Пантелея Прокофьевича.
- Чего ж сидишь? Неси полсть, будем сносить.
Старик сидел молча. Из глаз его градом сыпались слезы, а лицо было
неподвижно, и ни единый мускул не шевелился на нем. Два раза он поднимал
руку, чтобы перекреститься, и опускал ее, будучи не в силах донести до
лба. В горле его что-то булькало и клокотало.
- Ты, видать, от ума отошел с перепугу, - сожалеюще сказал Прохор. - И
как это я не догадался послать вперед кого-нибудь предупредить вас?
Оказался дурак я, право слово - дурак! Ну, поднимайся, Прокофич, надо же
хворого сносить. Где у вас полсть? Или на руках понесем?
- Погоди трошки... - хрипло проговорил Пантелей Прокофьевич. - Что-то у
меня ноги отнялись... Думал - убитый... Слава богу... Не ждал... - Он
оторвал пуговицы на воротнике своей старенькой рубахи, распахнул ворот и
стал жадно вдыхать воздух широко раскрытым ртом.
- Вставай, вставай, Прокофич! - торопил Прохор. - Окромя нас, несть-то
его ить некому?
Пантелей Прокофьевич с заметным усилием поднялся, сошел с крыльца,
откинул шинель и нагнулся над лежавшим без сознания Григорием. В горле его
снова что-то заклокотало, но он овладел собой, повернулся к Прохору:
- Берись за ноги. Понесем.
Григория внесли в горницу, сняли с него сапоги, раздели и уложили на
кровать. Дуняшка тревожно крикнула из кухни:
- Батя! С матерью плохо... Поди сюда!
В кухне на полу лежала Ильинична. Дуняшка, стоя на коленях, брызгала
водой в ее посиневшее лицо.
- Беги, кличь бабку Капитоновну, живо! Она умеет кровь отворять. Скажи,
что надо матери кровь кинуть, нехай захватит с собой струмент! - приказал
Пантелей Прокофьевич.
Не могла же Дуняшка - заневестившаяся девка - бежать по хутору
простоволосой; она ухватила платок, торопливо покрываясь, сказала:
- Детей вон напужали до смерти! Господи, что это такое за напасть...
Пригляди за ними, батя, а я смотаюсь в один момент!
Может быть, Дуняшка и в зеркало бы мельком посмотрелась, но оживший
Пантелей Прокофьевич глянул на нее такими глазами, что она опрометью
выскочила из кухни.
Выбежав за калитку, Дуняшка увидела Аксинью. Ни кровинки не было в
белом Аксиньином лице. Она стояла, прислонившись к плетню, безжизненно
опустив руки. В затуманенных черных глазах ее не блестели слезы, но
столько в них было страдания и немой мольбы, что Дуняшка, остановившись на
секунду, невольно и неожиданно для себя сказала:
- Живой, живой! Тиф у него, - и побежала по проулку рысью, придерживая
руками подпрыгивающую высокую грудь.
К мелеховскому двору отовсюду спешили любопытные бабы. Они видели, как
Аксинья неторопливо пошла от мелеховской калитки, а потом вдруг ускорила
шаги, согнулась и закрыла лицо руками.



    XXV



Через месяц Григорий выздоровел. Впервые поднялся он с постели в
двадцатых числах ноября и - высокий, худой, как скелет, - неуверенно
прошелся по комнате, стал у окна.
На земле, на соломенных крышах сараев ослепительно белел молодой
снежок. По проулку виднелись следы санных полозьев. Голубоватый иней,
опушивший плетни и деревья, сверкал и отливал радугой под лучами закатного
солнца.
Григорий долго смотрел в окно, задумчиво улыбаясь, поглаживая
костлявыми пальцами усы. Такой славной зимы он как будто еще никогда не
видел. Все казалось ему необычным, исполненным новизны и значения. У него
после болезни словно обострилось зрение, и он стал обнаруживать новые
предметы в окружающей его обстановке и находить перемены в тех, что были
знакомы ему издавна.
