Полетели вверх шапки. Загремели, словно откликнувшись, пушки с крепостных бастионов. Из «Австерии» торопливо выкатывали бочки с пивом, вином…
   — Здравствуйте, православные! — стоя на помосте, раскланивался на все четыре стороны Петр. — Толикая долговременная война закончилась, — зычно выкрикивал он своим сиповатым, простуженным басом, — и нам со Швецией дарован вечный, счастливый мир! — Зачерпнул ковш вина. — За благоденствие России и русского народа!.. Ура!
   — Ур-ра-а!! — густо загремело на площади, раскатилось по прилегающим улицам, переулкам, снова вернулось к помосту и вновь раскатилось.
   С крепости ударили из всех пушек. Выстроенные к этому времени на площади полки дали три залпа из ружей. Люди обнимали друг друга.
   — Сподобил господь!
   По городу с известием о мире поскакали драгуны и трубачи с белыми через плечо перевязями, с знаменами, лавровыми ветвями в руках.
   На рейдах флаги расцвечивания в знак торжества взметнулись над палубами кораблей. Всюду воцарилось праздничное, бурное оживление.

17

   В три приема праздновалось заключение мира. В первый раз — наскоро, через несколько дней по получении переведенного на русский язык текста договора…
   У Александра Даниловича — вот же как кстати! — празднование заключения мира совпало и с семейным торжеством — обручением молодого польского графа Петра Сапеги с старшей дочерью князя, десятилетней Марией. Двойной праздник! Действительно «кстати»!..
   «Правда, вроде как раненько затеяно это обручение, — соображал Александр Данилович, — но… так надежнее… А то получится как с сестрицей Анной Даниловной. Выскочила за вертопраха Девьера! И ничего нельзя было сделать!..»
   Девьер!..
   Было это давно, еще во время пребывания государя в Голландии. На одном корабле царь заметил красивого, необыкновенно ловкого и проворного юнгу. Юноша этот, сын крещеного португальского еврея по фамилии Девьер, с радостью принял предложение Петра поступить в русскую службу. Сначала он был на побегушках у Меншикова. но скоро государь взял его к себе в денщики. Это уже было очень неплохо! Сулило быстрое продвижение…
   Так оно и случилось: расторопный, толковый денщик понравился государю, он начал повышать его в чинах… Оперился Девьер и… в 1712 году обратился к светлейшему с предложением вступить в брак с сестрой его Анной Даниловной, во взаимности которой он был уверен.
   — Ка-ак! — рявкнул князь. — Замуж за тебя, проходимца?! Вон!..
   Но Девьер не отстал.
   — Не испугает! — отрезал. — Не-ет, на всякий роток не накинешь платок! — И вторично пришел за ответом к светлейшему. Тогда…
   Вместо ответа Меншиков приказал: высечь навязчивого жениха!
   Девьер бросился к государю, пал перед ним на колени, слезно просил заступы и помощи. И Петр приказал: обвенчать влюбленных немедля!
   Брак совершился.
   Вскоре Девьер был назначен обер-полицмейстером Санкт-Петербурга, впоследствии получил чин генерал-лейтенанта, должность сенатора. Однако, как ни повышался Девьер в должности и чинах, Меншиков не мог забыть, что этот «маканый португалец» [63]насильно вошел к нему в родственники.
   Так получилось с замужеством сестры. Что-нибудь похожее могло получиться и с браком дочери!..
   «Очень свободно, что и может получиться, если вовремя не обручить ее со стоящим человеком», — размышлял Александр Данилович, будучи твердо уверен, что таких, как Девьер, вертких прощелыг женихов в Питере хоть отбавляй!
   Празднование заключения мира прошло хоть и не особенно пышно, но весело. Все были несказанно рады.
   Во второй раз празднование заключения мира более торжественно. Несколько дней подряд ликовал Петербург…
   В Троицком соборе с амвона и со всех папертей был громогласно прочитан мирный трактат. Феофан Прокопович, кроме того, произнес обширную проповедь, в которой остановился на всех «знаменитых делах государя».
   После проповеди держал торжественную речь канцлер Головкин.
