала в концерте, а тогда — это было, кажется, года три назад — было запрещено петь по-польски, вы, конечно, помните… Она тем не менее спела народную песенку — сущая безделица. К ней за кулисы тут же градоначальник: «Мадемуазель, шарман, шарман, но извольте штраф пятьдесят рублей!» Микульска дала ему сотенную ассигнацию, вышла на сцену и спела другую песню, всем полякам известную, с духом бунта… Ей тогда запретили, бедной, выступать в Вильне, отец, помещик, отказал в помощи, и она с трудом пристроилась здесь… Кто-то, видимо, крепко помог.
   Дзержинский сразу же представил Микульску рядом с Поповым, понял, что сейчас открылось недостающее звено: его все время мучило, каким образом началась эта противоестественная связь, слишком уж кричащей была разность.
   — Кто именно помог? — спросил Дзержинский. — Вашему коллеге это, конечно, неизвестно?
   — Такие вещи скрываются, господин Дсманский… Итак, вы решили предпринять свои шаги…
   — Товарищи юноши вынудили одного из высших чинов охранки подписать прошение матери несчастного… Его привезли в больницу, а оттуда был устроен побег… Юноша сейчас укрыт надежно, врачи спасли ему глаз, раны рубцуются; правда, кровохарканье остановить пока не удалось… Когда в полиции поняли, что главную роль во всем этом деле сыграла актриса, она действительно дала повод принудить одного жандарма к согласию, охранка решила мстить. Они начали следить за актрисой, за всеми ее друзьями, и, когда женщина приняла решение скрыться, ее арестовали. Все было сделано так, чтобы арест прошел тайно. Ее увезли в охранку. А наутро нашли во дворе дома растерзанную, нагую, со следами насилия. И во всех газетах, помимо сообщения о факте, сразу же появилась неизвестно кем выдвинутая гипотеза: «Актрису убили злоумышленники из революционной партии. В подоплеке этого злодеяния, видимо, лежит чувство мести». Кто дал такого рода заключение, неизвестно…