— Принудить к капитуляции, — кивал головой Александр Данилович, угадывая мысли Петра, — или иным способом к разорению его приводить. Так, мин херр?
   Петр, глядевший на пламя свечи, вдруг встрепенулся, точно его кто внезапно толкнул.
   — Принудить к капитуляции? — переспросил, с усилием отрываясь от огня и, видимо, стараясь вникнуть, о чем толкует Данилыч. — К разорению его, говоришь, привести? Да, да, а наипаче всего — чтобы не ушел. И для того первей всего надлежит у ихних генералов брать советы на письме. О всяком важном начинаемом деле. У всех!.. Все они, черти, одной шерсти. Чем отличаются они друг от друга?
   — Ценой! — быстро нашелся Данилыч.
   — Вот бес!
   — Так, так, на письме, — почесывал кончик носа Данилыч. — Дабы никто из них после не мог отпереться, что он-де инако советовал. Тина! Гляди, как оно… не увязнуть. Ну, ты это знаешь, мин херр.
   Это Петр знал.
   — Вот! — кивнул он, придвинулся к Меншикову, положил руку ему на колено. — Ас датским двором как возможно ласкою поступать. Это скажешь Василию Лукичу Долгорукому, а то у тебя самого, — поморщился, — срыву сие получается…
   Меншиков развел было руками, но Петр ухватил его за рукав.
   — Подожди!.. Знаю!.. Слыхал!.. Я к тому, — пояснил, — что хотя правду станешь ты говорить, без уклонности, — за зло примут. Сам знаешь их не хуже меня: более чинов, нежели дела, смотрят!..
   Встал, потянулся.
   — А ежели, Данилыч, даст бог доброе окончание с неприятелем, то… прошу еще… выпроси шлезвигскую библиотеку, также и иных вещей, осмотря самому, и Брюсу скажи… А особливо глобус! [29]
   После отъезда Петра Меншиков принудил города Гамбург и Любек заплатить в общей сложности 30000 талеров за то, что они не прерывали торговых сношений со шведами. В «благодарственном письме», врученном Меншикову, купечество этих городов выражало надежду, что «великий государь, по своей к ним милости, всякое городам их, а особливо по торговле, изволит изъявлять благоволение».
   Петр был очень доволен.
   «Благодарствую за деньги, — писал он Меншикову, — …зело нужно для покупки кораблей».
   «А канитель, — считал Меншиков, — запутывалась вконец; датский король „ни мычит, ни телится“, прусский только и думает, как бы забрать под себя побольше шведских городов без войны. То ж заявляет и курфюст Ганноверский. Этот и вовсе „спит и видит“ присвоить себе Бремен и Верден».
   — Н-да-а! — крякал. — Половить рыбку в мутной воде хватает кого!.. А вот войну с шведами вести, — обращался к Долгорукому, — это приходится нам одним! Что ж с твоей, Василь Лукич, канителью-то?
   — С канителью, с канителью, — ворчал Долгорукий. — Я вот думаю, Александр Данилович, как бы и теперь не вышло так, как с польским Августом получилось: не имея почти никаких выгод, мы только и делали тогда, что несли издержки, подвергались опасностям да испытывали разочарования. Почти наверняка же было известно тогда, что союз с Августом — ох не мед! Но известна ли была кому-нибудь тогда лучшая возможность?.. Может так получиться и сейчас. А как проверишь?.. Нельзя же каждый день выдергивать рассаду с корнем только для того, чтобы глянуть, растет она или нет!.. Конечно, Александр Данилович, это ты праведно… канитель! Уж такая-то, я тебе скажу, канитель завязалась! Такой узел! — разводил Долгорукий руками. — И не подступишься! Ни подтолкнуть, ни примирить их друг с другом! Тянут в разные стороны — и конец!
   — Узел, говоришь? — криво улыбался Данилыч. — А я, Лукич, его разрублю… Я — топор, ты — пила!.. — Потрепал по плечу. — Может быть, так и сработаем?