   — Вашего царского величества славные и мужественные воинские и политические дела, — говорил он, стоя во главе всех сенаторов, — через которые мы из тьмы неведения на феатр славы всего света произведены и в общество политичных народов присовокуплены, — и того ради како мы возможем за то и за настоящее исходатайствование толь славного и полезного мира по достоинству возблагодарить? Однакож дерзаем мы именем всего Всероссийского государства, подданных вашего величества всех чинов народа, всеподданнейше молити, да благоволите от нас, в знак малого нашего признания толиких отеческих нам и всему нашему отечеству показанных благодеяний, титул Отца Отечества, Петра Великого, Императора Всероссийского приняти. Виват, виват, виват, Петр Великий, Отец Отечества, Император Всероссийский!
   — Виват! — загремело в церкви.
   — Ур-ра-а! — мощно прокатилось по площади.
   Зазвонили колокола, затрубили трубы, зарокотали барабаны. Залпы с крепостных стен, из Адмиралтейства, с судов, стрельба из ружей «двадцати трех полков» — все «благовествовало русской земле радость великую».
   — Зело желаю, — отвечал Петр, — чтобы весь наш народ прямо узнал, что прошедшего войною и заключением мира мы сделали. Однако, — подчеркнул он, — надеясь на мир, не ослабевать в воинском деле, дабы с нами не сталось так, как с монархией греческой. Надлежит трудиться о пользе и общем прибытке, отчего облегчены будут народные тяготы.
   В здании сената был праздничный стол на тысячу персон. По окончании обеда — бал до полуночи, после — фейерверк, изображавший арку неведомого дивного храма, из которого появился бог Янус в лавровом венке, с масличной ветвью в руке. Из крепости дана была тысяча выстрелов, берега Невы были расцвечены потешными огнями, корабли увешаны плошками.
   Пир закончился в три часа ночи «обношением всех гостей преизрядным токайским». Для народа устроены были фонтаны, из которых лилось вино.
   Более тысячи особ обоего пола были приглашены принять на следующий день участие в «торжественном машке-раде». Петр со всей семьей принял участие в карнавальном шествии; он был одет голландским матросом-барабанщиком, Екатерина — голландской крестьянкой с корзиной в руке. Придворные дамы изображали нимф, пастушек, арапок, монахинь, шутих. «Князь-кесарь» в горностаевой мантии был окружен служителями, облаченными в старое боярское платье, жена его в красном, вышитом золотом летнике открывал? шествие женщин в одеждах боярынь.
   Но главное торжество происходило в Москве в начале следующего года. К приезду Петра там было построено трое триумфальных ворот: на Тверской, в Китай-городе у Казанского собора и на Мясницкой.
   Празднование началось вступлением в Москву полков под предводительством самого государя и закончилось «прогулкой флота по Москве». Действительно, не менее пятидесяти судов, с мачтами, парусами, пушками поставлены были на полозья.
   Возле Всехсвятского, в поле, серебристом от полумесяца, низко стоявшего над побелевшими садами, на опушке бурого, редкого березничка, всю ночь на 31 января горели смоляные факелы, как страшные, то исчезающие, то появляющиеся багровые очи. Со звонким скрипом и визгом выезжали на тракт фрегаты, галеры, барки, кочармы…
   Когда тихая, звонкая ночь начала мешаться с тонким светом зари, чуть алевшей на востоке, зажглись по избам огни и закричали по дворам петухи — на дороге от Всехсвятского на Москву выстроились один за другим все «корабли» машкерадной флотилии. В девять часов «флот» тронулся. Впереди ехал «князь-кесарь», представлявший в комическом виде московского царя прежних времен. Потом ехали сани, запряженные пестрыми свиньями, далее следовал «Нептун» с трезубцем, в короне, с длиннейшей белой бородой, — за ним открывалось маскарадное шествие.
   Маршал маскарада Меншиков с оркестром «плыл» в большой открытой барке с позолоченной, громадной статуей Фортуны на корме. Апраксин, одетый немецким бургомистром, ехал в барке с поднятыми парусами. На корме огромной, пестро расписанной турецкой кочармы с мачтой и пушками возлежал на восточных коврах и атласных подушках великолепно одетый по-турецки бывший господарь молдавский Кантемир со своей свитой.
   Петр ехал на большом трехмачтовом корабле с настоящими, хотя и маленькими, пушками, из которых то и дело палили. Вся снасть и такелаж на этом судне, до последней бечевки, были настоящие. Пятнадцать дюжин коней еле волокли всю эту махину. Матросами на корабле были мальчики восьми-девяти лет; с необыкновенной ловкостью они лазили по веревочным лестницам и то ставили паруса, когда ветер был попутный, то мгновенно их убирали, когда поворот поезда по кривым московским улицам ставил судно боком к ветру.
