кивком головы указал на кувшин с самогоном и... налил себе стакан доверху.
Дуняшка ушла спать к детям в горницу, спустя немного поднялся и Прохор.
Покачиваясь, он накинул внапашку полушубок, сказал:
- Кувшин не возьму. Душа не позволяет ходить с порожней посудой...
Прийду, и зараз меня баба зачнет казнить. Она это умеет! Откудова у нее
такие вредные слова берутся? Сам не знаю! Прийду выпимши, и она, к
примеру, говорит так: "Кобель пьяный, безрукий, такой-сякой, разэтакий!"
Тихочко и спокойночко образумляю ее, говорю: "Где же ты, чертова шалава,
сучье вымя ты, видала пьяных кобелей, да ишо безруких? Таковых и на свете
не бывает". Одну подлость опровергаю - она мне другую говорит, другую
опровергаю - она мне третью подносит, так у нас всенощная и идет до
зари... Иной раз начертеет ее слухать - уйду под сарай спать, а другой раз
прийдешь выпимши, и ежели она молчит, не ругается - я уснуть не могу,
истинный бог! Чего-то мне вроде не хватает, какая-то чесотка на меня
нападет, - не усну, и шабаш! И вот затрону супругу, и опять она пошла меня
казнить, ажник искры с меня сыпются! Она у меня от черта отрывок, а
деваться некуда, пущай лютует, от этого она злей в работе будет, верно я
говорю? Ну, пойду, прощайте! То ли уж мне в яслях переночевать, не
тревожить ее нынче?
- До дома дотянешь? - смеясь, осведомился Григорий.
- Раком, а доползу! Али я не казак, Пантелевич? Даже очень обидно
слухать.
- Ну, тогда - с богом!
Григорий проводил друга за калитку. Вошел в кухню.
- Что ж, потолкуем, Михаил?
- Давай.
Они сидели друг против друга, разделенные столом, молчали. Потом
Григорий сказал:
- Что-то у нас не так... По тебе вижу, не так! Не по душе тебе мой
приезд? Или я ошибаюсь?
- Нет, ты угадал, не по душе.
- Почему?
- Лишняя забота.
- Я думаю сам прокормиться.
- Я не об этом.
- Тогда об чем же?
- Враги мы с тобой...
- Были.
- Да, видно, и будем.
- Не понимаю. Почему?
- Ненадежный ты человек.
- Это ты зря. Говоришь ты это зря!
- Нет, не зря. Почему тебя в такое время демобилизовали? Скажи прямо?
- Не знаю.
- Нет, знаешь, да не хочешь сказать! Не доверяли тебе, так?
- Ежли б не верили - не дали бы эскадрон.
- Это на первых порах, а раз в армии тебя не оставили, стало быть, дело
ясное, браток!
- А ты мне веришь? - глядя в упор, спросил Григорий.
- Нет! Как волка ни корми, он в лес глядит.
- Ты выпил нынче лишнего, Михаил.
- Это ты брось! Я не пьяней твоего. Там тебе не верили и тут веры
большой давать не будут, так и знай!
Григорий промолчал. Вялым движением он взял с тарелки кусок соленого
огурца, пожевал его и выплюнул.
- Тебе жена рассказывала про Кирюшку Громова? - спросил Михаил.
- Да.
- Тоже не по душе был его приезд. Как только услыхал я, в этот же
день...
Григорий побледнел, глаза его округлились от бешенства.
- Что ж я тебе - Кирюшка Громов?!
- Не шуми. А чем ты лучше?
- Ну, знаешь...
- Тут и знать нечего. Все давно узнатое. А потом Митька Коршунов
явится, мне тоже радоваться? Нет, уж лучше бы вы не являлись в хутор.
- Для тебя лучше?
- И для меня, да и народу лучше, спокойнее.
- Ты меня с ними не равняй!
- Я уже тебе сказал, Григорий, и обижаться тут нечего: ты не лучше их,
ты непременно хуже, опасней.
- Чем же? Чего ты мелешь?
- Они рядовые, а ты закручивал всем восстанием.
- Не я им закручивал, я был командиром дивизии.
- А это мало?
- Мало или много - не в том дело... Ежли б тогда на гулянке меня не
собирались убить красноармейцы, я бы, может, и не участвовал в восстании.