Неожиданно в характере Григория проявились ранее несвойственные ему
любопытство и интерес ко всему происходившему в хуторе и в хозяйстве. Все
в жизни обретало для него какой-то новый, сокровенный смысл, все
привлекало внимание. На вновь явившийся ему мир он смотрел чуточку
удивленными глазами, и с губ его подолгу не сходила простодушная, детская
улыбка, странно изменявшая суровый облик лица, выражение звероватых глаз,
смягчавшая жесткие складки в углах рта. Иногда он рассматривал
какой-нибудь с детства известный ему предмет хозяйственного обихода,
напряженно шевеля бровями и с таким видом, словно был человеком, недавно
прибывшим из чужой, далекой страны, видевшим все это впервые. Ильинична
была несказанно удивлена однажды, застав его разглядывавшим со всех сторон
прялку. Как только она вошла в комнату, Григорий отошел от прялки, слегка
смутившись.
Дуняшка не могла без смеха смотреть на его мослаковатую длинную фигуру.
Он ходил по комнате в одном нижнем белье, придерживая рукой сползающие
кальсоны, сгорбясь и несмело переставляя высохшие голенастые ноги, а когда
садился, то непременно хватался за что-нибудь рукой, боясь упасть. Черные,
отросшие за время болезни волосы его лезли, курчеватый, с густой проседью
чуб свалялся.
При помощи Дуняшки он сам обрил себе голову, и когда повернулся лицом к
сестре, та уронила на пол бритву, схватилась за живот, и, повалившись на
кровать, задохнулась от хохота.
Григорий терпеливо ждал, пока она отсмеется, но потом не выдержал,
сказал слабым, дрожащим тенорком:
- Гляди, так недолго и до греха. Опосля стыдно будет, ты ить невеста. -
В голосе его прозвучала легкая обида.
- Ой, братушка! Ой, родненький! Я лучше уйду... силов моих нету! Ой, на
чего ты похо-о-ож! Ну, чистое огородное чучело! - между приступами смеха
еле выговорила Дуняшка.
- Поглядел бы я на тебя, какая ты бы стала опосля тифа. Подыми бритву,
ну?!
Ильинична вступилась за Григория, с досадой сказала:
- И чего иржешь, на самом деле? То-то дура ты, Дунька!
- Да погляди, маманя, на чего он похож! - вытирая слезы, говорила
Дуняшка. - Голова вся на шишках, круглая, как арбуз, и такая же темная...
Ой, не могу!
- Дай зеркало! - попросил Григорий.
Он посмотрелся в крохотный осколок зеркала и сам долго беззвучно
смеялся.
- И на что ты, сынок, брился, уж лучше бы так ходил, - с
неудовольствием сказала Ильинична.
- По-твоему, лучше лысым быть?
- Ну и так страмотно до невозможности.
- Да ну вас совсем! - с досадой проговорил Григорий, взбивая помазком
мыльную пену.
Лишенный возможности выходить из дому, он подолгу возился с детишками.
Разговаривая с ними обо всем, избегал упоминать о Наталье. Но однажды
Полюшка, ласкаясь к нему, спросила:
- Батяня, а маманька к нам не вернется?
- Нет, милушка, оттуда не возвертаются...
- Откуда? С кладбища?
- Мертвые, словом, не возвертаются...
- А она навовсе мертвая?
- Ну, как же иначе? Конечно, мертвая.
- А я думала, что она когда-нибудь соскучится по нас и прийдет... -
чуть слышно прошептала Полюшка.
- Ты об ней не думай, моя родная, не надо, - глухо сказал Григорий.
- Как же об ней не думать? А они и проведывать не приходют? Хучь на
чудок. Нет?
- Нет. Ну, пойди поиграй с Мишаткой. - Григорий отвернулся. Видно,
болезнь ослабила его волю: на глазах его показались слезы, и, чтобы скрыть
их от детей, он долго стоял у окна, прижавшись к нему лицом.
Не любил он разговаривать с детьми о войне, а Мишатку война
интересовала больше всего на свете. Он часто приставал к отцу с вопросами,
как воюют, и какие красные, и чем их убивают, и для чего. Григорий
хмурился, с досадой говорил:
- Ну вот, опять заладила сорока про Якова! И на что она тебе сдалась,
эта война? Давай лучше погутарим об том, как будем летом рыбу удочками
ловить. Тебе удочку справить? Вот как только зачну выходить на баз, так
зараз же ссучу тебе из конского волоса леску.