   Долгорукий развел руками.
   — Ты, Александр Данилович, сам не раз беседовал «по душам» с Герцем, голштинским министром. Знаешь ведь, что он спит и видит тесный союз Голштейн-Готторпского дома с Россией. Нам-то ведь известно желание их — утвердить союз этот браком молодого герцога с дочерью государя, Анной Петровной!.. Ведь известно же, так?..
   — Да, известно.
   — Но известно и то, — продолжал Долгорукий, — что Герц домогается отдать в секвестр прусскому королю и голштинскому правительству города Штеттин. Рюген. Штрадзунд…
   В такт его речи Меншиков пристукивал пальцем:
   — Так, так, известно!
   — И то ведомо, что государю нашему по душе этот план, потому что он дает надежду втянуть в войну с шведами нового союзника — прусского короля.
   — Да, — согласился Меншиков. — этого государь добивается.
   — Хор-рошо! — потер руки Василий Лукич. — А как на это посмотрит датский король? Он же считает: голштинский-то двор, по его родственной близости с шведской короной, на шведской ведь стороне?.. А Франция? Она же и так подговаривает прусского короля против нас. Ведь она уже обещала бы всю Померанию, если он выступит против России… О всем этом вам тоже, ваша светлость, известно?
   Меншиков сморщился, замотал головой:
   — Хватит, хватит!
   — Подожди! — заслонялся ладонью Василий Лукич. — По-одожди!.. Выкладывать так выкладывать… А Англия, — продолжал, уперев руки в бока. — Эта хоть и имеет в виду то же самое, но действует тоньше, по наружности миролюбивее. Куда там: посредничество, видишь ли, предлагает для установления мира!
   — Ну и леший с ними, — отмахнулся Данилыч. — Возьмем, а там отдадим кому следует! — Хлопнул Долгорукого по плечу, щелкнул пальцами. — Сыпь серебром, потом разберем!

27

   У Штеттина толклись — торговались год с лишним.
   Не хватало пехотных резервов, артиллерии, боеприпасов. Торговались, кто должен все это подтянуть, подвести, особенно артиллерию. Получалось — кругом должны русские. Это раздражало Александра Даниловича. Он уже не мог спокойно говорить об этом с датчанами. Торговался с ними упорно, настойчиво отстаивал интересы России, Василий Лукич Долгорукий.
   Стоял сентябрь. Перед зарей сильно холодало. Грибы сошли, но еще крепко пахло грибной сыростью в оврагах, низинках. Ветер широко гулял по сырым, вязким взметам. Только хмель оставался в полях, — еще много его подсыхало на аккуратных тычинках.
   «Любят немцы хмелек… Пивовары!» — размышлял Александр Данилович, — наблюдая эту картину. Вспомнился лубок: на тонкой дощечке ярко намалеванное чудовище, похожее на паука, а внизу подпись: «Аз есмь хмель, высокая голова, более всех плодов земных силен и богат, а добра у себя никакого не имею: ноги мои тонки, а утроба прожорлива, руки же обдержат всю землю».
   Были уже и первые утренники…
   — И когда только кончится эта проклятая канитель! — томился Данилыч!
   — Вряд ли скоро, — соображал Василий Лукич, мысленно оценивая обстановку и, глубоко вздыхая, смотрел задумчиво в сторону.
   — Ежели так продолжится, — выговаривал Меншиков датским министрам, — то мы принуждены будем оставить здешние действа.
   Рассерженные министры проговорились:
   — Если станете дорожиться, то мы имеем близкий путь к миру.
   Не было лучшего средства, чтобы вызвать крайнее раздражение Меншикова. И Данилыч вспылил:
   — Ах, так!.. Мир заключать!.. Надумали!.. Так бы давно и сказали! Стало быть, партикулярный мир, господа?