- Не был бы ты офицером, никто б тебя не трогал.
- Ежли б меня не брали на службу, не был бы я офицером... Ну, это
длинная песня!
- И длинная и поганая песня.
- Зараз ее не перепевать, опоздано.
Они молча закурили. Сбивая ногтем пепел с цигарки, Кошевой сказал:
- Знаю я об твоих геройствах, слыхал. Много ты наших бойцов загубил,
через это и не могу легко на тебя глядеть... Этого из памяти не выкинешь.
Григорий усмехнулся.
- Крепкая у тебя память! Ты брата Петра убил, а я тебе что-то об этом
не напоминаю... Ежли все помнить - волками надо жить.
- Ну что ж, убил, не отказываюсь! Довелось бы мне тогда тебя поймать, я
и тебя бы положил, как миленького!
- А я, когда Ивана Алексеевича в Усть-Хопре в плен забрали, спешил,
боялся, что и ты там, боялся, что убьют тебя казаки... Выходит, занапрасну
я тогда спешил.
- Благодетель какой нашелся! Поглядел бы я, как ты со мной
разговаривал, ежли б зараз кадетская власть была, ежли б вы одолели. Ремни
бы со спины, небось, вырезывал! Это ты зараз такой добрый...
- Может, кто-нибудь и резал бы ремни, а я поганить об тебя рук не стал
бы.
- Значит, разные мы с тобой люди... Сроду я не стеснялся об врагов руки
поганить и зараз не сморгну при нужде. - Михаил вылил в стаканы остатки
самогона, спросил: - Будешь пить?
- Давай, а то дюже трезвые мы стали для такого разговора...
Они молча чокнулись, выпили. Григорий слег грудью на стол, смотрел на
Михаила щурясь, покручивая ус.
- Так ты чего же, Михаил, боишься? Что я опять буду против Советской
власти бунтовать?
- Ничего я не боюсь, а между прочим думаю: случись какая-нибудь
заварушка - и ты переметнешься на другую сторону.
- Я мог бы там перейти к полякам, как ты думаешь? У нас целая часть
перешла к ним.
- Не успел?
- Нет, не схотел. Я отслужил свое. Никому больше не хочу служить.
Навоевался за свой век предостаточно и уморился душой страшно. Все мне
надоело, и революция и контрреволюция. Нехай бы вся эта... нехай оно все
идет пропадом! Хочу пожить возле своих детишек, заняться хозяйством, вот и
все. Ты поверь, Михаил, говорю это от чистого сердца!
Впрочем, никакие заверения уже не могли убедить Кошевого, Григорий
понял это и умолк. Он испытал мгновенную и горькую досаду на себя. Какого
черта он оправдывался, пытался что-то доказать? К чему было вести этот
пьяный разговор и выслушивать дурацкие проповеди Михаила? К черту!
Григорий встал.
- Кончим этот никчемушний разговор! Хватит! Одно хочу тебе напоследок
сказать: против власти я не пойду до тех пор, пока она меня за хрип не
возьмет. А возьмет - буду обороняться. Во всяком случае, за восстание
голову подкладать, как Платон Рябчиков, не буду!
- Это как, то есть?
- Так. Пущай мне зачтут службу в Красной Армии и ранения, какие там
получил, согласен отсидеть за восстание, но уж ежели расстрел за это
получать - извиняйте! Дюже густо будет!
Михаил презрительно усмехнулся:
- Тоже моду выдумал! Ревтрибунал или Чека у тебя не будет спрашивать,
чего ты хочешь и чего не хочешь, и торговаться с тобой не будут. Раз
проштрафился - получай свой паек с довеском. За старые долги надобно
платить сполна!
- Ну, тогда поглядим.
- Поглядим, ясное дело.
Григорий снял пояс и рубашку, кряхтя, стал разуваться.
- Делиться будем? - спросил он, с чрезмерным вниманием разглядывая
отпоровшуюся подметку на сапоге.
- У нас дележ короткий: подправлю свою хатенку и перейду туда.
- Да, давай уж как-нибудь расходиться. Ладу у нас с тобой не будет.
- Не будет, - подтвердил Михаил.
- Не думал, что ты обо мне такого мнения... Ну что ж...