   За кораблем государя ползла «змея» — две дюжины сцепленных друг с другом саней, — нагруженная людьми. Дамы ехали в крытых барках и только по временам выходили на палубы, чтобы посмотреть на теснившийся народ и показать свои необыкновенно яркие костюмы, уборы.
   Вереница барок, фрегатов растянулась на несколько верст; их везли коровы, свиньи, собаки, даже медведи. Участники карнавала были одеты китайцами, персиянами, черкесами, индейцами, сибиряками, турками и «разными европейскими народами, всякого звания и сословия». Толпы москвичей и из окрестных селений приваливший народ плотно запружали обочины улиц, по которым двигался поезд, и все прилегающие к этим улицам переулки. Гулко, стоусто ахали от удивления люди, глядя на такое отродясь невиданное дивное диво. Сыпались шутки, остроты:
   — Черт возьми нашу слободку, только улицу оставь!
   — Новое дело — поп с дудою!..
   — Недаром бают: медведь неуклюж, да дюж! Глянь, какую лодку везет!
   — Вот эт-так арапы! Знать, и впрямь говорится: хоть чертом зови, только хлебом корми!..
   Перебиваемый сиповатыми выкриками мужиков, торопливою женскою речью, звонкими ребячьими возгласами и заливистым смехом, густой говор немолчно катился следом: за машкерадной флотилией: от Всехсвятского через весь город, насквозь, до Лефортова.
   — Любо!.. Эх, ва-а!.. Завалилась суббота за пятницу! В Лефортове все «машкерадные флотские» завернули к Данилычу в пожалованный ему государем лефортовский огромный дворец. Гуляли там до рассвета.
   Две недели кряду отправлялись в Москве пиры, маскарады, балы. Но Петр недаром предупреждал сенаторов, что, надеясь на мир, не надлежит ослабевать в воинском деле — всегда считавший, что важнейшей и притом неотложной задачей является дальнейшее укрепление государства, он и среди празднования успевал неусыпно следить за приготовлениями к новому, задуманному им большому походу — на восток, к Каспийскому морю.
   Меншиков подал прошение государю: «Всенижайше прошу Ваше Величество, — писал он, — чтобы я от всех канцелярий, где следствуют по моим делам, был свободен, дабы никто ничем меня не касались».
   — Рассуди, мыслимо ли? — делился он с Дарьей Михайловной. — Один как есть на этакую тьму канцелярий! Да тут никаких глаз не хватит!.. Вызовет — и скажу: «Рад бы в рай, мин херр, да грехи не пускают. Хватит! Уволь!..» Вот староверы с повенецких заводов целыми артелями начали в леса подаваться — по старопечатным книгам им церковные службы, вишь, не дают отправлять. А мне что? Разорваться?! «За работами на Ладоге, говорит, смотри пуще всего…» Да на такую прорву разве солдат наготовишься?.. В театре начали опять канитель разводить [64]… Ну и черт с ними! Я больной человек…
   И накинулся же на него Петр за это прошение!
   — Что, — кричал, дергая шеей, — Цену себе набиваешь?! Или впрямь от дела бежать собрался?! По закустовью спасаться решил?!
   Вытянувшись в струну, Меншиков бормотал:
   — Как свеча теплюсь я перед тобой, государь… Летаю стрелой… Готов всего себя положить, сам знаешь… А враги мои…
   — Что враги! — оборвал его Петр. — Не они, а я судья для тебя! — Опустился в кресло и уже более спокойно добавил: — Так работай и не канючь! Давно бы прогнал, коли нашел кого достойней тебя. А штрафы по твоим канцеляриям… Что ж, — сжал ладонями виски, болезненно сморщился, — умел кататься, умей и санки возить!
   «Начли на меня, — подсчитывал после Данилыч, — немало. Только эти-то долги я уже сам разложу. „Катался“ я не один, стало быть, и „санки возить“ нужно кого следует притянуть. А первого — барона Шафирова. Этот около меня грелся достаточно: вился-ходил, как налим под мутным берегом. На одних салотопенных делах да моржовых промыслах ухватил кусок — дай бог киту проглотить!»
   И прижал светлейший князь Меншиков барона Шафирова… Да так, что тот слег… неделю в коллегию не ходил.
   Сколько пришлось вице-канцлеру выложить червонных на стол — никому явным не стало. Только с тех пор «огнепальною яростью» воспылал к князю барон и лагерь противников Александра Даниловича пополнился еще одним перебежчиком — на этот раз из «подлых» людей.

