— Об этом репортерам сказал прокурор…
   — Вы говорите о гибели Стефании Микульской, господин Штыков. А я пока что рассказываю вам историю, не связанную с конкретным событием, мы ведь уговорились. Я объясню вам позже, отчего я рассказываю вам историю о гибели безымянно, и вы согласитесь со мной, что резон в этом есть… Далее. На основании каких фактов прокурор выдвинул такого рода гипотезу? У него нет фактов. Он попросту связан с охранкой — прекрасная иллюстрация дарованным свободам. Прокурор, действующий под дуду охранки… Но давайте допустим, что революционеры действительно решили отомстить за что-то несчастной женщине. Для этого выделим из общего частное: социал-демократы отрицают индивидуальный террор, вам это известно. Они могут выйти на баррикады и стрелять в явных врагов: так было и в Лодзи и в Москве.
   — Хорошо, социал-демократов, согласен, отвели. Разве анархисты не способны на такое?
   — Способны.
   — Так в чем же дело? Я позволю себе пофантазировать, господин Доманский, чистая фантазия… Допустим, после ареста Микульска сказала все, что хотела охрана.
   — У вас есть данные, что Микульску арестовывали?
   — Нет…
   — Тогда будем говорить о безымянной актрисе пока что, как уговорились.
   — Хорошо, — поморщился Штыков. — Уговорились. Допустим, прошли аресты среди какой-то революционной партии, мы ведь не знаем, кого, когда и где забирают. Микульску освобождают, ее бывшие друзья узнают о том, что она сказала, ее казнят. Логично?
   — Вы хорошо научились мыслить за охранку, — жестко ответил Дзержинский. — Я не виню вас, человек не свободен от общества. Да, все логично. Все, что вы сказали, укладывается в логику жандармерии. Но, во-первых, повторяю, мы говорим не о Микульской; во-вторых, актриса после освобождения не зашла и не позвонила ни к одному из своих друзей, а у нее дома был установлен телефонный аппарат; в-третьих, ее освободить должны были часов в одиннадцать…
   — Почему? — Штыков подался вперед. — Почему именно в одиннадцать?
   — Потому что примерно в это время она погибла.
   — Ничего подобного. Жильцы слышали, как к ней пришел кто-то около двух.
   — Но жильцы не слыхали ни криков, ни звона разбиваемого стекла, господин Штыков.
   — Ей могли вогнать в рот кляп.
   — Зачем загонять кляп в рот покойнику? — тихо спросил Дзержинский, подавшись навстречу Штыкову. — Актриса умерла от разрыва сердца от одиннадцати до двенадцати ночи.
   — Факты?
   Дзержинский откинулся на спинку стула, медленно открыл портфель, протянул редактору заключение доктора Лапова.
   — Так это же Микульска!
   — Микульска.
   — Страшное дело, — сказал Штыков задумчиво.
   — Оно станет до конца страшным, когда охранка напечатает в одной из газет, где сидят ее люди, заявление о том, что убили Микульску социал-демократы. — Дзержинский заметил, что Штыков собирается возразить ему, добавил резко: — Не надо спорить. Это случится на днях. И это даст повод к массовым арестам в социал-демократической среде. Вот я и хочу задать вам вопрос: ежели аресты начнутся, вы готовы опубликовать материал о гибели Стефании Микульской или вам будет удобнее писать о некоей «известной актрисе»?
   — Я буду печатать материал именно о Микульской, господин Доманский.
   — Даже коли я скажу вам, что человеком, оказавшим ей протекцию в получении варшавского бенефиса, был полковник Попов?
   Штыков взбросил пенсне:
   — Вы это серьезно?
   — Это я совершенно серьезно, господин Штыков.
   — Факты?
   Письмо Турчанинова на этот раз Дзержинский с собою не взял — это решающий козырь, там написано все.
   — Если вы решитесь набрать мой материал и поставить его в номер, я представлю факты.
   — Но вы понимаете, что цензура такой материал не пропустит?
   — Тогда вернемся к началу нашего разговора, господин Штыков: можете напечатать материал такого рода о трагическом событии, приключившемся в некоем иностранном государстве?