Он испытывал внутренний стыд, когда Мишатка заговаривал о войне: никак
не мог ответить на простые и бесхитростные детские вопросы. И кто знает -
почему? Не потому ли, что не ответил на эти вопросы самому себе? Но от
Мишатки не так-то легко было отделаться: как будто и со вниманием
выслушивал он планы отца, посвященные рыбной ловле, а потом снова
спрашивал:
- А ты, папанька, убивал людей на войне?
- Отвяжись, репей!
- А страшно их убивать? А кровь из них идет, как убивают? А много
крови? Больше, чем из курицы либо из барана?
- Я тебе сказал, что брось ты об этом!
Мишатка на минуту замолкал, потом раздумчиво говорил:
- Я видал, как дед резал недавно овцу. Мне было не страшно... Может,
так трошки-трошки страшно, а то ничуть!
- Прогони ты его от себя! - с досадой восклицала Ильинична. - Вот ишо
душегуб растет! Истый арестанюга! Только от него и послышишь, что про
войну, окромя он и разговору не знает. Да мысленное ли дело тебе, чадушка,
об ней, об проклятой, прости господи, гутарить? Иди сюда, возьми вот
блинец да помолчи хучь чудок.
Но война напоминала о себе ежедневно. Приходили проведывать Григория
вернувшиеся с фронта казаки, рассказывали о разгроме Шкуро и Мамонтова
конницей Буденного, о неудачных боях под Орлом, об отступлении, начавшемся
на фронтах. В боях под Грибановкой и Кардаилом были убиты еще двое
татарцев: привезли раненого Герасима Ахваткина; умер болевший тифом
Дмитрий Голощеков. Григорий мысленно перебирал в памяти убитых за две
войны казаков своего хутора, и оказалось, что нет в Татарском ни одного
двора, где бы не было покойника.
Григорий еще не выходил из дома, а уж хуторской атаман принес
распоряжение станичного атамана, предписывавшее уведомить сотника Мелехова
о незамедлительной явке на врачебную комиссию для переосвидетельствования.
- Отпиши ему, что, как только научусь ходить, - сам явлюсь, без ихних
напоминаний, - с досадой сказал Григорий.
Фронт все ближе продвигался к Дону. В хуторе начали поговаривать об
отступлении. Вскоре на майдане был оглашен приказ окружного атамана,
обязывавший ехать в отступление всех взрослых казаков.
Пантелей Прокофьевич пришел с майдана, рассказал Григорию о приказе,
спросил:
- Что будем делать?
Григорий пожал плечами:
- Чего же делать? Надо отступать. И без приказа все тронутся.
- Я про нас с тобой спрашиваю: вместе поедем или как?
- Вместе нам не прийдется ехать. Дня через два я сбегаю верхом в
станицу, узнаю, какие частя будут идтить через Вешки, пристану к
какой-нибудь. А твое дело ехать беженским порядком. Или ты хочешь в
воинскую часть поступить?
- Будь она неладна! - испуганно сказал Пантелей Прокофьевич. - Я тогда
поеду с дедом Бесхлебновым, он надысь приглашал ехать за компанию. Старик
он смирный, и конь у него добрячий, вот мы спрягемся и дунем на пару. Моя
кобыла тоже стала из жиру вон. Так, проклятая, разъелась и так
взбрыкивает, ажник страшно!
- Ну вот и езжай с ним, - охотно поддержал Григорий. - А пока давай
договоримся насчет вашего маршрута, а то, может, и мне доведется тем же
путем идтить.
Григорий достал из планшетки карту Юга России, подробно рассказал отцу,
через какие хутора нужно ехать, и уже начал было записывать на бумагу
названия хуторов, но старик, с уважением посматривавший на карту, сказал:
- Постой, не пиши. Ты, конечно, в этих делах больше моего понимаешь, и
карта - это дело сурьезное, уж она не сбрешет и покажет прямой путь, но
только как его буду держаться, ежели мне это неподходяще? Ты говоришь,
надо спервоначалу ехать через Каргинскую, я понимаю: через нее прямее, а
все одно мне и тут надо крюку дать.
- Это зачем же тебе крюку давать?
