— Где подлинники?
   Вы их получите, как только тюремное начальство отправит Казимежа в клинику.
   — Я ведь откажусь, милейший… Зачем вы только пришли ко мне с этим?
   — Вы не откажетесь. Вам нельзя этого делать, полковник. Мы ошельмуем вас, обречем на голодное, унизительное состояние. Вспомните судьбу коллежского советника Шарова, вспомните, как он обивает пороги охраны, а ведь его прегрешение куда как незначительнее вашего. Все шатается, полковник, все шатается, подумайте о себе, о тех, кого любите, о старости своей подумайте, об ужасе ничегонеделанья. У нас выхода нет. У вас их несколько. Можете написать мне письмо, что обещаете Казимежу жизнь, — суда ведь еще не было?
   — Вернете документы?
   — Копии. Подлинники — после суда.
   — Подите прочь.
   Лежинский чуть подвинулся к Попову, шепнул доверительно, с усмешкой:
   — Только не вздумайте палить в спину. Поглядите, — он кивнул на ложу, где были установлены прожекторы.
   Попов увидел двух людей — руки лежат на бархате, прикрыты программками, дурак не поймет, — пистолеты прячут.
   — За дверью еще двое, — добавил Лежинский, поднялся, чуть поклонившись, пошел к двери.
   — Стойте, — окликнул Попов. — Пусть придет человек с подлинниками.
   — И с прошением?
   — Хорошо, с прошением, хорошо…
   Лежинский провел несколько раз по волосам, словно поправляя прическу.
   Попов увидел, как поднялась женщина в партере, пошла к выходу.
   Прошение было в ридикюле Софьи Тшедецкой. Подлинники рапортов тоже.
   Через час Казимежа привезли в клинику. Сонный унтер расположился с двумя жандармами из конвоя возле операционной.
   Еще через час была объявлена тревога: в операционной никого не было — ни «профессора», ни братьев милосердия, ни арестанта. Вызванный с квартиры попечитель немедленно потребовал к себе доктора Вострякова, имя которого было указано в прошении матери Казимежа. Пришел старик, который никак не был похож на того «профессора», который принимал арестанта.
   К одиннадцати в тюрьму прибыл Попов и приказал посадить на гарнизонную гауптвахту офицера конвоя, а унтера и жандармов отхлестал по щекам:
   — Надо было в операционную войти, дурни! Кто позволил оставить арестанта без надзору?!
   Гневался долго, вытребовал дело Казимежа, пошел вместе с начальником тюрьмы в кабинет:
   — Как же так, а, Михал Михалыч?! Времена трудные, проходится считаться со всякой сволочью, но вы-то, вы?! Вас-то, в тюрьме, разве касаются извивы в сферах?
   Прибыв в охранку, Попов пригласил к себе начальника особого отдела Сушкова:
   — У меня к вам просьба. Один из моих информаторов подсказал занятный адрес: кабарет. Стоило бы посмотреть связи артистов и актрисуль. Не всех, но ведущих: Рымши, Метельского, Микульской, Леопольда. Ероховского не трогайте — сам займусь. Остальных пощупайте. Оттуда могут потянуться нити — я ж не зря к ним зачастил, не зря с актрисулями вечера проводил… Поставьте-ка за ними филеров на недельку, а?