   Министры смутились, начали уверять, что они не это хотели сказать, что их не так Меншиков понял, но «слово не воробей, вылетит — не поймаешь», — полагал Александр Данилович, и «из этого случая, — донес он Петру, — можно признать, что у них не без особенного промысла насчет партикулярного мира, тем больше, что на днях был в Гузуме голштинский министр, жил три дня и, говорят, тайно допущен был к королю».
   Получив такое письмо, Петр тотчас понял: Данилыч теряет терпение, горячится. Как добрый боевой конь, он рвется вперед, просит «повода». Его надо успокоить, «огладить», иначе… он закусит намертво удила, и тогда никакие шпоры и мундштуки и никакой Василий Лукич не помогут. И Петр, сочувствуя в душе своему другу-соратнику, спешит успокоить его. Еще раз в своем ответном письме он подчеркивает, как важно «Штеттин отдать за секвестрацию Прусскому», который «за то б обязался не пускать шведов в Польшу». Что же касается поведения датских министров, то, конечно, «поступки их не ладны, да что делать? — мягко поглаживал Данилыча Петр. — А раздражать их не надобно».
   — Знаю!.. Им нужно одно, — обращался Меншиков к Василию Лукичу, — проволочить время и не допустить нас до бомбардирования крепости. Но, ничего… подвезем свою артиллерию, — управимся и без них.
   И Данилыч «управился».
   Действуя «по тамошним конъюнктурам», он взял Штеттин без единого выстрела. Город сдался, как только пал его форпост, крепость Штерншанц, прикрывавшая подступы к Штеттину.
   В этот раз, как неоднократно и прежде, Меншиков применил военную хитрость. Когда подошла артиллерия, он расположил ее всю по одну сторону Штерншанца и приказал тотчас начать артиллерийскую подготовку. Ожидая нападения именно с этой стороны, осажденные сосредоточили здесь почти все свои силы. Тогда с другой стороны полки Меншикова внезапно начали стремительный штурм и, «не употребя ни единого выстрела, — как донес Александр Данилович Петру, — с одними только штыками», овладели Штерншанцем.
   После этого Штеттин сдался без боя.
   — Только и всего! — заключил Меншиков, подписывая донесение Петру о взятии города. — А разговоров было!.. Эх, на мои бы зубы!.. — Оглянулся в сторону Долгорукого. — И расчехвостил бы я эту шайку!..
   — Какую? — лукаво улыбаясь, спросил Долгорукий.
   — Не тебе спрашивать, не мне отвечать, — сердито заметил Александр Данилович. — Лицемеры да двоедушники тебе, Василий Лукич, должны быть лучше известны.
   — Да известны-то известны…
   — А они и речь, — вздохнул Меншиков. — Истинно шайка! — И, подумав, добавил: — Да и народ тоже здесь — хорошего мало… У нас, ежели враг впал в Русскую землю, так все леса, бывало, народом кишат! Тысячи русских людей готовы тогда умереть за Отчизну!.. А здесь… Только цикнул на бюргеров, — они и руки по швам!
   — Это верно! — соглашался Василий Лукич. — А спроси-ка наших ироев, как они свои иройства свершили? — продолжал он в лад с угадывавшейся мыслью Данилыча. — И такой вопрос их наверняка озадачит. «В самом деле, как?» — станут они ломать головы, разбираться… И тогда, окажется, по их мысли, что ничего иройского не было, что и все бы на их месте так поступили. Вот как!.. Да-а, народ наш — великая сила!..
   — И не говори! — понимающе откликался Данилыч. хмуро глядя за запотевшие оконные стекла. И заключал про себя: «Сила-то, сила… А в дальних углах собираются до се поди недовольные люди…» Сколько он слышал таких разговоров: «В мире стали тягости, пошли царские службы…», «Когда царев указ пришел бороды брить, а одёжу носить короткую, как у немцев, наши-го воеводские псы учали и на папертях силой кромсать: бороды — с мясом, а длинные полы — не по подобию, до исподников, на смех!..», «И во всех-то городах ноне худо делается от воевод и начальных людей! Завели они, мироеды, причальные и отвальные пошлины и незнамо какие еще… Хотя хворосту в лодке привези, а привального отдай!»