- Я сказал прямо. Что думаю, то и сказал. В Вешенскую когда поедешь?
- Как-нибудь, днями.
- Не как-нибудь, а надо ехать завтра.
- Я шел пешком почти сорок верст, подбился, завтра отдохну, а
послезавтра пойду на регистрацию.
- Приказ есть такой: регистрироваться немедленно. Ступай завтра.
- День-то отдохнуть надо? Не убегу же я.
- А черт тебя знает. Я за тебя отвечать не хочу.
- До чего же ты сволочной стал, Михаил! - сказал Григорий, не без
удивления разглядывая посуровевшее лицо бывшего друга.
- Ты меня не сволочи! Я к этому не привык... - Михаил перевел дух и
повысил голос: - Эти, знаешь, офицерские повадки бросать надо! Отправляйся
завтра же, а ежли добром не пойдешь - погоню под конвоем. Понятно?
- Теперь все понятно... - Григорий с ненавистью посмотрел в спину
уходившему Михаилу, не раздеваясь лег на кровать.
Что ж, все произошло так, как и должно было произойти. И почему его,
Григория, должны были встречать по-иному? Почему, собственно, он думал,
что кратковременная честная служба в Красной Армии покроет все его прошлые
грехи? И, может быть, Михаил прав, когда говорит, что не все прощается и
что надо платить за старые долги сполна?
...Григорий видел во сне широкую степь, развернутый, приготовившийся к
атаке полк. Уже, откуда-то издалека неслось протяжное: "Эскадро-о-он..." -
когда он вспомнил, что у седла отпущены подпруги. С силой ступил на левое
стремя - седло поползло под ним... Охваченный стыдом и ужасом, он прыгнул
с коня, чтобы затянуть подпруги, и в это время услышал мгновенно возникший
и уже стремительно удалявшийся грохот конских копыт.
Полк пошел в атаку без него...
Григорий заворочался и, просыпаясь, услышал свой хриплый стон.
За окном чуть брезжил рассвет. Наверное, ветер ночью открыл ставню - и
сквозь запушенное изморозью стекло был виден зеленый искрящийся круг
ущербленного месяца. Ощупью Григорий нашел кисет, закурил. Все еще гулко и
часто сдваивало сердце. Он лег на спину, улыбнулся: "Приснится же такая
чертовщина! Не довелось сразиться..." Не думал он в этот предрассветный
час, что еще не раз придется ему ходить в атаку и во сне и наяву.



    VII



Дуняшка поднялась рано - надо было доить корову. В кухне осторожно
ходил, покашливал Григорий. Прикрыв детишек одеялом, Дуняшка проворно
оделась, вошла в кухню. Григорий застегивал шинель.
- Вы куда это спозаранок собрались, братушка?
- Пройдусь по хутору, погляжу.
- Позавтракали бы - тогда...
- Не хочу, голова болит.
- К завтраку вернетесь? Я зараз печь затоплю.
- Меня нечего ждать, я не скоро прийду.
Григорий вышел на улицу. К утру слегка оттаяло. Ветер дул с юга влажный
и теплый. На каблуки сапог прилипал перемешанный с землею снег. Медленно
шагая к центру хутора, Григорий внимательно, словно в чужой местности,
разглядывал знакомые с детства дома и сараи. На площади чернели
обуглившиеся развалины купеческих домов и лавок, сожженных Кошевым в
прошлом году, полуразрушенная церковная ограда зияла проломами. "Кирпич на
печки понадобился", - равнодушно подумал Григорий. Церковь стояла
по-прежнему маленькая, вросшая в землю. Давно не крашенная крыша ее
золотилась ржавчиной, стены пестрели бурыми подтеками, а там, где
отвалилась штукатурка, - ярко и свежо краснел обнаженный кирпич.
На улицах было безлюдно. Две или три заспанные бабы повстречались
Григорию неподалеку от колодца. Они молча, как чужому, кланялись Григорию
и только тогда, когда он проходил мимо, останавливались и подолгу глядели
ему вслед.
"Надо на могилки сходить, проведать мать и Наталью, - подумал Григорий
и свернул в проулок по дороге к кладбищу, но, пройдя немного, остановился.
