— Ты меня, Александр Данилыч, совсем уже за раскольничьего начетчика принимаешь!
   — Да за кого там ни принимай, а «выговский толк» ты, Виллим Иванович, видно, постиг до корней.
   — Нужно для дела, ну и… «постиг», — слегка развел локти, пошевелил пальцами Генин.
   — Когда государю доложили, что по Выгу раскольники живут, — говорил Меншиков, — он сказал: «Пусть живут. Мне дана власть над народом, но над совестью его я не властен». Только спросил: «Каковы люди: честны ли, прилежны ли?» И когда ему доложили, что и честны и прилежны, он так сказал: «Если они подлинно таковы, то по мне пусть веруют во что хотят, и когда уже нельзя их отвратить от суеверия рассудком, то тогда, конечно, не поможет ни меч, ни огонь. А быть мучениками за глупость — ни они не достойны той чести, ни государство от того пользы не будет иметь». Знают староверы выговские об этом? — спрашивал Меншиков.
   — Знают, — отвечал генерал. — Разнеслась эта весть по всей пустыни.
   — Значит, Виллим Иванович, чтобы они охотой работали, указ надо дать?
   — Да, надобно, Александр Данилович, подтвердить: молитесь-де как хотите, только прилежно работайте!..
   И дан был указ:
   «Ведомо его царскому величеству учинилось, что живут для староверства разных городов люди в Выговской пустыни и церковные службы отправляют по старопечатным книгам; а ныне его царским величеством для умножения ружья и всяких воинских материалов ставятся два железных завода, и один близ Выговской пустыни; так, чтобы они в работы к этим заводам были послушны и чинили бы по возможности своей всякое вспоможение, а за то царское величество дарует им свободу жить в той Выговской пустыни и по старопечатным книгам службы церковные отправлять».
   «И от этого времени, — говорили старцы скитские, — начала Выговская пустынь быть под игом царской работы».
   Но благодаря этому «игу» олонецкие раскольники цолу-чили сильнейшего защитника — князя Меншикова. Решительно отвергающий все, что в какой-либо мере ограничивало возможности выполнения любого замысла императора, Меншиков готов был пойти на любые уступки раскольникам, лишь бы так, как положено, двигалось твердо решенное Петром дело строительства новых заводов. Выговецким раскольникам позволено было избрать из своей среды старосту и при нем еще одного выборного, которые бы обязаны были «оберегать новопоселенных людей, доносить, какие им для расселения и в прибавку надобны земли, угодья, того для, чтобы заводское государево дело множилось и росло, и в разброде от нужд не было опасения остановки Павенецким заводам».
   И выговецкие раскольники принялись работать как надо, уверяя Петра и Александра Даниловича, что за их благодеяния они и впредь готовы показывать всяческие знаки преданности государеву делу.
   «Людей нет! Денег нет!..» — слышалось со всех сторон.
   — Денег как возможно собирать! — выказывал Петр Меншикову при своем отъезде.
   Откуда?..
   «Сего лета, — доносил Петру Меншиков, — пришло в Петербург 116 иноземческих кораблей, к Рижскому порту 231, из Риги отошло с товарами 295; пошлины с них сошло 125 510 ефимков».
   «Но это же все капля в море! — размышлял неугомонный Данилыч. — Опять в Военной и Адмиралтейской коллегии суммы великие в недосылке… Из многих мест доносят, что, не получая жалованья, солдаты бегут из полков…»
   — В прошлом годе еще постановление было, — сердито говорил он в сенате, — чтобы к Астрахани возить товары только из тех краев, что к реке Двине прилежат, без переволоки землею. Почему за этим не смотрят?.. Пенька вся должна идти в Петербург. А где она? Для чего не везут?.. По Каспле, Двине и Торопе все товары указано на Ригу грузить. А они идут в другие места… В Нарву возят товары только одни псковичи! Откуда же быть доходам в казне при таком попустительстве?!
   — И то верно! — соглашался канцлер Головкин. — А что делать, когда не везут? Силом гнать?
   — Нет, будем ласкать тех, кто с купцов посулы берет, да покрывать попустительство! — горячился Данилыч.