   И желанными для истощенного тяготами простого народа, он знал, стали сказки о том, что вот-де в каких-то краях, дай бог память, задумали мужики такое житье, чтобы не было ни подушного, ни пошлин, ни рекрутства… «Только надобно смутить мужиков на такую-то вольную жизнь. Кому против мужиков ноне противными быть? Государь бьется со шведом, города все пусты, а которые малые люди и есть, те того же хотят в жизни добра, что и мы, и рады нам будут».
   На ярмарках, пристанях и базарах, на рыбных и соляных промыслах, в городах, где работало беглого и всякого гулящего люда — не счесть! — и о том толковали, что ноне Москвой завладели четыре боярина столповых и хотят они, эти бояре, Московское государство на четыре четверти поделить и на старое всё повернуть…
   Под шелест листопада Данилычу невесело думалось: «Вот и еще одно лето прошло на чужой стороне. Надоело!.. Скорей бы домой!»
   Штеттин, а также Рюген, Штральзунд и Визмар были отданы в секвестр прусскому королю.
   «Донесите царскому величеству, — просил русского посла Александра Головкина прусский король Фридрих-Вильгельм, — что я за такую услугу не только всем своим имением, но и кровью своей его царскому величеству и всем его наследникам служить буду. И хотя бы мне теперь от шведской стороны не только всю Померанию, но и корону шведскую обещали, чтобы я пошел против интересов царского величества, то никогда и не подумаю так сделать за такую царского величества к себе милость».
   Покончивши с секвестрацией и проведя после этого русскую армию через польскую границу до Гданьска, Меншиков в феврале 1714 года возвратился в Санкт-Петербург.
   С этих пор он не участвует более в походах. Самый острый период войны с Швецией миновал; новых крупных военных операций не предвиделось. Основная цель была достигнута. Главной задачей на будущее являлось закрепление приобретенного, защита отвоеванных мест. Но с этим могли справиться и другие взращенные Петром генералы, тогда как к делах внутреннего управления, в заботах о дальнейшем процветании «Парадиза», который Петру приходилось так часто покидать для своих разъездов по России и выездов за границу. Меншиков был решительно незаменим…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

1

   В Петербург сгоняли со всей России работных людей: и свободных, и подневольных, и ссыльных, и дезертиров. Платили по полтине в месяц, на законных харчах. Мастеровые, по указу, являлись все с своими топорами, и каждый десятый из них — с лошадью и полным набором плотничьего инструмента. И зимой здесь кипело все как в котле: рубили, валили лес, заготовляли сваи, бревна, брусья, доски, фашинник, накатник. Не хватало каменщиков. Велено было с тех дворов, откуда они, взяты, не брать податей. И все-таки каменщиков оказывалось недостаточно. Тогда Петр запретил во всем государстве, кроме Санкт-Петербурга, «всякое каменное строение, под разорением всего имения и ссылкою» Чинить препоны городовому строению «Парадиза» запрещалось строжайше.
   Меншиков как приехал, так сразу же окунулся в дела. Разве мог он хоть час стоять в стороне, отдыхать, смотреть, как кипит все кругом? Да если бы и хотел, так разве бы дали? Не успел генерал-губернатор как следует прибраться с дороги, а государь уже тут как тут, у него на пороге. Гремя несокрушимыми ботфортами, отстукивая тяжелой тростью шаги, Петр с веселым лицом почти вбежал к Меншикову в цирюльню.
   — Прикатил, брудор! — заливаясь смехом, кричал на весь дом.