И без того тяжело и смутно было у него на сердце. - Как-нибудь в другой
раз схожу, - решил он, направляясь к Прохору. - Им-то теперь все равно -
приду или не приду. Им там покойно теперь. Все кончено. Могилки присыпало
снежком. А земля, наверно, холодная там, в глубине... Вот и отжили - да
как скоро, как во сне. Лежат все вместе, рядом: и жена, и мать, и Петро с
Дарьей... Всей семьей перешли туда и лежат рядом. Им хорошо, а отец - один
в чужой стороне. Скучно ему там среди чужих..." Григорий уже не смотрел по
сторонам, шел, глядя под ноги на белый, слегка увлажненный оттепелью и
очень мягкий снежок, настолько мягкий, что он даже не ощущался под ногами
и почти не скрипел.
Потом Григорий стал думать о детях. Какие-то они стали не по летам
сдержанные, молчаливые, не такие, какими были при матери. Слишком много
отняла у них смерть. Они напуганы. Почему Полюшка вчера заплакала, когда
увидела его? Дети не плачут при встрече, это на них непохоже. О чем она
подумала? И почему в глазах ее мелькнул испуг, когда он взял ее на руки?
Может быть, она все время думала, что отца нет в живых и он никогда больше
не вернется, а потом, увидев его, испугалась? Во всяком случае, он,
Григорий, ни в чем не виноват перед ними. Надо только сказать Аксинье,
чтобы она жалела их и всячески старалась заменить им мать... Пожалуй, они
привяжутся к мачехе. Она ласковая, добрая баба. Из любви к нему она будет
любить и детей.
Об этом тоже тяжело и горько было думать. Все это было не так-то
просто. Вся жизнь оказалась вовсе не такой простой, какой она
представлялась ему недавно. В глупой, ребячьей наивности он предполагал,
что достаточно вернуться домой, сменить шинель на зипун, и все пойдет как
по-писаному: никто ему слова не скажет, никто не упрекнет, все устроится
само собой, и будет он жить да поживать мирным хлеборобом и примерным
семьянином. Нет, не так это просто выглядит на самом деле.
Григорий осторожно открыл повисшую на одной петле калитку зыковского
база. Прохор в растоптанных круглых валенках, в надвинутом по самые брови
треухе шел к крыльцу, беспечно помахивая порожним дойным ведром. Белые
капли молока невидимо сеялись по снегу.
- Здорово ночевали, товарищ командир!
- Слава богу.
- Опохмелиться бы надо, а то голова пустая, как вот это ведро.
- Опохмелиться - дело стоящее, а почему ведро пустое? Сам, что ли,
корову доил?
Прохор кивком головы сдвинул треух на затылок, и только тогда Григорий
увидел необычайно мрачное лицо Друга.
- А то черт, что ли, мне ее будет доить? Ну, я ей, проклятой бабе,
надоил. Как бы животом она не захворала от моего удоя!.. - Прохор
остервенело швырнул ведро, коротко сказал: - Пойдем в хату.
- А жена? - нерешительно спросил Григорий.
- Черти с квасом ее съели! Ни свет ни заря сгреблась и поехала в
Кружилинский за терном. Пришел от вас, и взялась она за меня!
Читала-читала разные акафисты, потом как вскочит: "Поеду за терном! Нынче
Максаевы снохи едут, и я поеду!" - "Езжай, думаю, хоть за грушами,
скатертью тебе дорога!" Встал, затопил печь, пошел корову доить. Ну и
надоил. Ты думаешь, одной рукой способно такие дела делать?
- Позвал бы какую-нибудь бабу, чудак!
- Чудак баран, он до покрова матку сосет, а я сроду чудаком не был.
Думалось - сам управлюсь! Ну, и управился. Уж я под этой коровой
лазил-лазил на ракушках, а она, треклятая, не стоит, ногами сучит. Я и
треух снял, чтобы не пужать ее, - один толк. Рубаха на мне взмокла, пока
подоил ее, и только руку протянул, ведро из-под нее брать, - как она даст
ногой! Ведро - на один бок, - я на другой. Вот и надоил. Это не корова, а
черт с рогами! Плюнул ей в морду и пошел. Я и без молока проживу. Будем
похмеляться?
- А есть?
- Одна бутылка. Заклятая.