   — Не надо, ногами-то не топчите. — Штыков взял со стола газетную полосу, протянул Дзержинскому. — В Петербурге этот материал еще можно печатать, а наш цензурный комитет рубит, вытаскивает из номера, грозит арестом… Поглядите, занятно, а я пока соберу людей, надо обсудить ваше предложение.
   — Если можно, господин Штыков, — ответил Дзержинский, разглаживая рукой полосу, — не собирайте людей. Примите бремя контакта со мною на себя, зачем подводить других?
   — Тогда я должен отлучиться…
   — Я, коли разрешите, подожду вас здесь.
   — Конечно, конечно, только вы, может, спасаетесь? Дзержинский удивился:
   — Чего?
   — Мне казалось, что люди вашего круга подозрительны…
   — «Подозрительны» не то слово, господин Штыков. Мы обязаны быть внимательными, бдительными, говоря точнее, но наши отношения с людьми строятся на доверии. Я верю мнению господина Варшавского, он отозвался о вас как о человеке порядочном, мне этого достаточно…
   — Спасибо, — сказал Штыков, поднимаясь. — Весьма польщен. Я вернусь через десять минут.
   Дзержинский проводил взглядом сутулую редакторову спину, Углубился в чтение статьи:
   «По высочайшему указу от 1797 года в печати запрещено употреблять такие слова крамольного смысла, каковыми являются „гражданин“, „общество“, а также „родина“. Когда был закрыт журнал И. Киреевского „Европеец“, граф Бенкендорф объяснил министру народного просвещения Ливену, что Е. И. Величество „изволил найти, что под словом „просвещение“ Киреевский понимает „свободу“, что „деятельность разума“ означает у него „революцию“, а „искусно отысканная середина“ не что иное, как „конституция“… Потом, с развитием печатного дела, когда Глинка стад мировой звездою музыки, цензура издала распоряжение следующего содержания: „Имея в виду опасения, что под нотными знаками могут быть скрыты злонамеренные сочинения, написанные по известному ключу, или что к церковным мотивам могут быть приспособлены слова простонародной песни, следует обращаться к лицам, знающим музыку, для предварительного рассмотрения нот“. Председатель цензурного комитета Бутурлин потребовал убрать из акафиста Покрову Божьей Матери „опасные“ стихи, „Радуйся, незримое укрощение владык жестоких и злонравных!“ и „советы неправедных князей разори, зачинающих рати погуби“. Пушкин, ссылаясь на некоего французского публициста (не было его, свои слова французу отдал! ), утверждал, что будь дар слова недавним изобретением, правительства установили бы цензуру и на разговоры. Тогда двум людям, дабы наедине поговорить о погоде, приходилось бы получать соответствующее на то разрешение цензурного комитета. А каково указание Николая Первого, когда он прочитал статейку своего благонамеренного Булгарина?! Тот посмел побранить легковых извозчиков, которые в Павловске драли деньги поверх таксы, сорок копеек серебром требовали вместо десяти за то, чтобы отвезти от станции до концертной площадки, где устраивались музыкальные вечера. Государь изволил эту безделицу, набранную слепым петитом, прочесть, разгневаться и заключить следующее: «Цензуре не следовало пропускать сей выходки. Каждому скромному желанию лучшего, каждому основательному извещению о дошедшем до чьего-либо сведения злоупотреблении, указаны у нас законные пути. Косвенные укоризны начальству царскосельскому, в приведенном фельетоне содержащиеся, сами по себе, конечно, не важны, но важно, что они изъявлены не перед надлежащею властью, а переданы на общий приговор публики; допустив единожды сему начало, весьма будет трудно определить, на каких именно пределах должна останавливаться литературная расправа в предметах общественного устройства. Впрочем, как означенная статья напечатана в журнале, отличающемся благонамеренностью, Е. И. Величество, приписывая статью эту недостатку осмотрительности, повелел сделать общее по цензуре замечание, дабы впредь не было допускаемо в печати никаких, хотя бы и косвенных, порицаний действий или распоряжений правительства или властей, к какой бы степени они ни принадлежали“. Размышляя о нелепостях нашей цензуры, нельзя не задуматься над тем, что мысль, лишенная слова, значительно быстрее крепнет и расширяется, она делается неким всеобщим убеждением, чувственной полумыслью, и ничто не в силах сдержать ее. Она передается обществу почти без слов, и все кропотливые ухищрения цензуры оказываются бессильными. Царство Божие — это единение всех со всеми, и неразумные запреты цензуры греховны в нашем христианском государстве… Но ведь запреты продолжаются!