- А затем, что в Латышевом у меня двоюродная сестра, у ней я и себе и
коням корму добуду, а у чужих прийдется свое тратить. И дальше: ты
говоришь, надо по карте на слободу Астахове ехать, туда прямее, а я поеду
на Малаховский; там у меня - тоже дальняя родня и односум есть; там тоже
можно своего сена не травить, чужим попользоваться. Поимей в виду, что
прикладка сена с собой не увезешь, а в чужом краю, может статься, не токмо
не выпросишь, но и за деньги не купишь.
- А за Доном у тебя родни нету? - ехидно спросил Григорий.
- Есть и там.
- Так ты, может, туда поедешь?
- Ты мне чертовщину не пори! - вспыхнул Пантелей Прокофьевич. - Ты дело
говори, а не шутки вышучивай! Нашел время шутить, тоже умник выискался!
- Нечего и тебе родню собирать! Отступать - так отступать, а не по
родне ездить, это тебе не масленица!
- Ну, ты мне не указывай, куда мне ехать, сам знаю!
- А знаешь, так и езжай куда хочешь!
- Не по твоим же планам мне ехать? Прямо только сорока летает, ты об
этом слыхал? Попрусь я черт те куда, где, может, зимой и дороги сроду не
бывает. Ты-то с умом собрался такую ерунду говорить? А ишо дивизией
командовал!
Григорий и старик долго пререкались, но потом, обдумав все, Григорий
должен был признать, что в словах отца было много справедливого, и
примирительно сказал:
- Не серчай, батя, я тебе не навязываю своего маршрута, езжай, как
хочешь. Постараюсь за Донцом тебя разыскать.
- Вот так бы и давно сказал! - обрадовался Пантелей Прокофьевич. - А то
лезешь с разными планами да маршлутами, а того не понимаешь, что план
планом, а без корма лошадям ехать некуда.
Еще во время болезни Григория старик исподволь готовился к отъезду; с
особой тщательностью выкармливал кобылу, отремонтировал сани, заказал
свалять новые валенки и собственноручно подшил их кожей, чтобы не
промокали в сырую погоду; заблаговременно насыпал в чувалы отборного овса.
Он и отступать готовился как настоящий хозяин: все, что могло понадобиться
в поездке, было предусмотрительно приготовлено им. Топор, ручная пила,
долото, сапожный инструмент, нитки, запасные подметки, гвозди, молоток,
связка ремней, бечева, кусок смолы - все это, вплоть до подков и ухналей,
было завернуто в брезент и в одну минуту могло быть уложено в сани. Даже
безмен Пантелей Прокофьевич брал с собой и на вопрос Ильиничны, зачем ему
понадобится безмен в дороге, укоризненно сказал:
- Ты, бабка, чем ни больше стареешь, тем больше дуреешь. Неужели ты
такую простую штуку сама не сообразишь? Сено-то али мякину в отступе мне
прийдется на вес покупать? Не аршином же там сено меряют?
- Так уж там и весов нету? - удивилась Ильинична.
- А ты почем знаешь, какие там веса? - озлился Пантелей Прокофьевич. -
Может, там все веса с обманом, чтобы нашего брата обвешивать. То-то и оно!
Знаем мы, какие там народы живут! Купишь тридцать фунтов, а заплотишь
чистую денежку за пуд. А мне - как такой убыток терпеть на каждой
остановке, так лучше я со своим безменом поеду, небось не заважит! А вы
тут и без весов проживете: на черта они вам сдались? Военные частя будут
идтить, так они берут сено не вешамши... Им только успевай в фуражирки
навязывать. Видал я их, чертей безрогих, знаю отлично!
Вначале Пантелей Прокофьевич думал даже повозку везти на санях, чтобы
весною не тратиться на покупку и ехать на своей, но потом, пораздумав,
отказался от этой пагубной мысли.
Начал собираться и Григорий. Он прочистил маузер, винтовку, привел в
порядок верно служивший ему клинок; через неделю после выздоровления пошел
проведать коня и, глядя на его лоснящийся круп, убедился, что старик
выкармливал не только свою кобылу. С трудом сел на взыгравшего коня,
проездил его как следует, и, возвращаясь домой, видел, - а быть может, это
лишь показалось ему, - будто кто-то махнул ему беленьким платочком в окне
астаховского куреня.