   Ухватил Алексашку за плечи, затряс… На белоснежное покрывало валились со щек, подбородка Данилыча пухлые мыльные комья, а Петр все тряс его. хлопая по широким плечам.
   — Добро, добро! — гремел. — Мин херц!.. Наконец-то! А у меня здесь такие дела!..
   Меншиков щурил глаза, отирая щеки, из-под салфетки выжидающе косился на государя.
   «Дела? Это про что же он? — думал-прикидывал. — А добрый, смеется… Впрямь соскучился, видно», — и голубые глаза Александра Даниловича заметно повеселели.
   — Кое-что видел, мин херр. когда ехал сюда, — глухо вымолвил он. — Н-да-а. тут такое творится!..
   — Ага! — воскликнул Петр с выражением радостного довольства и, подмигивая, горячо заговорил: — То ли еще будет, мин брудор!.. Этот, — махнул рукой на окно. — Лосий, то бишь Васильевский, остров думаю прорезать каналами, наподобие Амстердама Прикинули мы тут. посчитали, ан выходит — канатов-то ни много ни мало. — поднял вверх палец, — двести пятьдесят девять верст!.. Как глядишь на это. мин херц? — И, не дав Меншикову ответить, продолжал торопливо, глотая окончания слов: — Вынутой из каналов землей остров возвысим, берега больварками укрепим… Уже готовы почти все просеки, где быть главным каналам: большому, среднему, малому…
   Меншиков рывком поднялся, сдергивая с груди покрывало, твердо, с расстановкой сказал:
   — Да ведь знаешь, мин херр, сладок мед, да не по две ложки в рот. Две с половиной сотни верст каналов одних!.. Эт-то нужно бы посмотреть… Так, не глядя, советовать…
   — Чего «не глядя»? — удивленно и царственно-строго сказал Петр своим бархатным басом. — Сейчас и посмотрим.
   Меншиков. чувствуя сладкое нытье в груди, тоску в предплечьях, нервно тер руки.
   — Я готов, государь!
   И… пошло, закипело…
   В стужу, в метель, в слякоть и грязь, от холодных утренних зорь, когда даже собаки так сладко тянутся и зевают, дотемна, когда ноги словно свинцом налиты, а в голове звон стоит от усталости, — дни-деньские пропадали на стройках губернатор и царь. Везде нужен был глаз — свой, хозяйский: всюду требовалось и рассказать, и показать, и крепко спросить.
   Александр Данилович исхудал до того, что «нечего в гроб положить», сухо кашлял, ночами томился, потел, но… пока что держался.
   Своей охотой в Петербург мало кто ехал. Заселение города шло «зело тяжко, ракоподобно», как Петр говорил. А те, кого, по указу, пригнали сюда, поселили, жаловались непрестанно на сумрачную, глухую жизнь «на поганом болоте», на тоску смертную, дороговизну страшенную, канючили — просились домой [30]
   — И слушать не хочу, не пущу! — сердито решал Петр о таких. — Я — пусть зарубят себе на носу — к этому глух.
   Государь указал: «разного звания людям строиться в Санкт-Петербурге дворами»: царедворцами, которые в военной и гражданской службе находятся, торговцам, мастеровым, выбранным из разных городов, — всего назначил к поселению на первое время около тысячи человек. Но указ о высылке на жительство в Петербург людей торговых, работных, мастеровых и ремесленных в точности, как надо, не выполнялся: губернские ярыжки [31]старались сбыть с рук людей старых, нищих, одиноких, больных.
   — Шлют черт те кого! — ругался Меншиков, с кислой гримасой осматривая партии прибывающих. — Да и из этого добра любая половина бежит!..
   Отправляемые артели велено было обязывать круговой порукой за беглецов, а губернским начальникам еще раз было крепко наказано: отправлять в Петербург кого следует, по указу, под опасением жестокого наказания.