   (Попов знал, что Сушков под него копает, собирает крупицы. Так принято: обижаться — грех. Пусть в свой дневничок занесет имена, подсказанные им, полковником. Теперь следует о-очень и очень серьезно про алиби думать, в случае если в оном возникнет необходимость. А с Микульской разберется. Он насладится своим торжеством, когда Сушков соберет материал, он покажет ей «старика», ох покажет! Но как же она перед унижением своим, перед мукой своею повертится! Она ведь рапорты передала, сволочь, она — больше некому.) «Петербург, Департамент полиции, полковнику Г. В. Глазову. Милостивый государь Глеб Витальевич! Смею обеспокоить Вас очередным письмом, полагая, что данные, кои я намерен изложить, заслуживают внимания. Возможно, Вы соблаговолите высказать ряд советов, которыми я всегда столь дорожил и дорожу. Анархия, распространившаяся в последнее время с угрожающею силою, весьма активно проявляет себя в мире польского театра. Хотя представители рабочего населения не могут, к счастью, посещать представления из-за высокой стоимости входных билетов, тем не менее определенная часть заражается теми идеями, которые в скрытой, а иногда полускрытой форме высказываются с подмостков варшавских зрелищных учреждений. Поэтому я счел своевременным начать работу с целью выявить наиболее зловредных деятелей театра, имея к тому же сведения о связях ряда лиц богемы с социал-демократией. Я думаю, Вы поймете меня, что такого рода работа может быть поручена только вполне подготовленному сотруднику. Данные, поставляемые агентурою, не освещали проблему в полной мере, оттого что лица привлекались со стороны, не знающие тонкостей мира искусств. Поэтому я решился на установление личных связей с рядом ведущих деятелей богемы, среди которых выделяются т. Рымша, Ваславский, Микульска, Ероховский, Ролль. Понятно, что я не мог предстать в своем официальном должностном соответствии, и поэтому вступил с ними в сношения, как преуспевающий биржевой маклер. При этом я продумал такой поворот, который позволит в случае благоприятного течения задуманной операции приоткрыть себя, выяснив, таким образом, отношение к представителю власти и к возможности установления сотрудничества, либо, наоборот, коли отношение к представителю власти проявится негативное, проверить все связи — нет ли тайного руководительства со стороны весьма искусных пропагандистских руководителей СДКПиЛ и ППС. Еще рано говорить о результатах задуманной мною операции, однако, думается, первые результаты не заставят себя долго ждать. Ежели же, однако, моя затея покажется Вам нецелесообразной, просил бы уведомить меня, милостивый государь, Глеб Витальевич, в любой форме, вплоть до телеграммы. Вашего Высокоблагородия покорнейший слуга И, Попов».
   Письмо это Попов датировал прошлым воскресеньем, до того еще, как произошла встреча его с Мечиславом Лежинским в ложе кабарета. Ему казалось, что, как некая форма оправдания, письмо это сыграет свою роль, случись скандал. Он не мог еще до конца придумать ответы на все вопросы, которые ему наверняка будут ставить, — он думал долго, туго, откладывая ответ на трудный вопрос: пусть отлежится, поспешишь — людей насмешишь. Копию письма держал в сейфе, часто доставал его, перечитывал, расчленял на вопросы, прикидывал возможные ответы, потом бумажки тщательно сжигал, сидел в долгой задумчивости. Пить стал чаще обычного.

11

   Председатель совета министров Витте осторожно перевел взгляд на большие, с вестминстерским боем часы, стоявшие в простенке между высокими окнами: Роман Дмовский, адвокат из Варшавы, признанный лидер национальных демократов, говорил уже минут двадцать — конца, однако, видно не было; финансист Сигизмунд Вольнаровский и граф Тышкевич были скорее декорацией в стиле итальянских «опера» — помпезны, многозначительны, информационны, говоря точнее.
   На семь часов была назначена встреча с Милюковым, времени осталось в обрез, а Дмовский продолжал напирать:
   — Вы ввели дополнительные гарнизоны войск в Царство Польское, ваше превосходительство, и мы согласны с этим — одно это может спасти жителей от анархии и революционных бесчинств. Но кому мы обязаны смутою и крамолой, столь грозно обрушившимися на наш край? Бюрократической России, ваше превосходительство. Именно негибкость прежней администрации породила в части народа желание отъединиться от России, и вы согласитесь, что поводы к этому были даны, весьма серьезные поводы. Рабочая прослойка нашего края развивалась бы по образцам западным, по эволюционным образцам Германии или Франции, но именно русский фабричный люд в последнее время то и дело являл собою пример непослушания актам власти. Именно русский люд начал строить баррикады и вывозить на тачках администрацию!
   — А в Лодзи кто баррикады строил? — спросил Витте. — Русские, что ль?
   — Поляки, ваше превосходительство, поляки, которые во всем подпали под влияние русских! Литература возмутительного содержания, принадлежащая перу Ленина, Плеханова, Чернова, Кропоткина, транспортируется в Царство Польское тюками! Ежедневно! А ваши русские евреи?! Погром, устроенный с позволения господина Плеве в Кишиневе и Чернигове, способствовал тому, что сотни тысяч ваших диких, озлобленных жидов переместились в Польшу, и словно чума началась: ваши, познавшие кулаки городовых, заразили злобою наших евреев. У вас-то они и не могут не быть дикими, оттого что господин Плеве не признавал за ними человеческих черт, а мы своим позволяли сапоги тачать, платья шить и в зубах пломбы ставить! Кто в этом виноват?! Мы?!
