На замечание, что другие современные композиторы используют знаменный распев, Лебедев возражал: “Они дают старинные распевы в очень опосредованном, переработанном, живом виде, а простое цитирование мне представляется мертворождённым”.
   Вскоре после переезда в Москву Лебедев познакомился с хоровым дирижёром Валерием Максимовым. Чутьё музыканта и потомка регентов подсказало Максимову, что призвание Лебедева — писать духовную музыку. По просьбе Максимова Николай Сергеевич написал три номера из “Литургии святого Иоанна Златоуста”. Максимов же и стал первым исполнителем духовных произведений Лебедева.
   После этого духовная музыка стала основным жанром в творчестве композитора до самой смерти. Им написаны “Литургия”, “Всенощная”, “Святые Страсти Господни” и ряд других сочинений, в том числе “Акафист преподобному Тихону Лусскому, всея России чудотворцу” в честь возрождения основанного им в 1498 году Свято-Николо-Тихонова монастыря. Работал он и над акафистом одному из величайших и наиболее почитаемых русских святых преподобному Серафиму Саровскому. Прекрасную музыку сочинил Лебедев на два стихотворения Георгия Поляченко (“Ангел” и “Молитва”).
   Его музыку полюбили и слушатели (некоторые приходили даже на репетиции), и исполнители. Знаменитый бас Большого театра Владимир Маторин, первый исполнитель партии диакона в “Литургии”, сказал: “Эта музыка производит настолько сильное эмоциональное впечатление, что я долго не мог начать её петь. От волнения в горле даже были спазмы”.
   Я помню впечатление от первого исполнения “Литургии” Лебедева. Зал принял её восторженно, а я получил ответ на тот вопрос, который давно задавал сам себе: “Может ли современный композитор написать “Литургию” или “Всенощное бдение” так, чтобы любой православный человек сказал: “Это — ново, конечно, этого не было, но это — наше, это — православное”.
   И вот Николай Лебедев сочинил “Литургию”, мой знакомый архитектор Олег Журин по чертежам П. Д. Барановского восстановил Казанский собор на Красной площади в Москве. Не иссякнет родник талантов, питающий русское искусство.
   Со всех концов страны Лебедев получал письма от хормейстеров с выражением восторга и просьбами прислать ноты. Это было золотое время для возрождения исконно русского жанра — хорового пения, бывшего в последний период советской власти несколько в тени. Нужен был новый репертуар, соответствующий интересам и публики, и музыкантов. Многие композиторы в это время начали писать духовные произведения, но и тут оправдались евангельские слова “много званых, но мало избранных”. Пальму первенства исполнители отдали Николаю Лебедеву, который стал писать духовную музыку не тогда, когда на неё возникла мода, появился спрос, а тогда, когда об этом другие ещё и не помышляли, и двигало им не желание “попасть в струю”, а потребность души, идея служения. То, что Лебедев, мирянин, после долгого перерыва возродил русскую духовную музыку, можно определить только одним словом: подвиг. Подвиг творческий, подвиг гражданский и подвиг личный.
   Произведения Лебедева неизменно исполняются на фестивалях православной духовной музыки, на фестивалях “Московская осень” и в филармонических концертах в России и за рубежом, в Европе (во Франции, в Германии, в Польше, в Англии) и в Америке, вызывая восторженный приём у слушателей и положительные отзывы критики. Постоянно звучат они и на радио (“Орфей” и др.). Отрывок “Верую” из “Литургии” Лебедева, как образец современной русской духовной музыки, включён графом П. П. Шереметевым, ректором Русской консерватории в Париже, в “Антологию русской духовной музыки”, издающуюся во Франции.
   Николай Сергеевич был прекрасно образованным человеком, великолепно знал всё о музыке, а о великих композиторах и исполнителях мог рассказывать так, будто он был их собеседником при их жизни. Но у него были и глубокие познания в богословии и святоотеческой литературе. Мы с ним много раз говорили о православии, об угрозе экуменизма и сатанизма, о толкованиях Апокалипсиса, и меня поражало то, что он неизменно находил светлую сторону любой проблемы, был уверен в конечном торжестве добра над злом. Думается, без этого внутреннего стержня он не смог бы создавать свои произведения, очаровывающие нас и сегодня именно в силу заложенного в них светлого начала.