   — А попустительство от бедности, — возражали ему. Хотели обойтись как можно меньшим числом чиновников по недостатку людей и денег. Особенно спешили избавиться от иностранцев — далеко не все они оказались способными дельными. Из русского флота «сии плуты», как все чаще и чаще обзывал Петр иностранцев, находящихся на русской службе и смотревших на эту службу как на временное пристанище, в 1723 году по приказу Петра почти все были уволены в отставку. Обязанность определять полезных людей в коллегии и в провинции лежала особенно на генерал-прокуроре. Ему постоянно указывалось на это, и Ягужинский доносил императору в Персию:
   «Люди как в коллегии, так и в провинции во все чины едва не все определены, однакож воистину трудно было людей достойных сыскивать, и поныне еще во сто человек числа не могу набрать».
   С приятным ощущением выполненного долга Меншиков аккуратно доносил государю о том, как он «смотрел за заводами», ездил и произвел там «многие перемены в распоряжениях», писал, что «работных людей по-прежнему зело мало шлют», так что «пришлось в Сестребеке, а Дубках, в Кронштадте и иных местах прибавить знатное число работников из военных, особливо для работ канала, на которую работу одну пришлось определить до двух тысяч человек».
   Все работы на Ладожском канале осмотрел Александр Данилович, кажется, излазил там все закоулки. Начальствующий над работами Ми них оборачивался хорошо, но… очень уж круто подчас поступал. «Скор на руку, вспыльчив, — жаловались светлейшему офицеры. — То и дело кричит: „Все вы у меня под ногтем!“» Майор Алябьев, находившийся при «канальной ладожской канцелярии», подал Меншикову докладную записку: «Вашей светлости всепокорно доношу, как в бытность в селе Назье господин генерал-лейтенант Миних тряс меня дважды за ворот и называл меня при многих свидетелях шельмою и бранил по-русски».
   «Следует генерала окоротить, — решил Александр Данилович. — Нет никакой надобности ему лютовать. На совесть работают люди… Приедет государь, доложу — пусть еще сам выговорит ему… Войска у Миниха пропасть работает, а он все просит еще и еще… Дал две тысячи — хватит! Ни одного солдата больше не дам!.. „Война же кончилась!“ — говорил Миних. Где же она кончилась? Одна кончилась, так зато другая идет! А сколько лет грозит война с Турцией!.. Нет. больше солдат — кончено! Ни одного не пошлю».
   И что хуже всего — недаром говорится: одна беда не приходит никогда! — двадцать второй год оказался неурожайным. Знойные и сухие ветры разгоняли тучи, подымая вихри на дорогах, солонце нещадно палило хлеба и травы. Подсыхали до срока тощие ржи и овсы. Сухие пашни сквозили, как лысины. Лебеда, предвестница запустения и голода, заступала места тучных хлебов, выгоны в деревнях зарастали высокой сорной травой, глухая крапива поднималась у порогов, на полураскрытых крышах серебрилась полынь.
   Нужно было прибегать к крайним мерам — копейки считать, ужиматься во всем. Но уверил государя Александр Данилович, что Ладожский канал, хоть и при великом безденежье, все же «будущим летом может окончиться», и этому послал «с превеликою подробностью описание». «А двор константинопольский, — донес, — смотрит на персидский поход равнодушно и пребывает спокоен, с чем ваше величество и поздравляю».
   Все выполнил Александр Данилович, что наказывал ему при своем отъезде государь. В Питере все кипит…
   «Только… — мучился, горько думал светлейший, — как государь отнесется к „шумству в сенате“?…»
   Пошли слухи, что из-за этой ссоры государь раньше времени хочет из Персии возвратиться в Москву, «ибо толики неустройства, произшедшие в сенате от самых первейших особ, — говорили, — могут иметь по себе зловреднейшие последствия, из которых за самое малое может почесться расстройка в порядке текущих дел по сенату».
   По диким, необжитым местам пришлось двигаться русскому войску. В том месте, где Волга и Дон почти сходятся, открывалась обширная степь, расстилающая вправо и влево, до Черного и Каспийского морей. Безводна и безлесна была эта пустыня, а вблизи Каспия грунт ее был так сильно пропитан солью, что в жаркие дни покрывался плотной белой коркой.
   По степи бродили калмыки, ногайцы со своими войлочными кибитками, отарами овец, стадами коров, табунами коней. Жилья почти не встречалось, только изредка на берегах болотистых речек, где назойливая, въедливая мошкара дни-деньские дрожала тонкими, прозрачными столбиками, виднелись поселения раскольников, покинувших родные места по причине гонения «никониан» на старую веру.
   Пенистые, шумные Терек, Кубань, перерезая на юге эту необъятную равнину, несли свои быстрые воды в моря. Здесь, на юге, степь оживала — волнистая, изрытая норами хомяков, землероек, тушканчиков, сусликов, тонко пересвистывающихся окрест; изобилующая дичью — перепелами, дрофами, стрепетами, она расстилалась возле Терека и Кубани пышным, лиловатым ковром.
   За Кубанью и Тереком стеной возвышался Кавказский хребет. По берегам этих рек и особенно по ту сторону их, где равнина мало-помалу поднимается, подступая зелеными лесистыми холмами к каменным громадам Кавказа, почва необыкновенно плодородна; трава здесь в рост человека, в лесах растут великолепные дубы, клены, пирамидальные то-поля, по склонам холмов густо курчавятся дикие виноград-ники. И воздух здесь особенно синь, и дали ясны…
   Жители этих прекрасных закубанских и затеречных хол-мов и долин сильны, красивы, воинственны. Те из них, которые обитали ближе к Каспийскому морю, признавали над собой класть персидского шаха, но в действительности вовсе него не зависели и руководствовались собственными обычаями, подчиняясь своим выбранным старшинам либо местным наследственным ханам, султанам.
   Еще с давних времен московский двор сносился с закубанскими и затеречными племенами. Горцы, живущие в верховьях Кубани, участвовали в походах Ивана Грозного. Донские казаки постоянно водили с горцами хлеб-соль. Для сношений с племенами, жившими за Тереком, был еще издавна построен близ устья этой реки город Терки; казаки, поселенные близ него, и русские, сами переселившиеся сюда, переняли многие обычаи своих соседей, освоились с их языком, сдружились с ними, а другие и вовсе вступили в родство.
   Вот этот-то крайний пункт русских владений и был назначен сборным местом для войск, отправляемых в персидский поход. В конце июля туда прибыла флотилия с пехотой, а в начале августа — кавалерия, следовавшая степью.
   В середине августа Петр прибыл в Терки. Шевкал Адель-Гирей принял его и Екатерину торжественно, пышно, хотя в душе и был весьма недоволен прибытием русских. Отдохнувши в Терках и оправившись после тяжелого похода по знойным степям, русское войско под предводительством самого Петра двинулось далее равниной, расстилающейся между морем и горами, сначала широкой, потом постепенно суживающейся и запиравшейся в самом тесном месте Дербентом — старинной крепостью, принадлежавшей Персии.
   Данник шаха, утимишский султан Мухаммед, к которому Петр послал трех донских казаков с требованием покорности, приказал казаков тех умертвить и со всеми своими силами двинулся против русских.
   Казаки без особого труда разбили армию Мухаммеда. Весть о поражении утимишского султана мигом разнеслась по всему побережью, и наиб Дербента счел за благо встретить Петра с серебряными городскими ключами на блюде — сдать крепость без боя.
   Народы, покоренные шахами за двести — триста лет до прихода Петра, непрерывно боровшиеся с персидскими завоевателями за свою независимость, не оказывали русским большого сопротивления.
   А за Дербентом уже лежали те богатые, таинственные и прекрасные земли, где ткались бесподобные шали, ковры и шелка, где в изобилии произрастали шафран и индиго, та сказочная страна, в недрах которой, по всеобщему, твердо укоренившемуся поверью, таились неистощимые россыпи драгоценных камней — алмазов чистейшей воды.
   Приблизиться к владениям «Великого Могола» повелителя Индии, было сокровенной целью Петра. Только приблизиться!.. И Петр написал своему резиденту в Персии, чтобы тот успокоил министров шаха, разъяснив им, что русские не желают завоевывать Персию: «только по морю лежащие земли займем».
   Но смелым предположениям Петра не суждено было осуществиться. После взятия Дербента начались затруднения с основным продуктом питания — с хлебом. Подошедшие к берегу двенадцать ластовых судов, груженных мукой, не могли пристать к берегу — не позволял внезапно поднявшийся жестокий северный ветер. Долго эти суда швыряло на рейде. И они дали течь. Команды, сутками откачивающие воду из трюмов, выбились из сил, а ветер не утихал. Оставалось одно: пустить суда к самому берегу — посадить их на мель. Так и сделали. Но муки, когда ее выгрузили, подмокло и испортилось много. Ждали из Астрахани еще тридцать судов с крупою и хлебом, но о них не было слуха.
   Наконец капитан Вильбоа, командующий астраханским караваном судов, дал знать, что он только вошел в Астраханский залив, а далее идти не решается, потому что суда в плохом состоянии и по открытому морю на них плыть в такую штормовую погоду опасно.
   Тогда, оставив в Дербенте свой гарнизон, как в городе, уже принадлежавшем России, Петр с остальным войском скорым маршем выступил к Астрахани.
   Тяжелым был переход…
   «Только не отставать! — строго наказывал Петр своим генералам. — А буде телега испортится или лошадь станет, тотчас из оглоблей вон и разбирать по рукам, что нужно, и по другим телегам, а ненужное бросить, но не отставать!.. И объявить под смертью — кто оставит больного и не посадит его на воз!»
   В том месте, где река Астрахань отделяется от речки Сулак, Петр заложил новый форпост — крепость Святого Креста, которая, по его мысли, должна была надежно прикрывать русские границы, более надежно, чем крепость Терки. Положение Терской крепости Петр нашел весьма неудобным, непрочным.
   Для дальнейших военных действий Петр снарядил из Астрахани два сильнейших отряда под командованием: один — генерал-майора Матюшкина, второй — полковника Шипова. Матюшкин был послан к Баку, Шипов — к Рящу.
   Военные действия обоих отрядов были настолько успешны, что 12 сентября 1723 года уполномоченный шаха решил подписать с Петром договор, по которому к России отходили города Дербент и Баку, а также провинции на побережье — Гилянь, Мазандеран, Астрабад.
   Петр полагал, что он вполне достиг своей цели. В самом деле, если не через Хиву и не по Аму-Дарье, как он предполагал раньше, то через Астрабад русской торговле открывался путь в Индию.
   Исполинские планы зрели в голове всероссийского императора. Но… они остались неосуществленными. Менее нежели через десять лет после его смерти занятые его армией города на каспийском побережье были уступлены обратно Персии, и восточная торговля Европы вынуждена была держать путь вокруг Африки.

20

   Петр вернулся в Москву в середине декабря, а в начале января следующего, 1724 года, прислал «Господам сенату» указ:
   «Доносили нам обер-прокурор Писарев на барона Шафирова, что он, когда дело его слушали о почте, вон не вышел и назвал его вором, также и в иных делах противных; а барон Шафиров на него писал, что делает он, Писарев, по страстям, противно указу, которое дело ныне буду разыскивать».
   Шафиров был обвинен «в нарушении указа, повелевающего выходить из присутствия тем, коих дела слушаются и судятся. В пренебрежении порядка и благопристойности в сенате. В присвоении суммы почтовых денег и в самовольном наложении таксы на письма. В пристрастии в рассуждении выдачи жалованья брату его». И «…у полковника Воронцовского взял в заклад деревню под видом займа, не дав ему ничего денег».
   Самым тяжким было обвинение в казнокрадстве — «в присвоении суммы почтовых денег и в самовольном наложении таксы на письма». За одно это преступление уже грозило «лишение самыя жизни». И особый суд, назначенный Петром из сенаторов, в точном соответствии с законом, без колебания приговорил Шафирова к смертной казни.
   Рано утром 15 февраля Ивановская площадь в Кремле уже кишела народом.
   Кто-то в черном как смоль парике, зеленом кафтане с красными обшлагами и отворотдми сипло вычитывал с помоста «вины, за кои сенатор, подканцлер, барон Петр Шафиров осужден к лишению чинов, достоинства и самыя жизни». Зычные выкрики глашатая подхватывались студеным ветерком и доносились глухо, точно падали в вату.
   Густой говор неясным гулом стоял над площадью, а народ все подходил, словно шумные, порожистые ручейки вливались со ьсех сторон в волнующееся широкое море.
   Посреди площади эшафот свежежелтого теса, на нем низкая, широкая, черная плаха. Терялся в сизо-молочном тумане, уходя ввысь, покрытый густым инеем, словно перламутровый, силуэт Ивана Великого.
   Высокий эшафот среди волнующегося моря голов, величественный храм, строгая колокольня выглядели грозно, торжественно в это морозное, туманное утро.
   Смолк дьяк, замерла площадь. И почти тут же от Боровицких ворот донеслось, прокатилось по толпе, словно вздох:
   — Везут!.. Везут!..
   Шафиров в старом нагольном тулупчике стоял на коленях в передке простых дровней, по бокам скакали драгуны с обнаженными шпагами. На эшафот осужденный взошел бодро — сам; встал, где указали. — руки по швам; так и стоял, замерев, пока секретарь, звонко выкрикивая, читал приговор.
   Площадь плескалась, шумела:
   — Казнокрад!.. Мало им!.. Может, через них и тягостей столько выносим!.. Гребут по своим карманам добро! Присосались к казне, как клопы!.. Кровопийцы!.. Небось теперь-от…
   Кто посправнее, потучнее — шипели:
   — Эк вычитывает как, волосок к волоску прибирает!.. Только… не перевешаешь всех, не нарубишься!.. Мало, что ль, крови лилось? А толку?.. Ай нам от сего полегчало?
   Но на таких смело гаркали:
   — Будя шипеть! Знай, Гаврило, про свое рыло! Видать, сам из таковских!..
   Народ понимал, что государь делает правое дело: казнит за лихоимство и взятки. И след! Правда на его стороне!
   Вот с осужденного сняли тулупчик, парик, вот взяли под руки, повели… И охнула площадь, застыла.
   — Гоже, гоже стоит!.. — шептали в толпе, говорили сами с собой. — Попался — так стой, не шатайся! Кланяйся миру! Так, так!
   — Простите меня, православные!
   Этак, ниже… ниже!.. А крестится истово!.. Вот те и выхрест! Истово, истово!..
   Взвился топор.
   — А-а-ах! — многие закрыли глаза.
   Рядом с шеей тяпнул палач, — мимо!.. Ажио полтопора увязил в краю плахи!
   Тайный кабинет-секретарь Макаров провозгласил, что император, в уважение прежних заслуг Шафирова, заменяет ему смертную казнь заточением… [67]
   Зашатался Петр Павлович, слезы хлынули… Как свели его с эшафота — не помнил.
   Говорили, что когда медик, опасаясь следствия сильного потрясения, пустил Шафирову кровь, он прохрипел:
   — Лучше бы открыли большую жилу, чтобы разом избавить меня от мучения.
   Многие дипломаты сочувствовали Шафирову, расхваливали его способности. «Правда, — говорили, — он был немного горяч, но все же легко принимал делаемые ему представления, и на его слово можно было вполне положиться».
   Но и Скорняков-Писарев не торжествовал. За «дерзновение брани в сенате» он был разжалован в солдаты с отобранием деревень. Но Петр не любил терять способных людей, к бывшему обер-прокурору вскоре было поручено надсматривать за работами на Ладожском канале. [68]
   Долгорукий и Голицын были лишены чинов и оштрафованы на тысячу пятьсот пятьдесят рублей каждый — на госпиталь, за то, что они только двое предерзливо приговор подписали оному Шафирову выдать жалованье, непорядочно поступали и говорили, будто Шафирову «при слушаньи выписки можно быть».
   Гордому князю Дмитрию Михайловичу Голицыну пришлось «многожды стукаться головой в землю» перед ненавидимой им «чернокостной» Екатериной, просить «милостивого заступления». Милостивое заступление Екатерины помогло: по ее ходатайству Долгорукий и Голицын были восстановлены в чинах, но штраф с них снят не был. [69]
   Одновременно с делом Шафирова шло другое, не менее громкое: был уличен в лихоимстве обер-фискал. Нестеров, человек, много лет отличавшийся ревностным вскрытием и преследованием злоупотреблений.
   С расспросов и пыток обер-фискал повинился, что неоднократно брал взятки и деньгами и разными вещами за табачные откупа, определения на воеводские места и за другие дела. Суд начел на него триста тысяч рублей.
   Обер-фискала колесовали на площади, против коллегии. Сам Петр наблюдал за казнью из камер-коллегии.
   — Виноват! — закричал с эшафота старик Нестеров, когда увидел в окне государя.
   Крепко надеялся обер-фискал на монаршую милость. Полагал, что имеет на это право не меньше Шафирова. Столько лет без кривды радел государю! Надсматривал, «дабы никто от службы не ухоранивался и прочего худа не чинил». Одно дело сибирского губернатора князя Гагарина чего стоит!..
   Князь Гагарин!.. Столп благочестия, знатнейший почтеннейший человек в государстве, повешен вследствие доноса не кого-нибудь, а его, Нестерова! Кто больше его выловил лихоимцев и казнокрадов?
   Кланяется обер-фискал, бьет челом о помост:
   — Виноват!
   Но… Петр отвернулся.
   С Нестеровым было казнено девять человек; многие наказаны кнутом и сосланы на галерные работы.
   Всех подьячих согнали смотреть на казнь эту «дабы могли они видеть, что ожидает всякого лихоимца».

21

   Александр Данилович болел. Тепло одетый в стеганом бухарском халате подбитых мехом туфлях, обмотанный шарфом, он часами просиживал у камелька.
   В эти дни чаще всех наведывался к нему Петр Андреевич Толстой. А беседа одна у них: все о том, что плох, очень плох государь! Им это виднее, чем кому бы то ни было.
   — Смерть каждого государя, Александр Данилович, производит некоторое потрясение, особенно если он самодержавный, — тихо, вкрадчиво говорил Толстой, потирая протянутые к огню руки, искоса из-под густых, кустистых бровей поглядывая на Меншикова. — Со вступлением на престол нового государя могут измениться отношения к другим странам, устроиться новые союзы, прекратиться прежние; внутреннее управление может получить новый характер; прежние сановники заменятся другими…
   Золотисто-багровая полоса от разгоревшихся дров тянулась вдоль комнаты, богато расцвечивая персидский ковер на полу: дрова горели бойко и дружно, весело шипя и пощелкивая. Александр Данилович молчал, как будто весь погрузился в созерцание пламени, но последние слова Толстого заставили его страдальчески сморщиться.
   — «Прежние сановники заменятся», — повторил он вслед за Толстым и махнул рукой, а махнув, насупился и замотал головой. — Нет, нет… Не в одном этом дело!.. Видишь, — указал тонким, прозрачно-розовым пальцем на пламя. — Скоро огонь пожрет все, что дали ему… Вот… он уже утихает… Эти алые головни, кои являют сейчас собой сказочные замки, дворцы… рушатся, покрываются темным сизым налетом, а между ними… ишь, ишь… мелькают уже синие язычки!..
   — А в них яд, — кивает Толстой, угадав мысль светлейшего, — яд, яд, даром, что они такие красивенькие!..
   Меншиков берет кочергу, жестоко колотит ей по углям, головешкам, наблюдает, как целый сноп искр улетает в трубу.
   — Вот и все! — Бьет в ладоши. — Огни!
   Подали свечи, кофе, трубки, потом и закуски, водку, наливки и вина.
   — Я не буду, — прижал Александр Данилович кончики пальцев к груди, — врачи никак не велят, а ты, может быть, «огорчишься»? За мое здоровье, а?
   — Ничего, ничего, — остановил его Петр Андреевич, — ты сиди, я тут сам… — Выбрал бутылку. — Ишь на ней пыли-то наросло!.. Знать, вековая пыльца-то, из благородных…
   — Давеча я к тому, — продолжал Меншиков, раскуривая трубку, не слушая воркованья Толстого, — к тому я сказал, что смерть такого государя, как наш Петр Алексеевич, не идет ни в какое сравнение со смертью других государей.
   Помолчал, потом, рассеянно посмотрев на Толстого, задумчиво произнес:
   — Может статься, что все новое дело покроется пеплом, а мы полетим в тартарары!..
   — Да, да, да! — соглашался, мотал подбородком Толстой, закусывая каким-то мудреным вареньем. — Россия сейчас похожа на город, разрушенный до основания с целью выстроить его по новому плану. В городе этом из-под мусора и щепы едва заметны сохранившиеся фундаменты, едва начинают возникать своды новых зданий…
   — Истинно! А кто их будет достраивать, эти новые здания? — горячо сказал Меншиков. — Ведь ближе всех к престолу…
   — Да, — перебил его Петр Андреевич, — ближе всех к престолу стоит внук государя Петр Алексеевич! А ему всего восемь лет… И его разделяет с нами смерть царевича Алексея! Так что, сделавшись государем, он вряд ли простит нам смерть своего отца.
   — Это известно, брат, все известно! — махнул рукой Александр Данилович. — А вот что думает об этом сам государь?
   — Император в сильном расстройстве, — ответил Толстой. — Ты хочешь знать, кого он в наследники себе прочит?.. По-моему, это не ведомо никому.
   Меншиков только пожал плечами.
   «Малолетний ли Петр, Голштинский ли герцог — один мед!» — думал он.
   И Толстому и Меншикову было ясно, что сторонники малолетнего Петра Алексеевича не преминут внушить ему, если уже не внушили, что память его «безвинно погибшего от рук лиходеев» отца должна быть для сына священной. И тогда, дорожа этой памятью, Петр Алексеевич, сделавшись государем, несомненно, приблизит к себе всех бывших приверженцев царевича Алексея — людей, преданных старинным порядкам, — и удалит сотрудников своего деда — людей, начавших и продолживших с ним дело преобразования отечества своего.