18

   Петр собирался в Персидский поход: по два-три раза вызывал к себе сенаторов, президентов коллегий — наказывал, что без него нужно сделать. Особенно долго, подробно наставлял новопожалованного им генерал-прокурора Павла Ивановича Ягужинского, так как буквально в последние дни перед отправлением в поход появились признаки, предвещавшие «партикулярные ссоры и брани» в сенате, без государя.
   Представляя сенаторам Ягужинского, Петр говорил:
   — Вот мое око, коим я все буду видеть; он знает мои намерения и желания: что он за благо рассудит, то вы делайте. И хотя бы вам показалось, что он поступает противно государственным выгодам, вы однако же то исполняйте и, уведомив меня о том, ожидайте моего решения.
   Смотри накрепко, чтобы сенат свою должность хранил и во всех делах истинно, ревностно и порядочно, без потеряння времени, по регламентам и указам, отправлял, — наставлял Петр Ягужинского. — Верно поступай и за другими смотри! Нрав свой укрэти!.. Чего вы со Скорняковым-Писаревым не поделили? Вместо того чтобы обоим сдерживать сенатское несогласие, сами вы как кошка с собакой!.. Бросить надо!.. Он же твой помощник, обер-прокурор!.. Под-по-ора!..
   — Да я, государь..
   — Молчи! — приказывал Петр. — Кому-кому, а уж мне-то ведом нрав твой: не укладешь никуда, как бараньи рога! Но имей в виду: при сенате, в Москве, я тебе сидеть долго не дам. Доведется почасту в Петербург выезжать… Скорняков-Писарев будет здесь за тебя оставаться, А спрашивать буду с обоих.
   С Меншиковым государь долго и пространно говорил о том, что надлежит крепко смотреть за работами на Ладожском канале, в Шлиссельбурге, по Неве, где бечевник делается, на повенецких заводах.
   — А на Петровский и Дубынский заводы сам съезди, — наказывал Петр. — В Кронштадт тоже… Надо, надо везде смотреть самому!.. О всех работах, — приказывал, — отправляй ко мне с подробностью описание и со своими на каждую статью примечаниями. И в каждом письме, Данилыч, уведомляй меня о всем, происходившем по делам в сенате, в коллегиях в столицах и при других дворах, а паче при Константинопольском, особливо касательно похода персидского.
   С государем уезжали в Астрахань императрица, Апраксин, граф Толстой.
   Как-то незадолго до отъезда государя, после дневных трудов, в досужие вечерние часы, все собрались у Апраксина. В тот раз государь был весел, обходителен, разговорчив.
   — Люблю видеть вокруг себя веселых людей, — говорил император с необычайной для него мягкостью и какой-то грустной радостью. — Люблю слышать умную беседу, но… чтоб лишнего не врали и не задирали… Терпеть не могу ссор и брани!.. Помнишь, Петр Андреевич, — обратился к Толстому, — как тебе пришлось выпить «большого орла» за Италию — хватил ты ее через край?
   — Как же не помнить! — по-стариковски кряхтел, покашливая. Толстой.
   — И еще пил ты раз штраф!..
   — Был грех! Был, был!.. — Петр Андреевич снял парик, похлопал себя по плеши. — По гроб жизни помнить буду, ваше величество!..
   Некогда, как приверженец царевны Софьи и Ивана Милославского, Толстой, будучи замешан в стрелецком бунте, едва удержал голову на плечах, но вовремя покаялся, получил прощение Петра, благодаря проницательности и уму вошел к нему в доверие, милость и стал видным государственным деятелем. Иностранные резиденты считали его «умнейшей головой в России». Петр им весьма дорожил, особенно как дипломатом.
   Однажды на пирушке у корабельных мастеров, подгуляв и разблагодушествовавшись, гости начали запросто выкладывать, что было у каждого на душе. Осмотрительный Толстой, незаметно уклонившись от беседы, сел у камелька, задремал, точно во хмелю, опустил на грудь голову, снял парик… а между тем, чуть покачивая головой, внимательно прислушивался к откровенному разговору гостей.
   Петр заметил уловку «старой лисы», подмигнул в его сторону:
   — Смотрите, — обратился к окружающим, показывая на Толстого, — как хитро висит голова!
   — Просто висит, ваше величество! — воскликнул Толстой, внезапно очнувшись. — Она государю верна, потому на мне и тверда! А глаза я закрыл потому, что «слепой» тверже думает.