   Березовый остров заселился ранее других частей города. Здесь уже были построены казенные дома для государевых канцелярий, а также для служилых людей, типография, гостиный двор, десять церквей, в том числе одна лютеранская. Появились улицы: Дворянская. Посадская. Монетная, Пушкарская, Ружейная.
   Нужно было спешить добираться до набережных: у самой Невы, как бородавки, расселись серые рыбачьи избушки, у устьев Охты, возле чахлого лесишка, раскинувшегося вперемежку с кустарником и перелогом, мозолили глаза развалины шведских редутов и больварков…
   — Непорядок! Снести! — командовал генерал-губернатор. — Люблю чистоту, — в сотый раз внушал он своим подначальным. — Обожаю все новое, прочное. А тут, — обводил берег Невы тяжелым, злым взглядом, — этакая мерзость — и… на самом виду!
   Окрестности города заселялись переведенцами из внутренних губерний. Целыми слободами водворялись гвардейские полки.
   Лучшее пригородное место — берег от Ораниенбаума до Петергофа застраивался дачами царедворцев и штаб-офицеров.
   Осушались болота: топкие берега речек, протоков, бесчисленных каналов, ручьев устилались дерном, крепились сваями, хворостом, частоколами. Укрепление берегов возложено было на домохозяев, которые селились окрест.
   Сухопутные сообщения были куда хуже водных: лишь немногие улицы были вымощены камнем, большинство их было выложено жердями, фашинником, бревнами. Поэтому больше сообщались водой. Близ Летнего дворца, у Фонтанки, государь учредил «Партикулярную верфь», где горожане могли строить суда для себя. Вельможи и служилые люди — те должны были в дни празднеств являться ко двору не иначе как в шлюпках или в закрытых гондолах; всякий зажиточный домовладелец обязан был иметь свою шлюпку в составе Невской флотилии.
   — Остроумно, — замечал Витворт, английский резидент в Петербурге, — человек уже пожилой, высокий, худой, всегда гладко выбритый, с серыми, необыкновенно живыми глазами, обращаясь к своему коллеге голландцу Деби, маленькому юркому толстяку с сизым носом и каким-то сладостным личиком. — Очень остроумно придумано. Но, между нами, способ не очень-то…
   — Не спорю, — всколыхивался Деби, — Но плавают здесь все же очень, я бы даже сказал — слишком много народу… Нас устраивала «сухопутная» жизнь старой русской столицы. Понятно… Покой — это было прекрасно, но здесь с ним, как видите, расстаются…
   Ревниво следя за ростом нового города-порта, представители морских держав толковали о том, что их больше всего задевало.
   В самом деле, в праздники после обеда всюду в России, как издревле положено, люди отходят «на боковую». Ан в Петербурге не так.
   Здесь в праздники после обеда гремят выстрелы с крепости, и это — уже известном всем петербуржцам, — сигнал Невской флотилии выходить на праздничные маневры.
   Волей-неволей почтенные горожане прерывают тогда свой послеобеденный отдых.
   А на Неве уже суета и движение; в разных местах отваливают от берегов шлюпки; все плывут, торопко веслами машут, съезжаются в одно место — к «Австерии четырех фрегатов», что неподалеку от Троицкой церкви.
   Было раз: шлюпка Меншикова села на «банку». Пришлось попыхтеть…
   Когда об этом происшествии он рассказал своей Дашеньке, та глубоко вздохнула:
   — А тебе обязательно нужно было влезть как раз в эту самую шлюпку… Всё не как у людей!
   «Вот у человека понятие! Не то что у Катеньки… Та и в шлюпке сидит рядом с мужем!» — привычно возмущался Данилыч.