   Вот только малая часть происходящего ныне: в течение одною февраля 1906 года печать в той или иной форме подверглась следующим преследованиям:
   1. В Лодзи, по распоряжению вновь назначенного отдельного цензора, вечерний номер «Нейе Лодзер Цейтунг» от 30 января конфискован за перепечатку статей из петербургского «Нового Времени». Редактор привлекается к судебной ответственности.
   2. В Саратове, 5 февраля, конфискован приготовленный к выпуску первый номер новой народной газеты «Голос Деревни». Редактор-издатель Огановский привлекается к суду.
   3. В Петербурге за напечатание в номере 1 газеты «Рабочая Жизнь» статьи «Белосток» редактор этой газеты г. Андреев привлечен к ответственности по 1 п. 129 ст. уг. улож., а издание самой газеты приостановлено.
   4. Редактор сатирического журнала «Водоворот» привлекается к ответственности по ст. 6 отд. VIII времен, прав, о печати за напечатание в номере 1 журнала статей «О черте», «Усмирители», «Бой в технологическом институте» и «Казаки».
   5. По определению с. -петербургского окружного суда отыскиваются редактор газеты «Сын Отечества» Григорий Ильин Шрейдер, обвиняемый по 1 и 3 п. 129 ст. угл. улож., и редактор-издатель газеты «Молодая Россия» студент с. -петербургского университета Вячеслав Эриков Лесневский, отпущенный из тюрьмы до суда.
   6. В Керчи конфискован номер «Южного Курьера» от 2 февраля. В Таганроге, 8 февраля, в редакции «Таганрогского Вестника» конфискованы номера газеты от 2 февраля. Редактору Чумаченко предъявлено обвинение по 2 пункту I части 129 статьи угол. улож. После представленного залога в 5000 р. он освобожден до ареста.
   7. В Варшаве редактор «Працы польской» Пешке привлечен прокурорским надзором к уголовной ответственности за помещение статьи «Отголоски Литовских беспорядков».
   8.8 февраля в особом присутствии петербургской судебной палаты слушалось дело редактора-издателя «Сына Отечества» С. П. Юрицина, обвинявшегося по 1 и 2 пп. 129 и 128 ст. угол. УЛОЖ. за статьи в номерах его газеты. Палата приговорила Юрицина к заключению в крепость на 1 год, навсегда прекратила издание газеты «Сын Отеч. » и запретила Юрицину быть редактором или издателем периодических изд. в течение 5 лет.
   9. В Варшаве редакторы Варшавских газет «Слова» Донимирский и «Всеобщего Дневника» Еленский привлечены к уголовной ответственности по 129 статье.
   10. В Петербурге редактор сатирического жур. «Сигнал» Корней Чуковский, которому палата на днях вынесла оправдательный приговор, не находя в обвинении состава преступления, снова привлечен по 128 ст. угол. улож. Мера пресечения — внесение залога в 10000 руб.
   11. Из Харькова получено известие об аресте Ефимовича, редактора-издателя газеты «Приднепровский Край».
   12. В Варшаве в типографии Ляскауера полицией конфисковано 2000 экземпляров первого тома издания «Ксножницы», содержащего драму Словацкого, под заглавием «Кордиан».
   13. По делу газеты «Буревестник» судеб. палата 16 февр. приговорила редактора ее ном. к заключению в крепость на 1 год, приостановила это издание навсегда и запретила Барону быть редактором в течение 5 лет.
   14. Во Владивостоке распоряжением администрации закрыта газета «Владивостокский Листок» за статьи, помещенные еще в декабре. Редактор-издатель Подпах привлечен к суду разом по нескольким делам. Таким образом, на русском Дальнем Востоке не существует более прогрессивных органов печати: в Иркутске, Чите, Верхнеудинске, Хабаровске, Благовещенске, а теперь и Владивостоке устроена полная монополия консервативных газет.
   15. В Петербурге, 13 февраля, в 11 ч. 30 м. вечера, в редакции журнала «Водоворот» был произведен обыск, причем была арестована переписка. Обыск произведен по предписанию охранного отделения.