- Ну, и хватит.
- Проходи, гостем будешь. Яишню сжарить? Я это в один миг.
Григорий нарезал сала, помог хозяину развести на загнетке огонь. Они
молча смотрели, как шипят, подтаивают и скользят по сковородке кусочки
розового сала. Потом Прохор вытащил из-за божницы запыленную бутылку.
- От бабы хороню там секретные дела, - коротко пояснил он.
Закусывали они в маленькой, жарко натопленной горнице, пили и
вполголоса разговаривали.
С кем же как не с Прохором мог поделиться Григорий своими самыми
сокровенными думами? Он сидел за столом, широко расставив длинные
мускулистые ноги, хриповатый басок его звучал приглушенно:
- ...И в армии и всю дорогу думал, как буду возле земли жить, отдохну в
семье от всей этой чертовщины. Шутка дело - восьмой год с коня не слазил!
Во сне и то чуть не каждую ночь вся эта красота снится: то ты убиваешь, то
тебя убивают... Только, видно, Прохор, не выйдет по-моему... Видно,
другим, не мне прийдется пахать землю, ухаживать за ней...
- Говорил с Михаилом вчера?
- Как меду напился.
- Чего же он?
Григорий крестом сложил пальцы.
- Вот на нашу дружбу. За службу белым попрекает, думает, что зло таю на
новую власть, нож держу против нее за пазухой. Боится, что восстание буду
подымать, а на черта мне это нужно - он и сам, дурак, не знает.
- Он и мне это говорил.
Григорий невесело усмехнулся.
- Один хохол на Украине, как шли на Польшу, просил у нас оружия для
обороны села. Банды их одолевали, грабили, скотину резали. Командир полка
- при мне разговор был - и говорит: "Вам дай оружие, а вы сами в банду
пойдете". А хохол смеется, говорит: "Вы, товарищ, только вооружите нас, а
тогда мы не только бандитов, но и вас не пустим в село". Вот и я зараз
вроде этого хохла думаю: кабы можно было в Татарский ни белых, ни красных
не пустить - лучше было бы. По мне они одной цены - что, скажем, свояк мой
Митька Коршунов, что Михаил Кошевой. Он думает, что такой уж я белым
приверженный, что и жить без них не могу. Хреновина! Я им приверженный,
как же! Недавно, когда подступили к Крыму, довелось цокнуться в бою с
корниловским офицером - полковничек такой шустрый, усики подбритые
по-англицки, под ноздрями две полоски, как сопли, - так я его с таким
усердием навернул, ажник сердце взыграло! Полголовы вместе с половиной
фуражки осталось на бедном полковничке... и белая офицерская кокарда
улетела... Вот и вся моя приверженность! Они мне тоже насолили достаточно.
Кровью заработал этот проклятый офицерский чин, а промежду офицеров был
как белая ворона. Они, сволочи, и за человека меня сроду не считали, руку
гребовали подавать, да чтобы я им после этого... Под разэтакую мамашу! И
говорить-то об этом тошно! Да чтоб я ихнюю власть опять устанавливал?
Генералов Фицхелауровых приглашал? Я это дело опробовал раз, а потом год
икал, хватит, ученый стал, на своем горбу все отпробовал!
Макая в горячее сало хлеб, Прохор сказал:
- Никакого восстания не будет. Первое дело - казаков вовсе на-мале
осталось, а какие уцелели - они тоже грамотные стали. Крови братушкам
пустили порядком, и они такие смирные да умные стали, что их зараз к
восстанию и на аркане не притянешь. А тут ишо наголодался народ по мирной
жизни. Ты поглядел бы, как это лето все работали: сенов понавалили скирды,
хлеб убрали весь до зерна, ажник хрипят, а пашут и сеют, как, скажи,
каждый сто годов прожить собирается! Нет, об восстании и гутарить нечего.
Глупой это разговор. Хотя чума их знает, чего они, казачки, удумать
могут...
- А чего же они удумать могут? Ты это к чему?
- Соседи-то наши удумали же...
- Ну?
- Вот тебе и ну. Восстание в Воронежской губернии, где-то за Богучаром,
поднялось.
- Брехня это!
- Какая там брехня, вчера сказал знакомый милиционер. Их как будто туда
направлять собираются.
