В этой повести развивается идея укорененности человека на земле и в определенной людской среде как необходимого условия его нравственной крепости — идея предыдущих повестей, особенно “Последнего срока” и “Прощания с Матёрой”.
   Жить на одном месте из рода в род, из века в век или катиться по земле перекати-полем — вещи нравственно противоположные. В старинной деревне человек весь на виду. Знают не только его, но и его семью, дедов-прадедов, их наклонности к добру и злу. Содеять дурное означает посеять недоверие в деревенском мире к своим детям и тем осложнить им жизнь. Давно замечено: “Добрая слава в углу сидит, худая за порог бежит”, “Суд народный — суд Божий”. Являясь же туда, где тебя никто не знает, можно предстать в новом, более выгодном обличье, а накопив грехов, сбросить их, как старую одежду, и умчаться дальше.
   И потому неудивительно, что в поселке “бивуачного типа” пришлый люд, утративший те “четыре подпорки”, о которых размышляет герой “Пожара” Иван Петрович, а вместе с ним и автор, — “дом с семьей, работа, люди, с кем вместе правишь праздники и будни, и земля, на которой стоит твой дом”, — живет не по закону совести. Эти подпорки, каким-то чудом уцелевшие после великого перелома крестьянского мира в 20-30-е годы, снова подгибались. Сосновка, вдохнув кочевого духа, обзавелась “архаровцами”, живущими уже своей “общиной”, без заботы о хозяйстве, земле, одним днем.
   Но самое главное — картина беспощадного пожара и грабежа оказалась пророческой и вылилась в символ грянувшей перестройки — что открылось не сразу. А тогда, в середине 80-х, еще была надежда на перемены к лучшему. Тогда в самый разгар входила борьба за Байкал.
   Распутин был на переднем ее крае.
   В его очерке “Байкал” 1991 года есть такие слова: “Рядом с Байкалом мало размышлять привычно, здесь надо выше, чище, сильнее думать, вровень с его духом, не бессильно, не горько”.
   “Вровень с его духом…”
   Так был обозначен уровень писательской и гражданской позиции в подходе ко всему, что касалось Священного моря.
   Если сегодня перечитать написанное Распутиным о Байкале хронологически, то будет видно, как развивалась его “байкальская эпопея”. Такую возможность дает книга “Слово в защиту Байкала. Материалы дискуссии”, выпущенная в Иркутске в 1987 году и включившая три выступления писателя.
   Очерк 1981 года — это гимн сибирскому морю, непревзойденное по художественно-поэтической силе описание его красоты и мощи. Распутин называет Байкал “любимцем Природы”, ее “венцом и тайной”, “дух Байкала” — особенным, “очищающим, вдохновляющим, взбадривающим душу и помыслы”. Образ “могучего, богатого, величественного, красивого многими красотами, царственного и неоткрытого, непокоренного” чуда-озера встает со страниц очерка во всем своем великолепии и становится явлением подлинного искусства пейзажа в слове. Гражданское чувство, растворенное в художественности, воздействует на читателя как бы исподволь и без нажима, призывая воздать “за добро добром, за милость милостью” и помнить: “как хорошо, что у нас есть Байкал!”
   Статья “Байкал у нас один” написана в разгар борьбы за чистоту озера — в 1986 году. Распутин рассказывает о встрече с министром лесной, целлюлозно-бумажной и деревообрабатывающей промышленности М. И. Бусыгиным и его заместителями, во время которой, что называется с цифрами в руках, пытается убедить высоких чиновников во вредоносности БЦБК. Но вскоре понимает: говорят они на разных языках. Министерство, а не народ хозяин Байкала, и стоит этот хозяин за свои комбинаты, а не за Байкал.
   А на очереди еще один “природопереворачивающий проект” — переброска северных рек на юг. Распутин с самого начала с теми, кто не приемлет его и выступает с осуждением в прессе. С трибуны VIII съезда писателей СССР в июне 1986 года звучит его протестующий голос по двум проблемам: нет повороту рек, нет целлюлозным комбинатам на Байкале.
   Имя Распутина, по словам коллег-писателей “собой заслонившего Байкал в самый ответственный, переломный момент битвы”, становится знаменем защитников природы.