   16. На всех московских вокзалах конфисковывалась полицией брошюра графа Л. Н. Толстого «Солдатская памятка»… »
   Всего Дзержинский насчитал сто четырнадцать газет и журналов, запрещенных, конфискованных, подвергнутых обыску: за двадцать-то дней, в условиях «полной свободы» — многовато!
   … Штыков вернулся хмурый и встрепанный (звонил владельцу, Кирьякова не было, советовался с председателем ЦК партии торговцев и промышленников Холудовым, тот криком кричал: «Вешать, стрелять бунтовщиков! Хватит цацкаться! » На вопрос Штыкова, кто тогда будет читать газету, Холудов ответил: «Мы» — и трубку в сердцах швырнул на рычаг). Прежней снисходительной доброжелательности на лице редактора теперь не было — лежала тень усталости и нескрываемого осознания собственной малости. Дзержинский сразу же понял, что могло случиться за эти минуты, поэтому сказал:
   — Господин Штыков, дайте мне материал о цензуре, глядишь, я поспособствую его публикации в бесцензурной прессе.
   — Передадите подполью?
   — Именно. Только я обязан стать цензором, и вы поймете, что я прав: пассаж о грехе перед царством божьим печатать не надо. Это компрометирует материал, это подобно тому, как после прокурорской речи против насильника потребовать для него не каторги, а извинения перед жертвой…
   Штыков махнул рукою:
   — Э… Правьте как хотите, все равно у нас это непроходимо. Я ведь царство божье для цензорского успокоения вставил — неужто не понимаете? Теперь вот что… Я посоветовался с коллегами…
   — Я понимаю, господин Штыков. Не утруждайте себя оправданием. Я ждал такого исхода. Но вы сможете напечатать то, что мы вам передадим, не упоминая фамилии Микульской и Попова?
   — Конечно. Только что это даст? Эффект не получится.
   — Эффект получится.
   Штыков покачал головой:
   — Вы уж с газетчиком-то не спорьте.
   — Вы тоже.
   — То есть?
   — Я — теперь уж нет смысла закрываться — знаю людей, которые могут связаться с «Червоным штандаром». По нашему уведомлению вы напечатаете бесфамильный материал, который я передам вам, а уж «Червоны штандар» или подпольная типография в листовках прокомментируют этот материал с именами, адресами и датами. На это вы готовы пойти?
   Глаза Штыкова зажглись, — профессия уж такова, он снова подался к Дзержинскому, стараясь напустить небрежение:
   — Как вы предлагаете? Аноним у нас — о некоей актрисе и некоем жандармском полковнике, а расшифровка у вас?
   — Именно.
   — Но как поймут наши читатели, что речь в анонимном материале идет именно о Микульской и Попове?
   — Поймут. Вы напечатаете опровержение. Вы отмежуетесь от подпольной прессы. Вы это сделаете так, что умный поймет, а думать-то надо об умных, в них только и можно совесть разбудить…

29

   Все утро Веженский, запершись в своей адвокатской конторе, посетителей не принимал, конспектировал Ленина: помощники подобрали ему опубликованные в «Новой жизни» статьи большевистского лидера.
   Работал Веженский резко, устремленно, быстро: выделял те именно положения, которые казались ему наиболее важными, концепционными. Чем больше вчитывался в Ленина, тем более суровел лицом: перед ним была законченная программа, другой такой ни У кого в России не было.
   «Осуществить ее конечно же не удастся ему, — думал Веженский, выписывая на листочки бумаги основные ленинские положения, — однако как способ мышления сие рецепторно, в методе отказать нельзя. А мы более всего грешим именно отсутствием метода, растекаемся по древу, уходим в словопрения… »
   Первая работа, опубликованная в «Новой жизни», касалась задач РСДРП, обусловленных новым этапом развития русской революции, вынудившей царя к манифесту о гражданских свободах.
   Ленин — в отличие от всех других лидеров левых групп, будь то эсеры, анархисты, коммунисты-максималисты, — потребовал немедленной перестройки всей работы партии: создания широкой, легальной организации, при сохранении конспиративного аппарата, поскольку репрессии правительства против социал-демократии продолжались.
   Веженского это особенно озадачило. Ленин вырвался вперед, проявив куда большую смелость и политическую прозорливость по сравнению со всеми патриархами: и Вера Фигнер, и Засулич, и Кропоткин, и Брешко-Брешковская по-прежнему выступали против легальности.