   Порой сами события в музыкальной жизни наводили нас на обсуждение проблем, связанных и с политикой, и с религией. Помнится, зашла речь о “Литургии оглашённых” композитора Рыбникова, в которой использованы тексты Евангелия, Будды, Магомета, западных философов. Николай Сергеевич резко отрицательно относился к покушениям на чистоту веры, а в данном случае закончил свои размышления вопросом: “Далеко ли от таких опусов до идеи мирового правительства, до идеи мировой религии?”
   Лебедев — советский человек
   В окружении Лебедева в его студенческие годы было немало диссидентствующих юношей и девушек, попадались и диссиденты постарше, но его эти веяния никак не затронули. Художников-диссидентов Лебедев не одобрял, считая, что их поведение — это политиканство, которое не красит творческого человека. Сетования на цензурный гнёт он отвергал, заявляя: “Запреты существовали всегда. Но во все времена, в том числе и во времена “великих деспотий”, всегда были художники, своим талантом и гражданской, а не политической позицией привлекавшие слушателей”.
   У меня есть все основания утверждать, что Лебедев был вполне советским человеком. Правда, он никогда не показывал своей приверженности власти, отвергал лестные и материально выгодные предложения написать “официоз”.
   Лебедев не искал и не жаждал никаких наград и почестей, не участвовал в конкурсах, даже считал это недостойным для творческого человека, ведь “искусство — не спорт, где все призы получает тот, кто быстрее бегает или выше прыгает. Художники могут быть разные и замечательные по-своему”. По его убеждению, “самая большая награда для художника — любовь слушателей и уважение исполнителей”.
   Советскую политику в области образования и народного просвещения и систему воспитания художественных кадров Лебедев ценил чрезвычайно высоко. По его словам, тогда по всей стране целенаправленно отыскивали талантливых детей, создавали музыкальные интернаты, школы-десятилетки при консерваториях и другие специальные художественные учебные заведения с прекрасной материальной базой, туда привлекали лучших педагогов. В этих школах возникла творческая атмосфера, там учились одержимые дети, которые подчас вставали в четыре часа утра, чтобы до начала занятий порепетировать, отточить мастерство. Страна покрылась сетью Дворцов культуры, университетов культуры, лекториев, библиотек, возникло множество кружков, народных театров, самодеятельных оркестров, спортивных сооружений. В каждом городе был драмтеатр, в крупных городах — даже оперные (самые дорогостоящие) театры. И всё это было доступно всем желающим, даже в Большой театр — на хоры — билет стоил 30 копеек. То, что можно было представить себе где-нибудь при дворе Медичи для очень узкого круга избранных, было в каждом крупном советском городе. Далеко не все использовали эти уникальные возможности, но это уже другой вопрос, связанный с природой человека…
   Это был для нашей культуры какой-то золотой век. Никогда ещё Россия не переживала такого восторга творчества. У Лебедева было ощущение, что ещё одно поколение — и Россия станет самой просвещённой страной мира. Нашу страну враги подкосили на самом взлёте.
   Интересно, что Лебедев предчувствовал такой поворот событий. Мне рассказывали, что сразу после избрания Горбачёва генсеком он высказывал опасения, что стране предстоят трудные времена. А о том, что такое “рынок”, он знал очень хорошо. Когда “всероссийский базар” был в разгаре, ему пришлось столкнуться с этой стихией воровства на практике.
   Как-то у Лебедева обострился бронхит, и его положили в больницу. Главный врач прямо сказал ему, что необходимо провести дорогостоящее обследование. Заплатить нужно было, кажется, миллион рублей. Выписавшись из больницы, Николай Сергеевич пришёл в Союз композиторов и рассказал о требовании медиков. В Союзе ему сказали: “Деньги, конечно, немалые, но композитор Лебедев нам дороже. Спроси у этого врача номер счёта, на который нужно перевести деньги”. Лебедев позвонил врачу и спросил номер банковского счёта больницы. И тут врач потерял к деньгам всякий интерес. Ему, оказывается, нужны были наличные, которые можно просто прикарманить. А скоро выяснилось, что требуемое обследование можно провести в районной поликлинике и бесплатно. Вот вам и “рынок” со всеми своими прелестями.