   К концу 80-х появилось ощущение, что пагубный ход вещей все-таки можно остановить. Не прошел поворот северных рек. Началась подготовка нового, четвертого, постановления по охране Байкала. Распутин входит в созданную для этого комиссию, участвует в разработке предложений, выступает на собраниях партийно-хозяйственных активов Бурятии и Иркутской области. Не пройдет и проект прокладки трубы для переброски промстоков БЦБК в реку Иркут — в Иркутске по этому поводу была устроена демонстрация, собирались подписи в знак протеста.
   “Что имеем… Байкальский пролог без эпилога” — третья распутинская статья в сборнике “Слово в защиту Байкала”(впервые опубликованная в “Правде” за 11 мая 1987 года) — уже более спокойное, аналитическое рассуждение о недавних событиях, поистине достойных сравнения “разве что с громкими названиями военных сражений”. В ней примечательны наблюдения о том, какими иезуитскими методами действуют покорители природы, наделенные властью, и понимание того, что в обществе произошло расслоение на “реактивное” и “остаточное” (традиционное) мышление, и каждое утверждает собственное понимание цивилизации.
   Есть и надежда, что намечаемая правительством комплексная программа по сохранению лесов и вод Байкала позволит озеру вздохнуть легче, есть и сомнения — министерства по-прежнему не исполняют своих обещаний, а сроки перепрофилирования БЦБК отодвигаются на следующую пятилетку…
   Все завершилось тем, что четвертое постановление по Байкалу в апреле 1987 года появилось. Среди главных мер — ликвидация БЦБК к 1993 году, перенос производства в Усть-Илимск; введение на Селенгинском комбинате замкнутого цикла водопользования. Для контроля за выполнением этого постановления была создана Межведомственная комиссия, Распутин вошел и в нее.
   Вошел и понял: настроя на серьезную работу нет, — вспоминает писатель. Министры на заседания комиссии вместо себя посылают замов, “все та же раскачка, раскачка, раскачка, выжидающая, не изменится ли обстановка, чтобы, не дай Бог, не перестараться”.
   Эпопея продолжалась.
   Еще было участие в международном движении “За спасение пресных вод” в конце 80-х, последним шагом стало вхождение в Президентский совет при Горбачеве с одним чаяньем — помочь Байкалу.
   Не получилось. Выжидающие выжидали не напрасно. В годы перестройки БЦБК перешел в частные руки и стал недосягаем для общественности. Да и общественность-то сошла на нет.
   В борьбе за Байкал как в капле воды отразилось предкризисное состояние Советской державы. С одной стороны, заявила о себе гражданская зрелость общества, стремящегося воспрепятствовать ошибочным решениям власти, с другой — налицо была слабость этой власти. Страна становилась плохо управляемой, когда постановления партии и правительства не выполнялись, ведомства все больше превращались в удельные княжества, овладевая ресурсами и торя дорогу будущим олигархам…
   * * *
   “Сибирь, Сибирь…” — книга с таким названием, обновляясь и пополняясь, выдержала уже три издания. Так и хочется продолжить: “…горжусь, что я твой сын” — словами из ныне забытой песни.
   Каким иным, как не сыновьим, можно назвать чувство, которое водило рукой писателя, делая из него дотошного краеведа и в то же время оставляя вдохновенным художником, подсказывая слова: “Нет ничего в мире, что можно было поставить в один ряд с Сибирью”. Мы можем гордиться — наша Сибирь, со всей ее природной красой, народным подвигом освоения, со всякими ее бедами и невзгодами, описана достойным ее размаха пером, и это перо нашего современника и земляка.
   Даны портреты городов: “младовеликого” Тобольска, первой столицы Сибири; экзотической Кяхты, в старину называемой “песчаной Венецией”, “дитяти торгового брака России с Китаем” Иркутска, с его дивным деревянным зодчеством; выписаны и воспеты заповедные — нет, не уголки — целые страны: Горный Алтай с его ни с чем не сравнимым “природным волшебством” и мистическим Беловодьем; Русское Устье, чудом сохранившее в своей удаленности “вестник веков” — старинный русский язык; и, конечно, водные наши сокровища — озеро-море Байкал и Лена-река. В последнем издании 2006 года новые главы — “Транссиб” и “Кругобайкалка” — посвящены уникальным сооружениям железной дороги, труду строителей.