- В каком самое месте?
- В Монастырщине, в Сухом Донце, в Пасеке, в Старой и Новой Калитвеи и
ишо где-то там. Восстание, говорит, огромадное.
- Чего же ты вчера об этом не сказал, гусь щипаный?
- Не схотел при Михаиле говорить, да и приятности мало об таких делах
толковать. Век бы не слыхать про такие штуки, - с неудовольствием ответил
Прохор.
Григорий помрачнел. После долгого раздумья сказал:
- Это плохая новость.
- Она тебя не касается. Нехай хохлы думают. Набьют им зады до болятки,
тогда узнают, как восставать. А нам с тобой это вовсе ни к чему. Мне за
них нисколько не больно.
- Мне теперь будет трудновато.
- Чем это?
- Как - чем? Ежели и окружная власть обо мне такого мнения, как
Кошевой, тогда мне тигулевки не миновать. По соседству восстание, а я
бывший офицер да ишо повстанец... Понятно тебе?
Прохор перестал жевать, задумался. Такая мысль ему не приходила в
голову. Оглушенный хмелем, он думал медленно и туговато.
- При чем же ты тут, Пантелевич? - недоуменно спросил он.
Григорий досадливо поморщился, промолчал. Новостью он был явно
встревожен. Прохор протянул было ему стакан, но он отстранил руку хозяина,
решительно сказал:
- Больше не пью.
- А может, ишо по одной протянем? Пей, Григорий Пантелевич, пока
почернеешь. От этой развеселой жизни только самогонку и глушить.
- Черней уж ты один. И так голова дурная, а от нее и вовсе загубишься.
Мне нынче в Вешки идти, регистрироваться.
Прохор пристально посмотрел на него. Опаленное солнцем и ветрами лицо
Григория горело густым, бурым румянцем, лишь у самых корней зачесанных
назад волос кожа светилась матовой белизной. Он был спокоен, этот видавший
виды служивый, с которым война и невзгоды сроднили Прохора. Слегка
припухшие глаза его смотрели хмуро, с суровой усталостью.
- Не боишься, что это самое... что посадят? - спросил Прохор.
Григорий оживился:
- Как раз этого-то, парень, и боюсь! Сроду не сидел и боюсь тюрьмы хуже
смерти. А видно, прийдется и этого добра опробовать.
- Зря ты домой шел, - с сожалением сказал Прохор.
- А куда же мне было деваться?
- Прислонился бы где-нибудь в городе, переждал, пока утрясется эта
живуха, а тогда и шел бы.
Григорий махнул рукой, засмеялся:
- Это не по мне! Ждать да догонять - самое постылое дело. Куда же я от
детей пошел бы?
- Тоже, сказал! Жили же они без тебя? Потом забрал бы их и свою
любезную. Да, забыл тебе сказать! Хозяева твои, у каких ты перед войной с
Аксиньей проживал, преставились обое.
- Листницкие?
- Они самые. Кум мой Захар был в отступе при молодом Листницком за
денщика, рассказывал: старый пан в Морозовской от тифу помер, а молодой до
Катеринодара дотянул, там его супруга связалась с генералом Покровским,
ну, он и не стерпел, застрелился от неудовольствия.
- Ну и черт с ними, - равнодушно сказал Григорий. - Жалко добрых людей,
какие пропали, а об этих горевать некому. - Он встал, надел шинель и, уже
держась за дверную скобу, раздумчиво заговорил: - Хотя черт его знает,
такому, как молодой Листницкий или как наш Кошевой, я всегда завидовал...