   Когда все сплывутся, от пристани Летнего сада отделяется еще одна такая же шлюпка, на ее мачте вымпел адмирала Невского флота, за рулем — государь, рядом с ним — государыня; грохочут салюты с Петропавловской крепости, музыканты оглашают окрестности звуками волторн и литавр. Адмирал выкидывает сигнал, другой, третий, — по его команде вся флотилия выстраивается в одну линию, свертывается в плотную колонну, поднимает паруса, плывет на веслах, делает повороты на месте, лавирует, выходит на взморье… Проманеврировав так часа три-четыре, флотилия подчаливает к пристани Летнего дворца, где для владельцев лодок к этому времени уже приготовлен незатейливый, но обильный ужин с приличным количеством пива.
   Такие маневры повторялись каждый праздник, почти каждое воскресенье.
   А в остальные дни строили, строили, строили…
   У Невы, за Фонтанкой, Брюс ставил линейный пушечный двор, — работали иноземцы. Неподалеку от него, на месте деревни Смольны, где Адмиралтейство гнало смолу, заводился двор — Смольный; еще дальше, против Охты, лепилась пока кое-как, врассыпную, Русская слобода.
   В густых лесах левобережного Петербурга прорубались широченные просеки-першпективы: Большая, Литейная, Екатерингофская.
   На Городском, Адмиралтейском островах, везде по Неве и большим протокам указано было ставить только каменные строения; печи делать с большими трубами, и дома крыть черепицей или «в крайности дерном»; далее от Невы строить мазанки в два жилья на камне. Всюду в городе запрещено было строить конюшни и сараи на улицу, «как на Руси допрежь делалось», а велено ставить их внутри дворов, чтобы на улицы и переулки выходило жилье. Деревянные постройки, где они дозволялись, сказано строить брусяные, обитые тесом, окрашенные червленью или расписанные под кирпич.
   «Дыхнуть некогда! — думал Александр Данилович. — А тут недуг приступил: сухой кашель грудь раздирает, как что рвется внутри: харкнешь — кровь… Утром как тряпка лежишь, руки-ноги отваливаются… Надолго ли хватит?..»
   — За траву не удержишься! — говорил он Дашеньке, снисходительно улыбаясь, когда она советовала ему хоть на малое время отойти от дел, полечиться.
   Вставал, разминался.
   — А першпективы-то на левобережье, — прикидывал, — надо успеть до тепла прорубить; весной — пни корчевать, летом — мостить, заселять. Только так… Иначе выйдет такая затяжка!
   Не-ет, — упрямо мотал головой генерал-губернатор, — сейчас болеть недосуг!..

2

   Дети дворян учились в цифирных школах, женились, отцами семейств являлись на царские смотры дворянских недорослей и отправлялись за море для науки, под наблюдением комиссара, с инструкцией, в которой за нерадение рукой самого государя «писан престрашный гнев и безо всякие пощады тяжкое наказание». И рассеивались эти компании по важнейшим приморским городам — Амстердаму. Венеции, Марселю, Кадиксу и другим.
   Легко ли было изнеженным домоседам терпеть этакую «муку мученическую, горе горецкое»? И многие волонтеры в своих письмах молили родных походатайствовать за них у кабинет-секретаря Макарова либо у самого генерал-адмирала Апраксина взять их к Москве и определить хотя бы последними рядовыми солдатами или хотя бы в тех же европейских краях быть, но обучаться какой-нибудь науке «сухопутской», только бы не «мореходской». «Ибо, — писали они, — что есть премудрей навигации, а тяжелее артикула матросского?»
   Отлынивать же от учения нельзя. Государь приказал: «Недорослей, которые для наук в школах и в службу ни к каким делам не определены, высылать в Петербург на житье бессрочно».
   — Чтобы были у кого следует на глазах, — говорил Петр. — За отцовскими-то спинами пора кончать прохлаждаться. А то едят эти захребетники сладко, спят мягко, живут пространно, «всякому пальчику по чуланчику», — дурь-то в голову и лезет. Ни-чего! — кашлял, хитро подмигивая в сторону Меншикова. — Здесь их научат, с какого конца редьку есть!