   Есть в очерках и портрет сибиряка — исторический и общественно-нравственный (глава “Сибирь без романтики”). Он представляется настолько вылепленным естественной средой, что художнику, казалось, привелось лишь облечь это в словесную форму. “Ввиду великой природы и ее неослабевающего торжества человек невольно чувствовал себя значительным и сильным”. “Упорство и упрямство”, “глубокая и прочная укорененность на этой земле, совместимость человеческой души с природным духом”, привычка полагаться прежде всех на самого себя, “недоверчивость и скрытность”, но и “хлебосольность, искренность и радушие” — все это, считает писатель, могло воспитать только “крепкие, устоявшиеся нравы”.
   Каждая строка очерка согрета заботой автора о благополучии края, и с каждым новым изданием прибавляется в книге беспокойных страниц.
   В 2006-м, отвечая на вопрос: “Так что же такое сегодня Сибирь?”, писатель, уже не скрывая горечи, итожит свои наблюдения.
   Если еще 30-40 лет назад “Сибирь стояла крепостью, в которой можно укрыться; кладовой, которую при нужде можно отомкнуть; силой, которую можно призвать; твердью, способной выдержать любой удар; славой, которой предстоит прогреметь”, то теперь, не успев прийти в себя от последствий бездумного “покорительства” в эпоху больших строек, она стала жертвой “хитрых и одновременно грубых махинаций” проходимцев, “самим себе устроившим распродажу общей собственности… Не одно столетие Сибирь пыталась снять с себя ярмо российской колонии, а теперь кончается тем, что ей приготовлена участь мировой колонии…”
   Не хочется верить, что до этого дойдет — и Распутину не хочется верить, и нам, читателям-сибирякам. И остается влить свой голос в зов Сибири, “тяжкий, как стон”, услышанный писателем и выплеснутый в завершающих книгу словах: “Хозяина бы ей, заступника, умного строителя, доброго врачевателя!”
   * * *
   Горечь, боль, негодование и — сопротивление духа, ратоборство за отечественные святыни, за Россию, сталкиваемую на задворки Запада.
   Оборачиваясь сегодня на события 90-х, ввергнувшие страну в катастрофу, все яснее понимаешь, что в 80-е Россия упустила свой шанс духовного обновления и подъема, может быть, единственный за всю советскую эпоху. Ведь были осознаны все искривления отечественных путей, как Феникс из пепла восстало Православие, приблизилось Русское Зарубежье — Россия собиралась духовно и воссоединялась исторически. Как жаль, что не успела, что не дали собраться!
   Распутин не молчал ни накануне, ни после событий новой смуты. Победившую “демократию” он не поддержал и говорил об этом прямо. Говорил в интервью газетам и журналам, с трибуны писательских съездов и Всемирного Русского Народного Собора, на встречах с читателями. Вот некоторые из его высказываний тех лет. Приведем без комментариев — они излишни.
   О национальной идее: “Какая, говорите, идея спасет Россию… Ответ, я думаю, содержится в самом вопросе. Какая идея спасет Китай? Китайская. Японию — японская. Россию может спасти только российская идея. Все несчастья России происходят оттого, что ей никак не дают жить собственной головой… Для русских — это освободиться от навязанного им комплекса неполноценности, осознать свое достоинство и неповторимость, понимать под достоинством не национальную спесь, а духовно-качественное строительство. Для России — это сохранение своей государственности, возвращение былой славы и чести…” (“Литературная Россия”, январь, 1992).
   О русскости, русском народе: “Как бы хотелось призвать к старому нравственному правилу: нельзя мне поступать дурно, ибо я русский. Когда-нибудь, будем надеяться, русский человек возведет эти слова в свой главный жизненный принцип и сделает их национальным путеводством”(“Так создадим же течение встречное”. Выступление на I съезде Всемирного Русского Народного Собора, июнь 1992).
   О православии: “Нас отрывают от веры — не оторвемся. Душа русского человека нашла свой подвиг и пристанище в православии, и только там мы обретем ее для искупительных и спасительных трудов, только там соединимся в своем временном и вечном призвании…” (Там же).
   Об интернационализме и национализме: “Я за тот интернационализм, в котором, не мешая друг другу, а только дополняя, будет существовать расцветка всех наций. Понятие “национализма” сознательно оболгано. Судить о нем следует не по крайностям и дури, которых не миновать во всякой здоровой идее, а по сердцевине и нравственно-духовным началам”(интервью “Литературной газете”, январь 1992).