   «Что же такое, по Ленину, легализация? — записывал Веженский. — Это, следуя его логике, демократизация партии, привлечение в кружки и ячейки новых сил, завоевание молодежи. Легальность позволит провести выборы делегатов на съезд партии это, по его мысли, положит конец расколу, подведет черту под кружковщиной, выведет партию к рубежам общегосударственным, приучит ее членов к тому, чтобы принимать быстрые решения, обязывающие меньшинство подчиняться большинству. Этот ленинский пассаж опасен еще и потому, что в глазах всего общественного мнения РСДРП перестает быть таинственной подпольной организацией, а становится общеобозримой партией рабочих, открыто защищающей их интересы и, таким образом, подчиняющей фабричных своему влиянию не тайным словом, но явным делом».
   Второй удар, нанесенный Лениным по всем оппонентам слева, также заинтересовал Веженского. Его статья о крестьянстве вызвала в стране сенсацию: Ленин поддержал лозунг эсеров «Земля ы поля»! Видимо, думал Веженский, человек этот во всем умеет видеть иерархию стремительной постепенности: «Борьба за землю и за волю, — утверждает Ленин, — есть демократическая борьба. Борьба за уничтожение господства капитала есть социалистическая борьба».
   «То есть, — отмечал Веженский в своих записях, — большевистский фракционер и в этом сложнейшем для России вопросе не считает необходимым скрывать — хоть в малости — свой план, свое негативное отношение к сельской буржуазии, перед которой стелются и кадеты и с.
   —революционеры».
   «Выступления Ленина в повременной печати есть костяк целостной доктрины, — продолжал записывать Веженский. — После обращения к партии рабочих, — демократизм, легальность, выход на арену общенациональной политической жизни, — последовало изложение платформы по крестьянскому вопросу. Таким образом, Ленин обозначил — для политиков ясно — те две силы, на которые он намерен опираться. После этого, выделив фабричных и крестьян, он публикует статью о партийной литературе. Он провозглашает, отхлестывая по щекам наших цензоров, что можно говорить и писать все, что угодно, без малейших ограничений. Но далее — опять-таки отвергая игру в уступки, столь дорогую центру во главе с П. Н. Милюковым, — режет без компромисса, отказываясь от бесконечных словопрений нашей интеллигенции, что каждый союз, а партия — это и есть союз — волен прогнать таких членов, которые пользуются фирмой партии для проведения антипартийных взглядов. То есть Ленин, обещая литературе заинтересованную поддержку РСДРП, требует, как расплаты, верности от писателей. Однако он, видимо, хорошо знаком с миром литературы, ибо сразу же оговаривается, что литература — хрупка, ранима, многообразна; для определения грани между партийностью и антипартийностью может служить лишь партийная программа, устав. Ленин подчеркивающе выделяет критерий оценки истины — партийную программу, а не личные симпатии, столь характерные для крестьянской идеологии соц.
   —революционеров и утонченной интеллигентности к. -демократов. Ленин никак не очерчивает вкусовые границы партийности, говоря, что у них твердый желудок, что они переварят христиан и даже мистиков. (Видимо, в данном случае он имел в виду Леонида Андреева, близкого к Горькому.)
   Потом Ленин обращается к той силе, от которой во многом зависит судьба русского бунта, — к армии. И снова неожиданный поворот. Ленин берет армию под защиту!!! Это совершенно особое качество революционной пропаганды, рожденное, вероятно, восстанием на «Потемкине». Армия, по его концепции, не имеет права быть нейтральной. С кем же ей быть? Кому служить? Присяге? Государю? Нет — народу. Армия не должна быть прислужницей черной сотни, пособницей полиции.
   И, в заключение, решительное размежевание с анархизмом, который, по Ленину, «буржуазное миросозерцание», «между социализмом и анархизмом лежит целая пропасть», а разжигание дурных наклонностей, спаивание, грабежи — дело рук полицейских провокаторов».
   Веженский особо отметил: «Симптоматично, что статья против анархизма была опубликована после обращения к армии. Причина? Ленин, понятно, великолепно знает от своих пропагандистов, что армию призывали стрелять не в „народ“, а в „анархистов“. Он, таким образом, отделяет анархистов в элемент, угодный как раз реакции, он подчеркивает их отдельность от революционного движения».