   — Так вот оно что! — воскликнул Петр. — Он только притворился хмельным!.. Ну что же, придется поднести ему стопки три доброго Флина [65]авось он тогда поравняется с нами и также будет трещать по-сорочьи. — И, хлопая Петра Андреевича ладонью по плеши, прибавил, вздыхая: — Эх, голова, голова, кабы не так умна ты была, не удержалась бы ты на плечах…
   «Такие речи, — с горькой улыбкой вспоминал Петр Андреевич этот случай, — хочешь не хочешь, навек врежутся в память! Вот и ныне, — размышлял он, — может показаться, что государь стал только веселым гостем, ан… чувствуешь себя подобно путнику, услаждающему душу прелестными видами с вершины Везувия, в ежеминутном ожидании пепла и лавы…
   Один Меншиков с ним словно с братом родным, — не боится; очень почтителен стал, но… и только. Знает, чем взять. И… берет. Заводы, каналы, Санкт-Петербург… Когда неутомимый Данилыч докладывает государю о том, что он наворошил везде там своей железной рукой, — надо видеть, какая же мягкая улыбка озаряет суровое лицо императора, какой освещается оно добротой, детской радостью!..
   Один „Парадиз на болоте“, — кряхтит Петр Андреевич, — государево детище… чего стоит. Хоть оно пока что и криво, а матери родной все мило. То-то и есть!..»
   — Теперь, после завоевания балтийских берегов, — говорил Петр, обращаясь к гостям генерал-адмирала, — вся торговля Европы с Азией должна направиться через Россию, роняя на пути своем золото, в котором у нас нужда по сих пор, — провел ребром ладони по горлу. — Все сие послужит к расцвету Отечества нашего!
   — Плавание вокруг Мыса бурь, [66]— продолжал государь, — зело опасно, в Индийском море пираты гуляют. Азиатская торговля повинна избрать путь через Россию! Основанием Санкт-Петербурга и завоеванием Риги мы открыли один конец сего пути; теперь остается открыть другой — на восточном конце нашей империи!
   Поднял бокал:
   — За успешное начатие дела!..
   Со вскрытием рек Петр отправился водой — Москва-рекой, Окой, Волгой — к Каспийскому морю. В Астрахани было уже все готово к перевозке войск до персидского берега.
   Сенат остался в Москве.
   Генерал-прокурор Ягужинский вскоре выехал в Петербург. Отъезжая, он оставил в сенате письменное предложение, чтобы «партикулярные ссоры и брани» непременно были оставлены до возвращения государя.
   Но не тут-то было… Не успел Петр доехать и до Коломенского, как обер-прокурор сената Скорняков-Писарев уже счел крайне необходимым «забежать к императрице» с жалобой на Шафирова, что тот чинит ему «великие обиды»: в сенате кричит на него и называет «лживцем».
   А Шафиров решил в свою очередь пожаловаться Петру:
   «Тридцать два года я уже служу, двадцать пять лет лично известен Вашему Величеству и до сих пор ни от кого такой обиды и гонения не терпел, как от обер-прокурора Скорнякова-Писарева», — доносил вице-канцлер.
   — Началось! — вздыхал Петр, отодвигая бумагу. — Возьми! — обратился к Толстому. — Потом разберусь.
   И Толстой, тотчас прикинув, как это все, уподобляясь снежному кому, должно далее покатиться, завел дело: «О партикулярных ссорах и брани в сенате в отсутствие государя».
   Он не ошибся, «дело» начало пухнуть. И главным виновником этого оказался вице-канцлер Шафиров. В непродолжительном времени он дал в руки обер-прокурора крупнейший козырь: позволил себе употребить сенатское влияние для того, чтобы своему брату Михаиле выписать не положенное ему жалованье. И Скорняков-Писарев не замедлил заявить об этом в сенате.
   Дело в том, что брат Шафирова Михайло в свое время «присутствовал в ревизионной коллегии». После упразднения ее — учреждения вместо нее экспедиции при сенате — Михайло Шафиров шесть месяцев ходил без работы, и вот за эти-то шесть месяцев он и решил выхлопотать себе прежнее жалованье. Пользуясь отсутствием генерал-прокурора Ягужинского, сенатор Шафиров добился определения сената: «Михаиле Шафирову жалованье за шесть месяцев выдать». Таким образом, выходило, что сенатор пожертвовал казенным интересом в пользу родственника. За такие дела Петр строго карал.