   О гражданственности: “Почему-то стало принятым считать, что гражданин — это непременно бунтарь, ниспровергатель, нигилист, человек, рвущий свою сращенность с отечественным строем души.
   А если рвущий, непринимающий, ненавидящий — какой же он, простите, гражданин?! Позиция, свойственная гражданину, должна быть со знаком плюс, а не минус. Она должна быть созидательного, преобразовательного к лучшему, иметь сыновние, а не прокурорские обязанности” (“Дни наши тяжкие”. Интервью журналу “Мир женщины”, январь 1992).
   О политическом строе: “Я бы не стал решительно отдавать предпочтение какой-то одной системе — капитализму или социализму. Дело не в названиях, не в обозначениях, они могут быть условными, а в содержании их, в наполнении, в гибком соединении их лучших сторон, в том, что более соответствует хозяйственной “фигуре” народа. Решительно менять в таких случаях “одежку” — занятие опасное” (там же).
   О судьбе села: “Я сторонник того, чтобы в теперешних экстремальных условиях не разбирать ничего, что способно работать. Пусть будут рядом колхозы, совхозы, кооперативы, фермерские хозяйства, пусть крестьянин сам разберется, чему быть и чему не быть, своим выбором решит их судьбу. Хватит произвола. То силой сгоняли в колхозы, то силой разгоняем. И все якобы в интересах страны и крестьянина. Нет, тут другие интересы” (“Прозреть и не отступать”. Интервью газете “Сельская жизнь”, январь 1992).
   О роли писателя: “Писателя могут считать освобожденным от всякой службы, но сам себя освободить от служения Отечеству, точно так же, как от служения добру и красоте, он не может. Словом, роль та же: не прислуживаться, а служить” (там же).
   О “культурной элите”: “Самозванцы, присвоившие себе титул элиты, беспардонно объявившие себя цветом нации, наперебой выставляющиеся перед камерами с видом небожителей, — это люди иных “достоинств”. По аналогии с образованщиной их должно называть элитарщиной — то, что буйно разрослось, но приносит никчемные или ядовитые плоды… Она откровенно стяжательна, надменна и открыто проповедует безнравственность и цинизм” (“Чья это страна?”. “Советская Россия”. 4 марта 2004.).
   Можно остановиться, можно продолжать и привести еще более убедительные отрывки, говорящие о том, как писатель Распутин, болея за страну, старался помочь ей своим словом в трудные дни и годы.
   Он не отвечал на критику “демократического” — прозападного — лагеря, с его скоропалительными наскоками, хотя они порой перерастали в травлю. Критика-травля усиливается после опубликования в “Советской России” в 1991 году “Слова к народу”, которым патриотическая общественность пыталась удержать страну от сползания в новую революцию и под которым в числе двенадцати русских писателей поставил свое имя и Валентин Распутин. И. Шафаревич даже выступил в “Литературной России” с призывом защитить писателя от “литературных чекистов”. Распутин со свойственной ему меткостью в этой же газете скажет мимоходом, что его, а также и Ю. Бондарева, А. Проханова, В. Белова и других “приговорили на первый случай к гражданской казни через поношение”.
   Поношение не могло быть бесконечным по той простой причине, что правота Распутина подтверждалась жизнью, однако в недавнем еще 2004 году многих озорующих в диковатых зарослях нашей прессы переплюнула одна иркутская газета, поместив в качестве передовицы измышление, в котором Распутин назывался “русофобом”! Не более и не менее, и прямо в заголовке!
   Тогда же, в начале 90-х, то и дело раздавалось: Распутин ничего не пишет! Распутин ударился в политику! Примитивно, зато эффектно — назвать “политикой” патриотическую публицистику и таким образом вывести ее с литературного поля.
   * * *
   Перерыв в прозе — да, был. Со второй половины 80-х до почти середины 90-х. В 1994 году появился первый рассказ из цикла “О Сене Позднякове” — “Сеня едет”, затем “По-соседски”. Они показались очень уж простыми, незамысловатыми… Подкошенная в очередной раз деревня в герои вывела неказистого, запоздало проснувшегося от пьянства своего представителя. “Наш орел” способен вызвать разве что усмешку да сожаление о его так беспечно растраченных лучших годах жизни. Но, как известно, дух дышит, где хочет, и в Сенином сердце он отыскал подходящий уголок и придал Сене иное, чем прежде, направление.