   Веженский отложил газеты с ленинскими статьями, посидел в задумчивости и заключил свои заметки следующим: «В Думе нашему братству надобно опираться не на кадетов и не на правых, — поздно уже, это силы ниспадающие. Задача состоит в том, чтобы оформить особую группу депутатов, исповедующих религию труда; русский народ гневается, когда ему мешают работать широко и мощно, так, как он мог бы; подобного рода отношение будет перенесено на думских депутатов, которые просят миром дать им возможность развернуть работу. Это угодно нашей идее „мастерка и кирпича“, идее возведения каменного здания всемирного масонства. Такого рода группу вынуждены будут поддерживать как соц. -демократы, так и кадеты. Постепенно, следовательно, эта „группа труда“ получит шанс выдвинуться в парламентское лидерство. Во тогда-то и придет время выдвижения нашего вождя, только тогда и никак не раньше».
   В двенадцать часов Веженский отправился на встречу с мсье Гролю из «Монда». «Подмастерье» парижской ложи франкмасонов Жак Гролю прибыл в Петербург по просьбе Веженского. После давешнего собрания братства у постели умирающего Балашова нажали на все рычаги: вопрос о займе стоял как никогда остро, экономика России была на грани банкротства. Такого еще не случалось в истории; огромная держава, богатейшая народом, умом землею, должна была — не получи треклятых франков — объявить во всеуслышание: «Долги иностранцам вернуть не можем; кормить армию, полицию, чиновничество нечем; заводы — без поступления новых станков из Европы — хозяева останавливают; конец империи!»
   Несмотря на то что Веженский и Гролю были членами одного и того же ордена франкмасонов, принадлежали, следовательно, одному и тому же классу имущих, однако интересы отстаивали — в определенной мере и на данном этапе истории — разные: Гролю представлял торжествующих французских финансистов, а Веженский — бесправных до недавнего высочайшего манифеста — русских буржуа, лишенных веса при выработке внешнеполитических решений — все делалось по усмотрению царя и окружавших его треповых (в иные времена — аракчеевых, бенкендорфов, Победоносцевых).
   Поначалу Гролю решил было повести себя, как иные его соплеменники,
   — покровительственно и снисходительно: «просветитель приехал в медвежье царство». Однако Веженский сразу же ощетинился.
   — Европе следует помнить, — ослепительно улыбнулся он, выслушав вводные поучающие фразы парижанина, — что старушка вступает в пору заката. На смену Элладе шел дерзкий Рим, и в памяти мира остался тот из надменных эллинов, который вовремя почувствовал рождение нового исполина. И Цезарь и Наполеон рождались голыми и писклявыми; мы с вами
   — тоже. Через три-четыре года Россия станет необъятным рынком сбыта для европейских товаров, а ведь именно рынок определяет тех, кто на него работает. Так что не жалейте нас и не давайте мне профессорских советов: в России каждый мужик — Руссо, он вам сутки будет давать советы, а вот что касается работы, тут он начнет чесать в затылке. К работе его надо подвигнуть интересом. Высший интерес, увы, — это золото, а его у нас нет. Если вы не подействуете через ваших братьев, мужику ничего не останется, как продолжать точить вилы против господ, а поддев своих господ, то есть нас, он, мужик, не умея толком трудиться, пойдет за едою к вам, в Европу… Неизвестно, кто кому более нужен, Жак: Россия — Европе или Европа — России. Мы нашу Россию можем пока что удерживать. Не дадите заем — не сдержим, сил не хватит.
   — Я отдаю дань вашей честности, дорогой Александр, — ответил Гролю, не обидевшись за то, как отбрил его магистр русского ордена — отбрил поделом, в каждом слове логика, и не простая, а переплавленная в тигле чувств, с такой — не поспоришь, с ней соглашаться надо. — Я принимаю вашу позицию, да, поднимающемуся колоссу нужны деньги, чтобы отвратить подданных от кровавого хаоса, заставить заниматься собою, вместо того чтобы претендовать на чужое. Но братья уполномочили меня спросить: вы можете дать гарантию, что, поднявшись с нашей помощью, русский медведь не сблокируется с немецким дрессировщиком?