   Витте пошевелил большими пальцами, посмотрел на Тышкевича: тот слушал Дмовского завороженно, развесил брылы по воротнику; вот уж верно, право слово, — где собираются три поляка, там, считай, представлены пять политических партий!
   — А возьмите положение в наших гимназиях?! Они заражены зловредным духом социализма и нигилизма! Русского социализма, ваше превосходительство! Когда детей воспитывали польские просветители, они прививали им преклонение перед родителями, властью, богом, а Петербург решил русифицировать нашу школу! И нам прислали русских преподавателей! Они вели себя как городовые, а многие привезли с собою книжки Чернышевского, Бакунина и Маркса! И если сегодня польская молодежь вместо того, чтобы учиться, шляется по улицам с красными флагами, то этим мы тоже обязаны русским, ваше превосходительство!
   Витте теперь уже откровенно глянул на часы, хрустнул больными, раздутыми ревматизмом пальцами и, воспользовавшись паузой, сказал:
   — В какой-то мере я готов принять ваши порицания отдельных недостатков в управлении прошлой администрацией Привислинским краем… В какой-то мере, — подчеркнул он, — ибо я отвечаю за политику правительства лишь после высочайшего манифеста. Давайте же думать о будущем, а не возвращаться к прошлому, столь досадному и для вас, поляков, и для меня, русского человека. Поэтому я хочу выяснить вашу позицию по вопросу в высшей степени важному: как вы отнесетесь к тому, коли мы не ограничимся введением гарнизонов в край, но объявим его на военном положении?
   — То есть? — нахмурился Дмовский.
   — Объяснить надо? Извольте: карать будем военно-полевыми судами всех тех, кто выступает против законной власти. Станете приветствовать такой шаг нового кабинета? — Витте, не дожидаясь ответа, забежал вперед, привязывая поляков к себе, и закончил: — Удержите горячие головы? Докажете в вашей прессе важность и потребность этой вынужденной меры? Возьмете на себя часть инициативы, попросите об этом Петербург?
   Дмовский не счел даже нужным обменяться с Вольнаровским и Тышкевичем, сразу же поставил вопрос:
   — Военно-полевые суды конечно же сразу примутся привлекать к ответственности журналистов, просвещенные круги, профессуру?
   — Мы же уговорились, — Витте снова забежал, — думать нам пристало о будущем, зачем же обращаться к примерам прошлого? Культурных слоев общества введение военного положения не коснется. Наоборот, свободы, гарантированные высочайшим манифестом, будут надежно охранены всем могуществом власти. Кто наиболее разнуздан из левых групп в крае?
   Впервые за весь разговор густо прокашлялся Тышкевич (Витте удивил его рокочущий бас — при таком-то голосе можно большей самостоятельности ждать), ответил рублено:
   — Социал-демократия. Русскими инспирирована, ваше превосходительство.
   — Снеситесь с генерал-губернатором. Я пошлю депешу, чтобы он обратился к вам за советом, — думаю, наши цели ныне будут совпадать по всем отправным позициям. Благодарю вас, господа.
   Витте поднялся, проводил поляков до приемной, пожал руки в присутствии ведущих столоначальников (знал честолюбие варшавских гостей), дверь распахнул сам, легко обнял Дмовского — подчеркнул этим дружески-снисходительным жестом свою высшую и окончательную значимость.
   Вернувшись в кабинет, Витте подошел к большому зеркалу, ткнул пальцем щеку — отечность стала угрожающей; посмотрел язык — обложен.
   «Покуда нужен, покуда отдаю себя, — подумал Витте, — болезнь не страшна мне. Состояние здоровья — это инструмент, который в ход пускать надобно лишь в крайнем случае, для торговли, чтоб пугнуть: „Или по-моему будет, или уйду“. Люди моей профессии начинают чувствовать хворь и возраст, лишь когда отходят от активной деятельности».
   Витте вернулся к столу, усмехнулся устало: «Отходят? Кто же сам по себе отойдет? Покуда не отведут — так-то верней».
   Вызвал секретаря, попросил приготовить чай и крекеры.
   — Визитера приму внизу, в зале, окна которого на Неву выходят, — как, кстати, называется?
   — Проходной, ваше превосходительство, там ни разу аудиенцию еще не давали.
   — Значит, первый раз будет, — ответил Витте. — Пыль пусть обмахнут только, запушено там все…
   Он решил принять Милюкова внизу именно потому, что Проходной зал отличался сухой деловитостью, лишен был обычного в Зимнем шика, — профессор как-никак, освобожденец, роскошных залов, шелком убранных кабинетов и огромной, мореного дерева мебели чурается, к скромности, верно, тяготеет.
   (Как и большинство сановников империи, Сергей Юльевич был оторван от тех, кто не состоял в Государственном совете, не посещал заседания совета министров и не был зван на дипломатические рауты, поэтому выводил для себя представления о профессорской оппозиции по книгам и письмам престарелого князя Мещерского, которого интеллигенты к себе не пускали, — во-первых, гомосексуалист, во-вторых, слишком шумен и целоваться лезет, в-третьих, нечист на язык — присочинит ради красного словца небылицу, потом пиши в газеты опровержения! )
   — Павел Николаевич, позвольте мне задать вам вопрос отправной, решающий: отчего ко мне не идут общественные деятели? Отчего такое чурание председателя совета министров империи, стоящей на пороге реформ? — спросил Витте.
   — Не идут оттого, что не верят, Сергей Юльевич, — ответил Милюков, улыбнувшись, чтобы хоть как-то смягчить необходимую жесткость пристрелочного ответа.
   — А что нужно делать, дабы поверили?
   Милюков пожал плечами:
   — Вправе ли я давать вам советы?
   — Советы плохи, коли их навязывают; я же прошу, Павел Николаевич.
   — Довольно ограничиваться обещаниями, Сергей Юльевич! Вся наша история изобилует посулами и обещаниями, обещаниями и посулами. Раз сказав, должно делать! Иначе мы до конца уроним престиж власти.
   Витте мягко улыбнулся:
   — Мы?
   Милюков, видно, не понял сразу — волновался, ибо говорил председателю совета министров то, что наболело, — резал, как ему казалось, грубую правду; споткнулся, поглядел вопрошающе: может, занесло?
   Витте повторил:
   — Вы изволили сказать «мы» о нас с вами. Простите, что перебил — мне было в высшей мере дорого услышать это объединяющее именно от вас.
   — Я никогда не отъединял себя от идеи русской государственности, Сергей Юльевич, от конституционной, просвещенной, гуманистичной монархии. Российская тайная полиция была всегда склонна создавать врагов государства, искать их там, где искать-то грех. Вся наша история — увы, вынужден повторить — изобилует примерами горестными: начиная с недоброй памяти Александра Христофоровича Бенкендорфа, тайная служба более занималась созданием врагов, чем борьбою с ними…
   — С этим покончено отныне, Павел Николаевич.
   — Покончено, а не совсем! Мои друзья собрались на квартире графа Федора Илларионовича, и туда сразу же пожаловала охрана: собрание, оказывается, не было заранее зарегистрировано в околотке. Зачем же по своим бить?!
   — Ну, это мы умеем, — согласился Витте, — столько лет учились…
   — Вот потому к вам и не идут, Сергей Юльевич, — заключил Милюков.
   — Вам пришлось взвалить на свои плечи все проклятие нашей бюрократической, приказной машины… Что же касается вашего вопроса: «Как поступать, дабы поверили? » — отвечу, с радостью отвечу. Надо бы сделать шаг, Сергей Юльевич, хотя бы один реальный шаг навстречу чаяниям культурных слоев общества. Я бы на вашем месте не стал дожидаться той поры, покуда нашей среде все всё поймут. Надо уметь помочь понять, подтолкнуть, сдвинуть… Российский-то консерватизм — сие врожденное, а отнюдь не благоприобретенное… Коли б вы предприняли действия, не дожидаясь поддержки общества, — многое можно выиграть, Сергей Юльевич, ибо тогда в вас признают человека, способного на самостоятельность в действиях.
   — Самостоятельность, как правило, крута…
   — Справедливая крутость угодна нашему народу…
   — Отсюда недалеко до утверждения, что Россию без кнута не удержишь.
   — Но еще ближе до утверждения иного порядка: нашу лихую тройку не удержать без поводьев.
   — Так ведь поводьями, сколько я понимаю, и хлестать можно?
   — Смотря в чьих руках они… Почему бы вам не пригласить в кабинет людей, не опороченных в глазах общественного мнения? Пусть не министерские портфели, пусть товарищи министров — как первый шаг, но ведь это же будет сразу понято, принято и оценено всеми умеренными конституционалистами! Пригласите в кабинет компетентных — хоть мы с Гучковым и Шиповым разошлись, хоть они повернули чуть правее, чем следовало бы, но ведь они знают дело, ведут свое дело, могут вести и общегосударственное! А Кутлер? А Василий Иванович Тимирязев?
   — А Милюков? — тихо сказал Витте и положил свою ладонь на маленькую руку Павла Николаевича. — Именно этого вашего совета я и ждал, именно этого! Вы правы, «кабинет деловых людей», немедленная работа по восстановлению экономики, регулированию финансов, земельному устройству…
   — Погодите, Сергей Юльевич! При чем здесь регулирование финансов? Сначала надо провести державу сквозь бури и грозы конституционного переустройства!
   — Вы полагаете, что насущные экономические проблемы могут ждать своего решения?
   — А вы думаете, что без конституции можно решить экономические тяготы империи? Сомневаюсь… Экономика ныне вросла в политику. Азы политических свобод дадут возможность промышленникам и финансистам поправить расшатанное хозяйство и вывести его из кризиса.
   — Ну хорошо, допустим… Чем же должен, по-вашему, заняться кабинет деловых людей?
   — Конституцией и выборами. Я считаю безумием тащить Россию сквозь три избирательные кампании: в Думу, которая выработает избирательный закон, затем, на основе этого закона, в Учредительное собрание и, наконец, в Законодательное собрание. Этот путь чреват катастрофою, Сергей Юльевич. Раз государь решился дать народу законы — надобно пригласить к себе переводчиков с французского или болгарского, повелеть им перевести конституции Бельгии и Болгарии, соединить их, подчистить и провозгласить этот перевод нашей, российской конституцией…
   — Вы убеждены, что русское общество удовлетворится конституцией, данной сверху? — спросил Витте. — Мы к этому готовы, а как ваши?
   — Сложный вопрос, — ответил Милюков, подумав, что говорить с Витте трудно, — сановник неожиданно ломал схему собеседования и ставил «силки». — Видимо, наши не удовлетворятся. Но базироваться эта неудовлетворенность будет на неверии в то, что бюрократия вообще сможет дать конституцию. А коли все-таки даст — наши борцы ума пошумят, покричат и успокоятся.
   Витте снова сделал «шаг в сторону»:
   — А вы убеждены, что весь народ хочет конституции?
   Милюков подобрался, почувствовав остро вспыхнувшее раздражение.
   — Назовите конституцию «правовым порядком», — сказал он. — Как пирог ни называй, в печь сунуть… А коли вы действительно верите, что крестьянство не хочет конституции, боится ее, считает инородным телом в России, так пусть конституцию прикажет царь: такую и крестьянство примет, ибо так самодержец повелел, а не какая-то неведомая Дума.
   Витте вздохнул, помолчал тяжело, потом придвинулся к Милюкову, оправил салфетку, на которой стоял высокий стакан с чаем, и, неотрывно глядя в глаза собеседнику, тихо, утверждающе спросил:
   — А вы убеждены, что государь действительно хочет даровать конституцию, Павел Николаевич?
   … Проводив Милюкова, сказал секретарю пригласить для делового разговора Кутлера и Тимирязева — первый славился знанием аграрного вопроса, второй — умелый организатор промышленности. Что ж, коли Милюков протягивает руку, отчего не пожать ее? Он позвал Кутлера и Тимирязева — прекрасно, пусть все либерально думающие русские люди узнают: он, Витте, готов пригласить в кабинет и агрария Кутлера и заводоуправляющего Тимирязева. Пусть Милюков после этого попробует стать к нему в оппозицию — только безумец решится на такое, а руководитель кадетской партии отнюдь таковым не является…
   … Вечером с докладом приехал министр внутренних дел Петр Николаевич Дурново, интриган и злейший враг премьера. Докладывал с пафосом:
   — Сведения из Сибири обнадеживающие — карательные экспедиции, можно считать, смуту подавили окончательно. Так же скрупулезно проводится работа в Москве.
   — Что ж, слава богу, — откликнулся Витте, выслушав доклад. — Искренне рад за вас: ни Сипягину, ни тем более Плеве такое никогда не удавалось… Хочу просить вас о следующем, Петр Николаевич… Надобно найти возможность таким образом проинструктировать чинов полиции, чтобы они впредь дров не ломали, точно проводили границу: рабочий-революционер или профессор, призывающий к борьбе против тупости приказной бюрократии. Профессор не враг нам, отнюдь не враг, мы же с вами тоже приняли на себя бремя борьбы против закостенелостей всякого рода — бюрократических же особенно, не так ли?