   И пусть смешна его решимость ехать в Москву и бороться с развратным телевидением, она говорит в пользу наивного борца. Да, раньше надо было, соглашаемся мы, понимая: в образе Сени воплотилась подавляющая — увы! — часть сельского мужского населения, не сумевшего взять на себя ответственность за землю и жизнь на ней. Что есть — то есть.
   И Сеня со своей женой Галей (не в пример ему ладной и разумной), и их односельчане вступили в зыбкую полосу выживания — вот в чем правда этих рассказов.
   Вносили свои оттенки в картину нравов времени и рассказы “Женский разговор”, “В больнице”. Но по-настоящему возвестил о возвращении в художественную прозу Распутина рассказ “В ту же землю” 1995 года.
   Поражало в нем все: и сюжет, и сдержанная, жестковатая интонация, и точность характеров, и более всего — оглушающая правда состояния загнанного в угол человека.
   Что можно сказать о времени, когда немолодая, больная, усталая женщина, некогда участница гремевшей на всю страну сибирской стройки, тайком, ночью, в недалеком от дома леске хоронит мать, не имея средств сделать это как полагается?.. Можно, конечно, усомниться: почему же Пашута не предвидела своего положения, когда перевозила ее к себе в город из брошенной ленской деревни? Почему не добилась никаких мало-мальских бумаг и пенсии? При их-то нищете? Но рассказ написан едва ли не в самый трудный год обвала всего, что держало людей в жизни, и они просто не успевали предпринимать упреждающие меры. Есть несколько моментов в этом рассказе, от которых особенно сжимается сердце. Это слова Стаса о перестройщиках страны: “Я тебе скажу, чем они нас взяли… Подлостью, бесстыдством, каинством. Против этого оружия нет”; это вид еще двух примкувших могил в леске и известие о том, что в одной из них — убитый бандитами молодой Серега, вместе со Стасом помогавший Пашуте в похоронах матери; и — порыв приемной внучки Таньки к бабушке в самую отчаянную минуту: “Ты разговаривай со мной, разговаривай!.. Ты думаешь, я неродная, а я родная… хочу быть родной. Хочу помогать тебе, хочу, чтобы ты не была одна!”
   Судьбы стариков, судьбы детей… Горе людское как река, и писатель не на твердом берегу — муза его мечется от надежды к отчаянью, от отчаянья к надежде.
   Он остался вместе со своим народом в эти страшные годы — вот что показали рассказы 90-х.
   В одном из них — девочка с ангельским личиком, принужденная собирать милостыню для шайки мерзавцев (“Нежданно-негаданно”). История ее отогревания в семье Поздняковых и возвращения к “дяде” потрясает безысходностью так же, как и история Пашуты. Но вот финал рассказа “В ту же землю”: героиня, будучи некрещеной, впервые приходит в храм и возжигает свечи… Напряжение, почти невыносимое, приглушается, отогревается душа… Может, и это выдержит народ?..
   Выдержит, как выдерживает свою ношу Агафья, героиня рассказа “Изба” 1999 года.
   В это трудно поверить: пятидесятилетняя, уже надорванная деревенской работой женщина почти в одиночку собирает избу, перевезенную с места будущего водохранилища. Что движет ею? Необходимость? Но помимо необходимости “…Подхватил ее опьяняющий порыв, сродни любовному… Только одно и знала Агафья — скорей, скорей к избе, только там она и успокаивалась. Просыпалась среди ночи, пронзенная нетерпеливым толчком, и не могла дождаться: “Где ж это утро-то запропастилося?”… Не успевала закончить одно дело, а руки уже просили другое…”
   Кто-то назовет Агафью насмешливым словом “трудоголик” — слово появилось у нас не так давно, чтобы принизить, отделить трудолюбцев от тех, кто работает расчетливо, для денег, на которые потом покупаются удовольствия. Но труд всегда был для народа святым понятием. В “Избе” художественно воплотилась высказанная Распутиным в одной из статей последних лет мысль о том, что в отринувшей Бога России труд стал религией. Образ Агафьи и образ избы как части ее, продолжавшей жить духом своей хозяйки и после того, как она оставила этот мир, превращают житейскую повесть в поэму о великой труженице.