Им с самого начала все было ясное, а мне и до се все неясное. У них, у
обоих, свои, прямые дороги, свои концы, а я с семнадцатого года хожу по
вилюжкам, как пьяный качаюсь... От белых отбился, к красным не пристал,
так и плаваю, как навоз в проруби... Видишь, Прохор, мне, конечно, надо бы
в Красной Армии быть до конца, может; тогда и обошлось бы для меня все
по-хорошему. И я сначала - ты же знаешь это - с великой душой служил
Советской власти, а потом все это поломалось... У белых, у командования
ихнего, я был чужой, на подозрении у них был всегда. Да и как могло быть
иначе? Сын хлебороба, безграмотный казак - какая я им родня? Не верили они
мне! А потом и у красных так же вышло. Я ить не слепой, увидал, как на
меня комиссар и коммунисты в эскадроне поглядывали... В бою с меня глаз не
сводили, караулили каждый шаг и наверняка думали: "Э-э, сволочь, беляк,
офицер казачий, как бы он нас не подвел". Приметил я это дело, и сразу у
меня сердце захолодало. Остатнее время я этого недоверия уже терпеть не
мог больше. От жару ить и камень лопается. И лучше, что меня
демобилизовали. Все к концу ближе. - Он глухо откашлялся, помолчал и, не
оглядываясь на Прохора, уже другим голосом сказал: - Спасибо за угощение.
Пошел я. Бывай здоров. К вечеру, ежели вернусь, зайду. Бутылку прибери, а
то жена приедет - сковородник об твою спину обломает.
Прохор проводил его до крыльца, в сенях шепнул:
- Ох, Пантелевич, гляди, как бы тебя там не примкнули.
- Погляжу, - сдержанно ответил Григорий.
Не заходя домой, он спустился к Дону, отвязал у пристани чей-то баркас,
пригоршнями вычерпал из него воду, потом выломал из плетня кол, пробил лед
в окраинцах и поехал на ту сторону.
По Дону катились на запад темно-зеленые, вспененные ветром волны. В
тиховодье у берегов они обламывали хрупкий прозрачный ледок, раскачивали
зеленые пряди тины-шелковицы. Над берегом стоял хрустальный звон бьющихся
льдинок, мягко шуршала омываемая водой прибрежная галька, а на середине
реки, там, где течение было стремительно и ровно, Григорий слышал только
глухие всплески и клекот волн, толпившихся у левого борта баркаса, да
низкий, басовитый, неумолчный гул ветра в обдонском лесу.
До половины вытащив баркас на берег, Григорий присел, снял сапоги,
тщательно перемотал портянки, чтобы легче было идти.
К полудню он пришел в Вешенскую.
В окружном военном комиссариате было многолюдно и шумно. Резко
дребезжали телефонные звонки, хлопали двери, входили и выходили
вооруженные люди, из комнат доносилась сухая дробь пишущих машинок. В
коридоре десятка два красноармейцев, окружив небольшого человека, одетого
в сборчатый романовский полушубок, что-то наперебой говорили и раскатисто
смеялись. Из дальней комнаты, когда Григорий проходил по коридору, двое
красноармейцев выкатили станковый пулемет. Колесики его мягко постукивали
по выщербленному деревянному полу. Один из пулеметчиков, упитанный и
рослый, шутливо покрикивал: "А ну сторонись, штрафная рота, а то задавлю!"
"Видно, и на самом деле собираются выступать на восстание", - подумал
Григорий.
Его задержали на регистрации недолго. Поспешно отметив удостоверение,
секретарь военкомата сказал:
- Зайдите в политбюро [здесь: название окружных или уездных органов ЧК
в 1920-1921 гг.] при Дончека. Вам, как бывшему офицеру, надлежит взяться у
них на учет.
- Слушаю. - Григорий откозырял, ничем не выдав охватившего его
волнения.
На площади он остановился в раздумье. Надо было идти в политбюро, но
все существо его мучительно сопротивлялось этому. "Посадят!" - говорил ему
внутренний голос, и Григорий содрогался от испуга и отвращения. Он стоял
около школьного забора, незрячими глазами смотрел на унавоженную землю и
уже видел себя со связанными руками, спускающегося по грязной лестнице в
подвал, и - человека сзади, твердо сжимающего шершавую рукоятку нагана.
Григорий сжал кулаки, посмотрел на вздувшиеся синие вены. И эти руки
свяжут? Вся кровь бросилась ему в лицо. Нет, сегодня он не пойдет туда!
Завтра - пожалуйста, а сегодня он сходит в хутор, проживет этот день с
детьми, увидит Аксинью и утром вернется в Вешенскую. Черт с ней, с ногой,
которая побаливает при ходьбе. Он только на один день сходит домой - и
вернется сюда, непременно вернется. Завтра будь что будет, а сегодня -
нет!
- А-а, Мелехов! Сколько лет, сколько зим...