На сходе татарцы решили выезжать всем хутором. Двое суток бабы пекли и
жарили казакам на дорогу всякую снедь. Выезд назначен был на 12 декабря. С
вечера Пантелей Прокофьевич уложил в сани сено и овес, а утром, чуть
забрезжил рассвет, надел тулуп, подпоясался, заткнул за кушак голицы,
помолился богу и распрощался с семьей.
Вскоре огромный обоз потянулся из хутора на гору. Вышедшие на прогон
бабы долго махали уезжавшим платками, а потом в степи поднялась поземка, и
за снежной кипящей мглой не стало видно ни медленно взбиравшихся на гору
подвод, ни шагавших рядом с ними казаков.
Перед отъездом в Вешенскую Григорий увиделся с Аксиньей. Он зашел к ней
вечером, когда по хутору уже зажглись огни. Аксинья пряла. Около нее
сидела Аникушкина вдова, вязала чулок, что-то рассказывала. Увидев
постороннюю, Григорий коротко сказал Аксинье:
- Выйди ко мне на минуту, дело есть.
В сенях он положил ей руку на плечо, спросил:
- Поедешь со мной в отступление?
Аксинья долго молчала, обдумывая ответ, потом тихо сказала:
- А хозяйство как же? Дом?
- Оставишь на кого-нибудь. Надо ехать.
- А когда?
- Завтра заеду за тобой.
Улыбаясь в темноте, Аксинья сказала:
- Помнишь, я тебе давно говорила, что поеду с тобой хучь на край света.
Я и зараз такая. Моя любовь к тебе верная. Поеду, ни на что не погляжу!
Когда тебя ждать?
- На вечер. Много с собой не бери. Одежу и харчей побольше, вот и все.
Ну, прощай пока.
- Прощай. Может, зашел бы?.. Она зараз уйдет. Целый век я тебя не
видала... Милый мой, Гришенька! А я уж думала, что ты... Нет! Не скажу.
- Нет, не могу. Мне зараз в Вешки ехать, прощай. Жди завтра.
Григорий уж вышел из сенцев и дошел до калитки, а Аксинья все еще
стояла в сенцах, улыбалась и терла ладонями пылающие щеки.


В Вешенской началась эвакуация окружных учреждений и интендантских
складов. Григорий в управлении окружного атамана справился о положении на
фронте. Молоденький хорунжий, исполнявший должность адъютанта, сказал ему:
- Красные около станицы Алексеевской. Нам неизвестно, какие части будут
идти через Вешенскую и будут ли идти. Вы сами видите - никто ничего не
знает, все спешат удирать... Я бы вам посоветовал сейчас не разыскивать
вашу часть, а ехать в Миллерово, там вы скорее узнаете о ее
местопребывании. Во всяком случае, ваш полк будет проходить по линии
железной дороги. Будет ли противник задержан у Дона? Ну, не думаю.
Вешенскую сдадут без боя, это наверняка.
Поздно ночью Григорий вернулся домой. Готовя ужин, Ильинична сказала:
- Прохор твой заявился. Час спустя, как ты уехал, приходил и сулился
зайти ишо, да вот что-то нету его.
Обрадованный Григорий наскоро повечерял, пошел к Прохору. Тот встретил
его, невесело улыбаясь, сказал:
- А я уж думал, что ты прямо из Вешек зацвел в отступление.
- Откуда тебя черти принесли? - спросил Григорий, смеясь и хлопая
верного ординарца по плечу.
- Ясное дело - с фронта.
- Удрал?
- Что ты, господь с тобой! Такой лихой вояка, да чтобы убегал? Приехал
по закону, не схотел без тебя в теплые края правиться. Вместе грешили,
вместе надо и на страшный суд ехать. Дела-то наши - табак, знаешь?
- Знаю. Ты расскажи, как это тебя из части отпустили?
- Это - песня длинная, посля расскажу, - уклончиво ответил Прохор и
помрачнел еще больше.
- Полк где?
- А чума его знает, где он зараз.
- Да ты когда же оттуда?
- Недели две назад.
- А где же ты был это время?