   Дурново кивнул: слова, однако, не произнес, хотя всего-то одно слово от него и требовалось: «Так», «конечно», «именно».
   «Все подстраховывают себя, — подумал Витте, — все до одного. А ведь не в заседании сидим, не на людях… »
   — Вот видите, вы согласны со мною и в этом пункте… Теперь далее: мягкость и терпимость по отношению к тем, кто выступает за конструктивные поправки, обязывает нас проявлять устрашающую строгость по отношению ко всяческим советам депутатов и стоящим за ними крайним партиям.
   — Устрашающая строгость вызовет нападки и со стороны умеренных, Сергей Юльевич.
   Витте покачал головой:
   — Не вызовет. Налицо акты анархии и террора, умеренные партии нас не только поймут, но и поддержат.
   — Анархисты и социал-революционеры не столь страшны ныне; сейчас теоретики страшны, социал-демократы, но они ни с террором, ни с анархией не связаны…
   — Но позвольте, мне же докладывали, что они к вооруженному восстанию зовут!
   — Сейчас все к этому зовут, — горько усмехнулся Дурново, — никто отстать не хочет.
   — Восстание, призыв к нему — это террор.
   — Раньше это было террором, Сергей Юльевич, а теперь это свобода слова.
   — Свобода слова — сие соединение разностей. Так вот, любое соединение, прилагая к филологии законы химические, можно нейтрализовать, подумайте, как это делать, не зря штат полиции держите.
   — Я бы хотел получить официальное предписание совета министров, Сергей Юльевич…
   — Какое именно?
   — Какое бы развязывало мне руки.
   — Неужели вам недостаточно моего слова, Петр Николаевич?
   «От старая перечница, — подумал Дурново, — понимает ведь, что слова к делу не пришьешь».
   Больше о предписании не говорил, поделился слухами, справился о здоровье домашних, просил побольше отдыхать, откланиваясь, крепко жал руку Витте и чарующе улыбался.
   Вернувшись в министерство, вызвал Глеба Витальевича Глазова, указал на кресло, потер длинной пятернею лоб, оскалился:
   — Весело живем, а?!
   — Прекрасно живем, — серьезно ответил Глазов. — Я люблю критические ситуации, ваше превосходительство. i
   — Любите?
   — В высшей степени.
   — Ну что ж… Тем более… Знаете, что такое «нейтрализовать»?
   — Уравновесить.
   — Нет, Глеб Витальевич. В пору критических ситуаций «нейтрализовать» — значит «свернуть голову». Перевод, впрочем, не мой
   — его высокопревосходительства Сергея Юльевича. Видите, как приятно быть председателем совета министров? Как безопасно им быть. «Нейтрализуйте»… А я вам что обязан говорить? Ладно, вы смышленый, критические ситуации любите… А ваши люди? Поймут, коли прикажете: «Несмотря на высочайший манифест, хватайте всех социалистов, гоните их на каторгу и подводите под столб с петлею»?
   — Мои люди ждут такого приказа, ваше превосходительство. Они жаждут услышать это.
   — Убеждены совершенно?
   — Совершенно убежден.
   — «Разделение труда» — так, кажется, писал Маркс? — усмехнулся Дурново. — Словом, подготовьте план по разворачиванию активного преследования социалистических партий.
   — Преследование преследованием, но их сейчас еще интересней стравить: лебедь, рак и щука…
   — Вы думаете, ваш изыск поймут? Не поймут вас, Глеб Витальевич, увы, не поймут. Стравливайте — это для души. Сажайте — сие для премьера, который заявляет себя либералом: агентура доносит, какие речи он с полячишками позволяет и как с кадюками, с Милюковым, любезничает…
   … Глазов встретился с владельцем магазина «Дамская шляпка» Сергеем Дмитриевичем Клавдиевым, функционером «Союза русского народа», в ресторане «Контан» тем же вечером. За ужином дал санкцию на подготовку ликвидации левых кадетов — Герценштейна и Иоллоса. Этот удар повернет руководство партии еще более вправо — сначала повозмущаются, а потом испуг придет, они и профессора, они сухарь грызть не хотят, они по разуму живут.