   Скоро положение Шафирова еще более ухудшилось. 31 октября в сенате слушалось дело о почте, которой он ведал, как «главный над почтамтом директор». Во время разбора дела обер-прокурор заявил:
   — Господа сенат слушают и рассуждают о почтовом деле, которое лично касается до барона Шафирова, а посему он должен выйти вон, по указу ему здесь быть не надлежит.
   — По твоему предложению я вон не пойду. — отвечает Шафиров. — Тебе высылать меня не пригоже.
   Тогда обер-прокурор снимает со стены доску с наклеенным на нее указом и читает то место, где предписывается судьям выходить при слушании дел о их родственниках.
   — Ты меня, как сенатора, вон не вышлешь! — горячится Шафиров. — Указ о выходе сродникам к тому не следует! Я почтой пожалован по его императорского величества указу, — обращается он к сенаторам, — как Виниус и его сын, о чем известно и графу Головкину и князю Меншикову. Этого дела без именного указа решить невозможно!
   Головкин — давнишний враг Шафирова. Потирая руки, он заявляет:
   — Такого именного указа нет. Дело это решить можно, и тебе, Петр Павлович, выйти вон надобно.
   — Да что там разговаривать долго! — говорит Скорняков-Писарев горячо. — Надобно поступить, как повелевает указ, — и конец!..
   Обер-прокурор знал, что требовал. Указ об учреждении сената с ясно и четко очерченным кругом его прав и обязанностей был выработан самим Петром. От доложенного ему проекта указа Петр почти ничего не оставил. Четыре раза проект переписывался канцеляристами кабинета и каждый раз снова испещрялся вставками и многочисленными поправками самого Петра. Преступать любой указ, а этот тем более — значило подвергать себя жесточайшей опале. Тольке в состоянии крайней запальчивости, окончательно утеряв контроль за своими поступками и словами, Шафиров мог ринуться по такому опаснейшему пути.
   Помимо незаконной выплаты жалованья своему брату, Шафиров был обвинен обер-прокурором также и в том, что «не относясь никуда, наложил сам собою на письма и все пересылки излишнюю таксу», что «в деньгах почтовых не отдавал отчета», а посему «он все то похищал от казны».
   И было тогда «великое шумство» в сенате.
   Для решения дела ждали возвращения государя.

19

   Начальник олонецких заводов, генерал-поручик-от-артиллерии Генин, докладывал Александру Даниловичу:
   — В олонецких местах по реке Выгу поселились отшельники, и образовалось здесь великое раскольничье пристанище. А начальником над ними теперь состоит Данила Викулин…
   — Ладно, ладно! — нетерпеливо прерывал его Меншиков. — Ты, Виллим Иванович, лучше скажи: добрый ли это народ, можно ли их определить к государеву делу и что они могут работать?
   — Да я их, Александр Данилович, уже определил, — докладывал Генин, — на весь повенецкий завод известь ломают.
   — Добро! — соглашался Данилыч. — Пусть веруют как хотят, только бы делали дело.
   — А для обороны от присыльных людей, — продолжал Генин, — держат они у себя три пушки медные, довольно пороху, пищалей, бердышей. Пашни пашут и скот держат. Поставили на братской стороне конский двор, а у сестер — коровий. Посредине монастыря стену воздвигли, обнесли оградой весь монастырь. Мужчины живут на своей стороне, женщины — на своей, а между ними стена…
   — Ну, об этом, Виллим Иванович, после, — хитровато улыбнулся Данилыч. — Знаю я эти «стены»!.. Ты о заводских делах говори!
   — Подожди, Александр Данилович, — постукивал концами пальцев по столу генерал, — все доложу по порядку…
   И вот в тысяча семьсот втором году, — продолжал Генин ровным, размеренным тоном, — разнеслась страшная весть, что государь идет из Архангельска к Варяжскому морю! Проложили-де солдаты прямую дорогу через Выг, пустыми местами!.. К смерти начали готовиться братья и сестры, солому, смолу в часовни таскать — себя жечь. «Боишься костра того. — говорили, — дерзай, небось!.. До костра страх-то, а как в него вошел, то и забыл все. Загорится — увидишь Христа и ангельские силы с ним».
   — Черт те что! — возмущался Данилыч. — Это от Аввакума!.. «Хотя и бить станут, и жечь, ино слава господу богу о сем. Почто лучше сего? С мученики в чин, с апостолы в полк, со святители в лик!» Так, что ли? Генин смеялся: