Более всех надежду эту поддерживал в ней епископ Досифей: в церкви он поминал ее государыней, частенько рассказывал ей о бывших ему «хороших» видениях, пророчивших скорую смерть государю…
   Любовник инокини Елены Глебов, духовник ее Андрей Пустынный и епископ Досифей были казнены, другие участники заговора наказаны телесно и сосланы. Инокиня Елена под строгим караулом была отправлена в Ладожский монастырь.
   На этом московский розыск закончился, и Екатерина написала Меншикову из Преображенского:
   «Прошу прикажите наискорее очистить для царевича Алексея Петровича двор бывший Шелтингов, где стоял шведский шаутбенахт, [45]и что испорчено, велите не мешкая починить».
   Петр заспешил в Петербург.
   Знакомясь с материалами следствия, Меншиков лишний раз убеждался, что его враги оказывались заклятыми врагами Петра. «Да иначе и быть не могло, — думал Данилыч. — Все это так, так… Однако… Вот, скажем, Шереметеву-то Борису Петровичу не было никакой надобности хныкать возле этой самой царевичевой отпетой компании!.. Неужто и ему государь теперь „ульет щей на ложку“!.. Ох, и какое же тяжкое действие окажет этот розыск на Петра Алексеевича! Ведь сын… и такое замыслил, предатель, против родного отца!»
   Что Петр не пощадит Алексея, в этом Александр Данилович не сомневался. «Большие бороды» сумели крепко внушить Алексею слепую ненависть не только к отцу, но и ко всему новому, что он ввел. «Стало быть, Алексей истинно предатель и изменник Отечества своего! А такому, будь он кто хочешь, пощады от Петра Алексеевича ждать не приходится! Делай для пользы Отечества — сделаешь для Петра!» — размышлял Меншиков, невольно перебирая в уме, мысленно подытоживая: а что он сам здесь свершил в отсутствие государя?
   Знал Данилыч: только хорошим, толковым выполнением планов, замыслов, начертаний и наказов Петра Алексеевича, только этим можно утешить его.
   В Петербурге все шло хорошо.
   «Приедет государь, могу доложить, — соображал Меншиков, — что в губерниях заготовлено мной ни много, ни мало пять тысяч скобелей и долот, а топоров так и за все двадцать тысяч перевалило. Хлеба запасено столько, что за всеми расходами остается беспереводно не менее сто тысяч четвертей…
   И еще надобно будет доложить, — вспоминал генерал-губернатор, — о предложении князя Черкасского [46]— заменить присылаемых работных наемными. Считает Черкасский, что так будет и выгоднее и спорее. Высылку же работных предлагает он заменить денежным сбором. И, пожалуй, он дело советует… Доложу, — а там — как государь на это дело посмотрит. [47]
   Теперь… На Охте плотники селятся, судовщики, что набраны в Архангельске, Вологде… Стало быть, и еще новая слобода вырастает, Охтенская. Так что и в деле заселения Питера, думаю, что ругать меня не за что…»
   Указ о вспомоществовании поселенцам Охтенской слободы Петр подписал без раздумья.
   — Нужно! — сказал он. — Такие люди здесь — золото! Только заметил:
   — С другого-то края, Данилыч, нужно правый берег Невы тоже быстрее застраивать. На Выборгской стороне фундаменты засолили? Выводить стены нужно! Поторапливай там, кого надо!.. Гошпиталь тож, магазины, амбары… И с пороховым заводом на Охте поторапливаться бы надо…
   — На заводе, государь, почти все под крышу подведено. Да и другое все… строим, — пожимал плечами Данилыч. — Только вот…
   — Вижу, что «только вот», — передразнивал его Петр, вникая в подготовленный ему на подпись новый указ о «переселении по выбору в Петербург первостатейных и средних людей, добрых, пожиточных из купеческого и ремесленного сословия».
   — А много ли пользы от этих невольных переселенцев? — хмурясь, спрашивал у Меншикова. — Приезжать приезжают, а домами не обзаводятся, торговли и ремесел не производят. Только глаза мозолят… канючат: отпустить на побывку… Одни чернослободцы мне горло перепилили. Там мы-де оптовой торговлей занимались, заводы имели да промыслы, а здесь что?.. Улита едет — когда-то, мол, будет! — так говорят. Нет, шабаш! — махал рукой. — Ну их всех к ляду!..
   — А мастеровых, — спрашивал Меншиков, — тоже не назначать к поселению?
   — И этих не надо, — решил Петр. — Выгодно будет — сами приедут. А дело идет вроде к тому… Ты вот что, — сумрачно произнес сиплым голосом, — завтра покажи-ка мне, как там у тебя на левом-то берегу: собор Исаакия, канцелярский двор как подвигаются? Как с морскими слободами, с Конюшенной, Офицерской? Как селятся немцы? Все, поди, в деревянных домах?
   — В деревянных, государь!
   — Понудить надо! Поговорить… Или на год, на два приехали!.. Переметные сумы! Жмутся все, озираются!..
   «Не разговоришься, — соображал Меншиков, — все не так да не этак… Ка-ак его взяло дело царевича…»
   — Да-а, Данилыч. — помолчав, тянул Петр, рассматри-вая свои заскорузлые пальцы. — Вот ты и подумай: родной сын, а такую пакость надеялся мне учинить!.. Думаешь, он неспособный и, зная то за собой, убежал от понуждения моего к путной жизни?.. Думаешь, что вернулся он сюда кротким агнцем, чтобы укрыться «в келье под елью» со своей Евфросиньюшкой?.. Как бы не так! Мнит себя наследником престола российского… Мнит, гнида! Мнит!.. На бородачей, на попов-староверов да на чернецов озирается!.. С великой радостью принимает все слухи о кознях против меня, Готов перекинуться к любым ворам, иноземным правителям… даже при жизни моей, только бы сильны они были!..
   Всё, ирод, прикинул: близких мне людей перевесть! Всю жизнь пустить вспять, на дедовщину повернуть! Все ради чего я не щадил ни сил, ни здоровья, ни самой жизни, что завоевано потом и кровью лучших российских сынов, — все решил ниспровергнуть, иуда!.. Надобно выбирать…
   И Меншиков решительно подхватил:
   — Выбирать, выбирать, государь! Полагают же бородачи, что клобук не гвоздем будет прибит к его голове. А от них пощады не жди! И Екатерине Алексеевне, и детям твоим, государь, в случае чего…
   — Известно! Все известно, Данилыч! — перебил его Петр. — Ох, бородачи, бородачи! — качал головой. — Многому злу вы есть корень! Отец мой имел дело с одним бородачом, [48]а я — с тысячами! Бог — сердцевидец, судья вероломцам. Я хотел сыну блага, а он — всегдашний мой враг. Ну что ж…
   — Кающемуся и повинующемуся — милосердие, — осторожно замечал Александр Данилович, — а старцам пора перья бы пообрезать и пуху бы поубавить, мин херр!
   — Не будут летать! — отрезал Петр строго.

12

   Отношение к Алексею резко изменилось после того, как Петр сам допросил Евфросинью. Любовница царевича «не только из уст своих показала, но и многие бумаги подала, гласившие об измене».
   Следствие над Алексеем и его сообщниками продолжалось около полугода: казематы Петропавловской крепости наполнились заключенными, и в числе их были два члена царской фамилии — Алексей и сестра государя Мария.
   «На духу» Алексей каялся, что желает смерти отцу.
   — Бог тебе простит, — отвечал ему духовник Яков Игнатьев. — И мы все желаем смерти ему, для того что тягости везде через край!
   В мае последовало «объявление» о преступлениях Алексея. В манифесте было упомянуто о его лености к учению и о его упорном неповиновении отцовской воле, о дурном отношении к жене, и, наконец, о бегстве за границу и ходатайстве у императора Карла — свояка (мужа сестры покойной Шарлотты) — «протекции вооруженной рукой».
   За все это — предательство, злостный обман и ханжеское притворство — Алексей и его пособники, «яко изменники государя и отечеству», были преданы особому суду, созванному Петром из представителей генералитета, сената и синода.
   — Труден разбор невинности моей тому, — говорил Петр, — кому дело это не ведомо!
   Он не решился быть судьей в собственном деле, особенно после того, как дал обещание простить Алексея. Созвав представителей высшего духовенства, министров, сенаторов, генералов, Петр дал им строгий наказ:
   «Истиною сие дело вершить, и не опасайтеся, також о ее рассуждайте того, что под суд ваш надлежит вам учинить на моего сына, но, несмотря на лицо, сделайте правду».
   На заседании суда Петр не присутствовал.
   24 июня состоялся приговор: «Сенат и стану воинского и гражданского, по здравому рассуждению, не посягая и не похлебствуя, и несмотря на лицо, единогласно согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за все вины свои и преступления против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти». Подписали: князь Меншиков, граф Апраксин, граф Головкин, князь Яков Долгорукий и другие — всего 127 человек, кроме графа Бориса Петровича Шереметева.
   Через два дня, «26 июня, по полуночи в 8 часу, — занесено было в записную книгу Санкт-Петербургской гварнизонной канцелярии, — начали собираться в гварнизон: [49]светлейший князь Меншиков, князь Яков Федорович [Долгорукий], Гаврило Иванович [Головкин], Федор Матвеевич [Апраксин], Иван Алексеевич [Мусин-Пушкин], Тихон Никитич [Стрешнев], Петр Андреевич [Толстой], Петр Шафиров, генерал Бутурлин; и учинен был застенок, и потом, быв в гварнизоне до 11 часа, разъехались. Того же числа пополудни в 6-м часу, будучи под караулом в Трубецком раскате в гварнизоне, царевич Алексей Петрович преставился».
   30 июня, в присутствии Петра и Екатерины, тело Алексея было погребено в Петропавловском соборе, рядом с гробом принцессы Шарлотты. Траура не было.
   В рескриптах к своим представителям за рубежом Петр приказал огласить, что Алексей умер «по приключившейся ему жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии».
   Далеко не все, конечно, верили этому оглашению; враги распускали слухи, что царевич умер насильственной смертью, что сам отец, этот грубый, грязный и больной пьяница, зверски жестокий, лишенный здравого смысла, чуждый всяких приличий, словом, человеку не возвышающийся ни до политического разума, ни до моральной порядочности, — что сам отец его задушил. Говорили и так, что его отравили, но большинство утверждали, что Петр приказал Толстому, Бутурлину, Ушакову и своему денщику Румянцеву казнить Алексея, но «тихо и неслышно, дабы не поругать царскую кровь всенародною казнию», что ими и было исполнено: они задушили Алексея в каземате подушками.
   А среди духовенства шли толки, что-де «в Санкт-Петербурге государь собрал архиереев и многих других людей и говорил, чтобы дать суд на царевича за непослушание. Тогда же в ту палату вошел царевич, не снял шапки перед государем и сказал: „Что мне, государь батюшка, с тобой судиться? Я завсегда перед тобой виноват“, — и пошел вон; а государь молвил: „Смотрите, отцы святии, так ли дети отцов почитают!“ И приехал государь в свой дом, царевича бил дубиною, и от тех побоев царевич и умер. Царя дважды хотели убить, да не убьют: сказывают ему про то нечистые духи».
   Приверженцы царевича внушали народу, что «пока государь здравствует, по то время и государыня царица жить будет, а ежели его, государя, не станет, тогда государыни царицы и светлейшего князя Меншикова и дух не помянется… Наговорила царица государю: „Как тебя не станет, а мне от твоего сына и житья не будет“, — и государь, послушав ее, бил его, царевича, своими руками кнутом… Бог знает, какого она чина, мыла сорочки с чухонками; по ее наговору и умер царевич».
   «Щука умерла, а зубы остались», — размышлял Александр Данилович. А как думают иностранные резиденты? Все ли так полагают, как Плейер, — австрийский посол? Тот доносил императору, что «духовенство, помещики, народ — все преданы царевичу и были весьма рады, что он нашел убежище во владениях императора». А ранее Плейер, старательно подбиравший угодные ему базарные толки, писал, что «разносятся слухи о возмущении русского войска в Мекленбурге и о покушении на жизнь государя, недовольные хотят освободить из монастыря Евдокию и возвести на престол Алексея». Не унялся австрийский посол и после возвращения Алексея в Москву. Как «очевидец», он сообщил, что «увидев царевича, простые люди кланялись ему в землю, говорили: „Благослови, господи, будущего государя нашего“.
   Узнав о таких донесениях, Петр потребовал немедленного удаления Плейера из России.
   Как-то возвращаясь вместе с Шафировым из Ораниенбаума, Меншиков предложил:
   — Изыщи случай, Петр Павлович, разузнай, что говорят о деле царевича иностранные резиденты. Есть ли еще такие, что думают про нас, как Плейер, с огнепальною яростью?.. Вот, поди, все они меня костерят!.. Ты наведайся как-нибудь к Шлиппенбаху, прусскому резиденту. Послушай…
   — Так! — согласился подканцлер. — Шлиппенбах действительно в этом деле стоит вроде как в стороне, во всяком случае не злопыхает, как Плейер. Да и другие резиденты частенько собираются у него. В загородном доме, недалеко отсюда, — добавил Шафиров, махнув рукой в сторону от дороги, по которой катилась коляска.
   — Вот-вот, — кивал Меншиков, щурясь. — А когда поедешь к нему, — продолжал как будто небрежно, — то возьми с собой камер-юнкера Монса Виллима Ивановича.
   — Государыня наказала? — спросил, мгновенно догадавшись, Шафиров.
   — Да, просила и его захватить.
   — Ка-ак этот красавец, я посмотрю, обошел государыню! — рассмеялся Шафиров, ерзая по сиденью. — Все дела по управлению ее вотчинной канцелярией прибрал к своим холеным ручкам… Ловко, а?
   — Монсова сестрица сосватала, — тускло улыбнулся Данилыч, — Балк Матрена Ивановна. С государыней она, знаешь ведь, — водой не разольешь, ну и… видно, замолвила словечко за братца… А потом… что ж, — наклонился почти к самому уху Шафирова, — Виллим малый действительно ловкий…
   — Ничего не скажешь! — передернул плечами Шафиров. — Был и под Лесной и под Полтавой. Генеральс-адъютант Боура… Эт-то… Хвалил его генерал. А на Боура угодить трудно…
   — Чего „на Боура“? У самого ж государя пять лет в личных адъютантах ходил, — заметил Александр Данилович, поправляя плечами кожаную подушку. — Н-н-да-а… — Поднял брови, искоса глянул на Шафирова и закашлялся. — Далеко красавчик пойдет, если…
   — Если что? — живо спросил вице-канцлер. Меншиков слегка покрутил головой:
   — Сановные что-то стелются перед ним, льстят, богато одаривают… А потом… — Прикрыл глаза, помолчал и со вздохом добавил: — Уж очень он бабий угодник!..
   Вправо от дороги важно и ровно шумели сосны на высоких курганах, вековой бор глушил берега, и только красавица Нева, широкая и свободная, плескала и плескала своими серо-свинцовыми, холодными волнами под иссиня-зеленым хвойным навесом.
   Под колесами хрустели еловые шишки и тонкие, ломкие, как стекло, сосновые веточки. Теневые стороны сосновых стволов казались синими, а другие были все розовые, испещренные тенями. Солнце садилось. Снизу, от реки, плыл туман, прозрачной пеленой растекался по берегу. В лужках, низких местах, становилось холодно, как в погребе, резко пахло росистой зеленью, только изредка откуда-то повевало пряным теплом. Быстро темнело.
   — Дико, Александр Данилович, — пожимался Шафиров, оглядываясь по сторонам. — Не люблю я, признаться, ездить вечерами по таким глухим местам.
   — Можно было бы и самому мне, — продолжал Александр Данилович, как бы думая вслух, — собрать всех резидентов у себя да и поговорить „по душами“… Только…
   — Да сделаю все, Александр Данилович! — воскликнул Шафиров, всплескивая короткими ручками. — О чем разговор!.. Слава богу не маленький, не двух, по третьему!.. Ка-кое важное дело! Да я их, голубчиков, так лбами соткну! Всю внутренность выложат!..
   Александр Данилович молчал.
   Впереди, на першпективах, зажигались огни. Там, в столице, начиналась вечерняя жизнь, а здесь возле самого города, было тихо, пустынно и еще брезжил свет вечерней зари. Изредка встречались, серели, как старые грибы, бревенчатые постройки.
   „Ох, и много же еще труда положить надо будет, чтобы обжить эту всю махину, скрасить эту угрюмую, свирепую целину!“ — невольно подумал Щафиров, и Меншиков, как бы в лад с его мыслью, но думая о чем-то своем, раздельно сказал::
   — Да-a, хлопот мне со всем этим будет, повыше усов… Погоняй веселей! — ткнул в спину кучера.
   И Нефед залился:
   — Эх вы, любки-голубки, ноги ходки, хвосты долги, уши коротки! Аль вы забыли, что прежде любили!
   — Балагур! — улыбнулся Меншиков, кивнув на Нефеда. — А знаешь, как он про новую столицу-то говорит?
   — Как?
   — „Хорош Питер, да бока повытер!“
   Шафиров зевнул во весь рот так сильно, что левая рука его непроизвольно? приподнялась до груди. Простонал:
   — А ну их!.. Слушай больше! При-и-выкнут!..

13

   Загородный дом Шлиппенбаха был полон гостей. По всем комнатам пахло дорогим табаком. Из гостиной раздавались мужские голоса, слышны были резкие восклицания англича нина Брука, плотного, кряжистого, средних лет человека, непрестанно сосавшего короткую трубку.
   В зале стол был уставлен закусками, посудой, графинами.
   — Доброго здоровья! — расшаркивался Шафиров, размахивая, как флагом, большим синим платком.
   Предупредительно-ласково Шлиппенбах пожал ему руку.
   — Милости просим! Добро пожаловать! А Внллим Иванович что?
   — Нездоров, нездоров! — тараторил Шафиров. — Просил извинить.
   — Правда? — протянул хозяин, сделав скорбную мину и пропуская Шафирова вперед. — Петр Павлович Шафиров… Барон Шафиров… — представлял он вновь прибывшего гостя.
   Брук склонил голову; мягко, как пантера, подошел; улыбаясь — кривя прямые, тонкие губы, — протянул Шафирову необыкновенной худобы и белизны руку с перстнями и кольцами на сухих, длинных пальцах с прозрачными ногтями.
   — Добрый день, барон, добрый день! — сказал он и, кивнув хозяину, подхватил Шафирова под руку.
   Свежий, красивый де Лави — француз — поклонился с преувеличенной вежливостью; голландский резидент Деби, юркий, с подвижной физиономией старичок, пожал руку с тонкой улыбкой; плотный, широкоплечий, розовощекий блондин, ганноверский резидент Вебер пожал руку просто и без улыбки; датчанин Вестфаль, не вставая, постукал об пол ногой, поднял вверх руку, склонив голову:
   — Добрый день! Присаживайтесь, Петр Павлович, поговорим.
   — После, после, mein Freund! [50]— кивал головой Шафиров. — Как по-русски говорится, всякому овощу свое время.
   Шафиров сел, отер платком лоб и шею, шумно вздохнул.
   Среди сидящих и разговаривающих за большим круглым столом вице-канцлер резко выделялся своей полной, словно налитой, фигурой и лицом; живые, выразительные маслины-глаза его будто пронизывали Окружающих. Шафиров нервно дергал нижней губой, поминутно, как-то особенно хмыкал, слегка передергивал плечами, точно ему что-то жало под мышками, оправлял шейный платок.
   „Ртуть! — думали дипломаты, глядя на этого подвижного, юркого толстяка. — И, нужно отдать справедливость, ловок, умен!..“
   — А, Петр Павлович! — сказала, быстро входя в гостиную, молочно-розовая, полная фрау Шлиппенбах, словно родному. — Добрый день, добрый день! — кивала, вся сотрясаясь. — Господа! — обратилась к гостям. — Прошу к столу! Bitte… [51]
   Хозяин особенно хвалил и предлагал старое бургундское вино. Де Лави попробовал, нашел превосходным.
   — Петр Павлович! Налить? — предложил хозяин.
   — Не откажусь! — ответил Шафиров.
   — Так вы, — сказал Шлиппенбах, — распоряжайтесь, пожалуйста, сами.
   — Не утруждайтесь, не утруждайтесь, — кряхтел Шафиров, расправляясь с большой желтобрюхой длинной стерлядью, приготовленной „кольчиком“. — Мы как-нибудь, себя не обидим. Не правда ли, мистер Брук?
   Англичанин широко, приветливо улыбнулся, молча кивнул головой. Подумал:
   „Что это — намек или… так?.. Барон Шафиров. Все же благодаря чему он так вылез: благодаря ловкому маневру, умелой тактике или действительно подлинным заслугам?“
   К нему наклонился Деби.
   — Говорят, — скосил он глаза в сторону Шафирова, — что этот барон бывает иногда откровенен до предельной наивности и что лжет он только тогда, когда это совершенно необходимо.
   — А я слышал, — цедил в ответ мистер Брук, — что он говорит правду только в том случае, если ему не заплатили за ложь.
   — Ну что вы! — дернул губою Деби. — Петербург еще слишком мал, а населяют его слишком проницательные люди, чтобы возможны были ложные новости.
   — Да я не о новостях говорю! Что вы от Шафирова требуете? Ведь самим собою можно остаться только в двух положениях: когда не являешься ничем или когда являешься всем. А барон ведь ни то ни се.
   Словом, присутствие Шафирова всех очень интересовало. Хозяйка не спускала с него глаз, хозяин старался быть с ним возможно предупредительнее. Шлиппенбах догадывался, что будет какой-то „остренький“, достаточно откровенный разговор, так как Шафиров прямо и просто предупредил его, что хочет приехать к нему в гости, когда у него „случайно“ соберутся все „интересные“ резиденты.
   Но разговор пока не клеился. Де Лави, мягко улыбаясь, спросил:
   — А правда ли, барон, что князь Меншиков снабдил царевича Алексея деньгами, на дорогу, когда тот собрался бежать к императору, своему зятю?
   — Правда, — спокойно и просто ответил Шафиров, тщательно пережевывая. — Только деньги эти были вручены ему на дорогу к отцу, а не в Австрию.
   Де Лави изумленно поднял тонкие брови:
   — А иначе я и не думаю!
   — А кто вас знает, — хихикнул Деби. — Барон может расценить это как подтверждение того, что вы в данном случае подозреваете князя Меншикова в сознательном образе действии, что-де он все знал наперед и… намеренно толкал Алексея на обострение отношений с отцом.
   — Вольно же вам так думать! — пожал плечами де Лави. — Хотя я сам, своими глазами, читал, извините, мосье, и не такие выдумки в ваших газетах. В этой связи заслуживает внимания, например, сообщение именно в ваших газетах, — это „в ваших газетах“ он дважды с удовольствием подчеркнул, — сообщение о предстоящем будто бы браке Алексея с его двоюродной сестрой, герцогиней Курляндской!
   — Ну, это… — передернул плечами Деби, — немного не так.
   — Так, так, — кивал Вебер, не поднимая глаз от тарелки. — Нельзя пройти мимо того, что ваши газеты были заполнены и известиями о путешествии Алексея, и о почестях, оказываемых ему в Риме… Словом, надо отметить…
   — Словом, — перебил его Вестфаль, слегка горячась, — это не так.
   — Ну, а вам-то, майн херр, — пронизал его взглядом Шафиров, — и вовсе вменено было в обязанность, как нам стало известно, обращать особое внимание на все относящееся к Алексею и при случае… — намеренно сделал паузу.
   — Что? Что „при случае“? — потянулся вперед мистер Брук и даже руку поднес ковшиком к уху.
   — И при случае, — продолжал Шафиров, дергая нижней губой, — деятельно заступиться за сего претендента на русский престол.
   Вестфаль задвигался в кресле.
   — Ну, знаете, барон, это уж слишком! — пробормотал он, зло кривя тонкие губы. — Подобные речи убедительно подтверждают…
   — А что, господа, — перебил его Брук, — разве все в этом деле так-таки было без сучка без задоринки? Обратимся к фактам… Ведь Меншиков же содействовал посылке за границу на четыре года Гюйсена, этого дельного, порядочного воспитателя царевича. Разве этим князь не толкнул Алексея опять в пагубную для него среду?
   — Что же имел в виду князь Меншиков. действуя таким образом? — спросил Шлиппенбах. — Возвести Екатерину на русский престол после смерти Петра Алексеевича? Так, мистер Брук?
   — Может быть, может быть…
   — Но она так недавно сошлась с государем! И притом… Словом, нужно было обладать сверхъестественной прозорливостью, чтобы угадать в ней будущую царицу!
   — А чем объясняется все-таки, что князь Меншиков в этих условиях не принял мер к удалению Алексея из „пагубной для него среды“, как выразился мистер Брук? — процедил Деби, отпивая из стакана. — Тем более, что Он же отвечал за его воспитание?!
   — По той, очевидно, причине, мейн херр, — сдержанно, важным тоном ответил хозяин, — что ему просто было не до этого. Он слишком за многое отвечал.
   — Слов нет, удаление Гюйсена — громадная ошибка, — вставил Лави, — но видеть в этом тонкую интригу решительно нет никакого основания. В этом, — кивнул Шлиппенбаху, — я с вами согласен.
   — А таскать за волосы? А намеренно приучать к пьянству? — насмешливо-отчетливо спросил Вестфаль, кривя губы. — Это тоже обычные методы воспитания?
   — Я понимаю, о чем вы хотели сказать, — ответил Шлиппенбах совершенно серьезно. — Князь Меншиков трепал Алексея за волосы. Пусть будет так. Но здесь это принято! Здесь все наставники таким образом наказывают своих воспитуемых! Пьянствуя же, Алексей просто подражал окружающим… А что вы скажете об исключительно разумном браке царевича с принцессой Шарлоттой? — спросил в свою очередь Шлиппенбах, подняв брови. — Об этом вы как полагаете?
   — Брак был устроен Гюйсеном, — буркнул Деби.
   — Да, Гюйсеном, — согласился Шлиппенбах» — агентом князя Меншикова, — подчеркнул, — с полного одобрения последнего. Так? И это, несомненно, говорит в пользу князя. Несомненно! Так как он вполне разделял стремление государя к тому, чтобы с этой стороны хорошо устроить царевича.