- Вот какой ты, ей богу... - недовольно сказал Прохор и покосился на
жену. - Где, да как, да чего... Где был - там уж меня нету. Сказал -
расскажу, значит, расскажу. Эй, баба! Дымка есть у тебя? Надо бы при
встрече с командиром глонуть по маленькой. Есть, что ли? Нету? Ну, сбегай
добудь, да чтобы на одной ноге обернулась! Отвыкла без мужа от военной
дисциплины! Разболталась!
- И чего это ты расходился? - улыбаясь, спросила Прохорова жена. - Ты
на меня не дюже шуми, хозяин ты тут небольшой, в году два дня дома
бываешь.
- Все на меня шумят, а я на кого же зашумлю, окромя тебя? Погоди,
дослужусь до генеральского чина, тогда на других буду пошумливать, а пока
терпи, да поскорее надевай свою амуницию и беги!
После того как жена оделась и ушла, Прохор укоризненно поглядел на
Григория, заговорил:
- Понятия у тебя, Пантелевич, никакого нету... Не могу же я тебе при
бабе всего рассказывать, а ты нажимаешь, как да что. Ну как, поправился
после тифу?
- Я-то поправился, рассказывай про себя. Что-то ты, вражий сын,
скрытничаешь... Выкладывай: чего напутал? Как убег?
- Тут хуже, чем убег... Посля того как отвез тебя хворого, возвертаюсь
в часть. Направляют меня в сотню, в третий взвод. А я же страшный охотник
воевать! Два раза сходил в атаку, а потом думаю: "Тут мне и копыта
откинуть прийдется! Надо искать какую-нибудь дыру, а то пропадешь ты,
Проша, как пить дать!" А тут, как на грех, такие бои завязались, так нас
жмут, что и воздохнуть не дают! Что ни прорыв - нас туда пихают; где
неустойка выходит - опять же наш полк туда прут. За неделю в сотне
одиннадцать казаков будто корова языком слизнула! Ну я и заскучал, даже
вша на мне появилась от тоски. - Прохор закурил, протянул Григорию кисет,
не спеша продолжал: - И вот припало мне возле самых Лисок в разъезде быть.
Поехало нас трое. Едем по бугру рыском, во все стороны поглядываем,
смотрим - из ярка вылазит красный и руки кверху держит. Подскакиваем к
нему, а он кричит: "Станичники! Я - свой! Не рубите, меня, я перехожу на
вашу сторону!" И черт меня попутал: с чего-то зло меня взяло, подскочил я
к нему и говорю: "А ты, говорю, сукин сын, ежли взялся воевать, так
сдаваться не должон! Подлюка ты, говорю, этакая. Не видишь, что ли, что мы
и так насилу держимся? А ты сдаешься, укрепление нам делаешь?!"
Да с тем ножнами его с седла и потянул вдоль спины. И другие казаки,
какие были со мной, тоже ему втолковывают: "Разве это резон так воевать,
крутиться, вертеться на все стороны? Взялись бы дружнее - вот бы и войне
концы!" А черт его знал, что он, этот перебежчик, офицер? А он им в
аккурат и оказался! Как я его вгорячах вдарил ножнами, он побелел с лица и
тихо так говорит: "Я - офицер, и вы не смейте меня бить! Я сам в старое
время в гусарах служил, а к красным попал по набилизации, и вы меня
доставьте к вашему командиру, там я ему все расскажу". Мы говорим: "Давай
твой документ". А он гордо так отвечает: "Я с вами и говорить не желаю,
ведите меня к вашему командиру!"
- Так чего ж ты об этом при жене не схотел гутарить? - удивленно
прервал Григорий.
- До этого ишо не дошло, об чем я при ней не мог рассказывать, и ты
меня, пожалуйста, не перебивай. Решили мы его доставить в сотню, а зря...
Было бы нам его там же убить, и делу конец. Но мы его пригнали, как и
полагается, а через день глядим - назначают нам его командиром сотни. Это
как? Вот тут и началось! Вызывает он меня, спустя время, спрашивает:
"Так-то ты сражаешься за единую неделимую Россию, сукин сын? Ты что мне
говорил, когда меня в плен забирал, помнишь?" Я - туда, я - сюда, не дает
он мне никакой пощады - и как вспомнит, что я его ножнами потянул, так аж
весь затрясется! "Ты знаешь, говорит, что я - ротмистр гусарского полка и
дворянин, а ты, хам, смог меня бить?" Вызывает раз, вызывает два, и нету
мне от него никакой милости. Велит взводному без очереди меня в заставы и
караулы посылать, наряды на меня сыплются, как горох из ведра, ну, словом,
съедает меня, стерва, поедом! И такую же гонку гонит на остальных двоих,
какие вместе со мной в разъезде были, когда его в плен забирали. Ребяты
терпели-терпели, а потом отзывают как-то меня и говорят: "Давай его убьем,
иначе он не даст нам жизни!" Подумал я и решил рассказать обо всем
командиру полка, а убивать не дозволила совесть. При том моменте, когда
забирали его в плен, можно было бы кокнуть, а уж посля как-то рука у меня
не подымалась... Жена курицу режет - и то я глаза зажмуряю, а тут человека
надо убить...
- Убили-таки? - снова прервал Григорий.
- Погоди трошки, все узнаешь. Ну, рассказал я командиру полка, достиг
до него, а он засмеялся и говорит: "Нечего тебе, Зыков, обижаться, раз ты
его сам бил, и дисциплину он правильно устанавливает. Он хороший и знающий
офицер". С тем я и ушел от него, а сам думаю: "Повесь ты этого хорошего
офицера себе на гайтан заместо креста, а я с ним в одной сотне служить не
согласный!" Попросил перевесть меня в другую сотню - тоже ничего не
получилось, не перевели. Тут я и надумал из части смыться. А как смоешься?
Отодвинули нас в ближний тыл на недельный отдых, и тут меня сызнова черт
попутал... Думаю: не иначе надо мне раздобыться каким-нибудь завалященьким
трипперишком, тогда попаду в околодок, а там и отступление подойдет, дело
на это запохаживалось. И, чего сроду со мной не было, начал я за бабами
бегать, приглядываться, какая с виду ненадежней. А разве ее угадаешь? На
лбу у нее не написано, что она больная, вот тут и подумай! - Прохор
ожесточенно сплюнул, прислушался - не идет ли жена.
Григорий прикрыл ладонью рот, чтобы спрятать улыбку, блестя сузившимися
от смеха глазами, спросил:
- Добыл?
Прохор посмотрел на него слезящимися глазами. Взгляд их был грустен и
спокоен, как у старой доживающей век собаки. После недолгого молчания он
сказал:
- А ты думаешь, легко его было добыть? Когда не надо - его ветром
надует, а тут, как на пропасть, не найду, да и все, хучь криком кричи!
Полуотвернувшись, Григорий беззвучно смеялся, потом отнял от лица
ладонь, прерывающимся голосом спросил:
- Не томи, ради Христа! Нашел или нет?
- Конечно, тебе - смех... - обиженно проговорил Прохор. - Дурачье дело
над чужой бедой смеяться, я так понимаю.
- Да я и не смеюсь... Дальше-то что?
- А дальше начал я за хозяйской дочерью притоптывать. Девка лет сорока,
может - чуть помоложе. Из лица вся на угрях, и видимость, ну, одним словом
- не дай и не приведи! Подсказали соседи, что она недавно к фершалу
учащивала. "Уж у этой, думаю, непременно разживусь!" И вот я вокруг нее,
чисто молодой кочет, хожу, зоб надуваю и всякие ей слова... И откуда что у
меня бралось, сам не пойму! - Прохор виновато улыбнулся и даже как будто
слегка повеселел от воспоминаний. - И жениться обещал, и всякую другую
пакость говорил... И так-таки достиг ее, улестил, и доходит дело близко до
греха, а она как вдарится в слезы! Я так, я сяк, спрашиваю: "Может, ты
больная, так это, мол, ничего, даже ишо лучше". А сам боюсь: дело ночное,
как раз ишо кто-нибудь припрется в мякинник на этот наш шум. "Не кричи,
говорю, за-ради Христа! И ежели ты больная - не боись, я из моей к тебе
любви на все согласный!" А она и говорит: "Милый мой Прошенька! Не больная
я ни чуточку. Я - честная девка, боюся - через это и кричу". Не поверишь,
Григорий Пантелевич, как она мне это сказала - так по мне холодный пот и