   И — новый прорыв — от события самого заурядного, каким является пережидание метельного снегопада, — на высоту всеобъемлющего символа. В рассказе “В непогоду” 2003 года шторм, разыгравшийся на байкальском побережье, предстает как расплата, как наказание за людское зло, переполнившее землю. Над миром висит угроза всевозможных катаклизмов, и пусть она преувеличена в ежедневных “ледяных потоках новостей”, но ведь с чего-то начинался Всемирный потоп. И крах Римской империи, погрязшей в пороке. И чем лучше мы, куда устремились, провозгласив “свободное” искусство, все более напоминающее грязный омут? И мысли о смерти: успеть бы приготовиться… Переходы состояний: тревога, страх, гнев, печаль, раскаяние — создают полную драматизма картину переживаний современного человека.
   Рассказы “В непогоду”, “Под небом ночным”, повесть “Дочь Ивана, мать Ивана” принадлежат уже XXI веку.
   Повесть получила премию в Китае (не странно ли?) как лучшее зарубежное произведение года. В России она была встречена и похвалой, и хулой. Единомышленники-патриоты поддержали писателя, демпресса доходила до улюлюканья.
   Читательская конференция по повести “Дочь Ивана, мать Ивана” в Иркутске осенью 2004 года показала, что интерес к ней огромен — областная библиотека не вместила желающих поучаствовать. Выступая, Распутин признавал: да, повесть с изрядной долей публицистики и писалась трудно, но и не написать ее не мог — потряс реальный случай из иркутской жизни, когда насильник был убит матерью потерпевшей прямо в зале суда.
   Не просто было оценить новое произведение писателя, поскольку насильник — выходец с Кавказа (как это и было в жизни). И не потому ли так трудно далась повесть автору, что тема для русского писателя оказалась неожиданной? Сибирь всегда была многонациональной, но пришла пора говорить о засилье пришельцев из ближнего и дальнего зарубежья: “Китайцы хитрее, кавказцы наглее, но те и другие ведут себя как хозяева, сознающие свою силу и власть”. Это — правда, и Распутин сказал о ней без околичностей.
   Можно не соглашаться с автором в каких-то деталях, например: как это у рассудительной и волевой Тамары Ивановны дочь бросает школу и идет на курсы продавцов? или: отчего так отрешен от происходящей в семье драмы сын Иван? Озаренный русским словом, которое “сильнее гимна и флага, клятвы и обета”, не слишком ли он “идейный” для своего времени и своего возраста? Хотя и ответить нетрудно — несчастная Светка выдалась в слабого отца, а сын — в сильную мать, так бывает. Кому-то не понравилось отношение к скинхедам: видите ли, Иван во время изгнания и избиения ими подростков-наркоманов из бывшего детского кинотеатра “Пионер” “со своей нейтральной полосы был, конечно, на стороне скинхедов”, а еще во время рыночного погрома помогал казакам. Да и сам выстрел Тамары Ивановны… Это — насилие! Но писатель прав: на засилие зла ответом может быть и насилие. Где нет правосудия — там жди самосуда, надо отличать следствия от причин и устранять причины, а не стенать по поводу следствий. Давать свободу злу означает не давать свободы добру — пора осознать давно известную истину и не винить писателя в правдивости созданной им картины.
   Что же касается публицистичности повести, то вспомним “Пожар”, упрекаемый в том же, и то, как обернулся он метафорой перестройки, ныне называемой катастройкой.
   Повесть “Дочь Ивана, мать Ивана” криком кричит о грянувшей беде, когда “больнее боли больно”, о том, что в стране, еще недавно исповедующей идеалы социальной справедливости, в короткий срок образовалось два народа — богатые, у которых “даже солнце свое, отдельное от бедных, — на каких-то экзотических островах”, и “бедные… в сотый раз обманутые”, которые “все-таки идут и голосуют за тех, кто тут же о них забывает”; о том, что “власть теперь всего боится и ничего не делает. Не поймешь, кому она служит…”; что великому народу нечистыми устами пророчится исчезнуть с исторической сцены — дескать, “иссякли”.
   И всего несколько светлых страничек — о “говорливой Ангаре”, о реках, что “мимо Бога протекают. Он в них смотрит и, как в зеркале, каждого из нас видит”, о чистой юности героини, ее отце-матери, о рынке в августе, бушующем изобилием плодов земных, — “скатерти-самобранке со всех концов света”, о русском слове, — но как живительно их присутствие среди картин мрачного безвременья!