   Лебедева эта рыночная стихия беспокоила не только “вообще”, но и применительно к области музыки. “В целом, по сравнению с прошлым веком, — говорил он, — ситуация разительно ухудшилась, поскольку весь XX век музыка уходила от человека. В профессиональной среде постоянно насаждалась идея, что художник выше публики, что он “должен находиться в башне из слоновой кости”. В создании её артисты, к сожалению, преуспели”. И если на это засилье формализма наложится ещё и девиз “купи-продай”, отечественной музыке будет нанесён неисчислимый ущерб.
   Устремлённый в грядущее
   Известный русский религиозный философ Николай Бердяев, до того как его выслали из нашей страны, успел познакомиться с советскими выдвиженцами и на основании своих наблюдений писал впоследствии, что в СССР возник новый антропологический тип русского человека, который он оценил высоко. Я ещё застал последних представителей этой когорты, в частности, нескольких сталинских наркомов, с которыми довольно тесно общался и по службе, и в быту. Но к нашему времени этот тип деятелей исторически изжил себя и физически исчез.
   Поиск того типа русского человека, с которым можно связать надежды на возрождение России, целенаправленно не ведётся, хотя публикации о русском и советском характере время от времени появляются.
   Николай Сергеевич Лебедев, по моему убеждению, был прообразом такого типа русского интеллигента, для которого цель жизни заключалась не в личной карьере, а в служении народу своим творчеством, которое всегда имело духовное, космическое звучание. У него редкостный талант сочетался с необычной для творцов личной скромностью и одновременно с высоким чувством собственного достоинства, сознанием важности его трудов, имеющих как сиюминутное, так и вечное значение. Эта светлая личность могла бы служить примером тех, “делать жизнь с кого”. Рождённый для творческого подвига, он его и совершил, только времени ему судьба отвела слишком мало.
   1 мая 2000 года состоялся концерт в Большом зале Московской консерватории, где прозвучали произведения Лебедева. Это был первый концерт, на котором не было автора исполняемой музыки. Он скоропостижно скончался в ночь с 30 апреля на 1 мая — то была пасхальная ночь.
   Уже шесть лет с нами нет выдающегося композитора, умного, тонкого и чистого человека. Но с нами осталась его душа — его музыка, которая “и прах переживёт, и тленья убежит”.

Михаил Базанков Деревенские люди…

   Женщины в нашем краю разговаривают певуче и ласково, словно ребенка баюкают. До недавнего времени жили они открыто, доверчиво, незнакомых путников на ночлег и даже в постояльцы пускали. Заходи в любой дом, в любой час — приветливо встретят, усадят поближе к теплой печке, если осенним дождем тебя промочило или насквозило метелью, угостят молоком с рассыпчатыми сухарями, а то и пыхтящий медный самовар на стол поставят для неспешного чаепития. Когда расслабишься ты, когда отойдет усталость, начнется доверительный разговор, исподволь выспросят: чей да откуда? Женат или холост? Живы ли отец с матерью? Как теперешнюю жизнь понимаешь?
   Сам не заметишь, как расскажешь обо всем, что не так часто приходится вспоминать и рассказывать другим. Да и тебе поведают немало: что пережито, какие несправедливости притесняют деревенского жителя, куда разъехались дети, в каких краях исковерканы судьбы наивных неудачников. Постепенно и сам выскажешь свои тревоги-печали, выложишь все, что на душе. И далеко за полночь вдруг покажется тебе: на кухне, за перегородкой, сидит возле печи, плачет сухими слезами самая родная на свете, плачет твоя мать. У каждой матери свои воспоминания, свое горе. Многие печальные признания помнятся… “Не сладко живу… Одинокая теперь. Старший сын в лэтэпэ на исправлении после опойства. Дочь за растрату посадили, сама ничего не брала, а вот насчитали ловкачи. Двое внуков только — надежда на них теплится теперь. Колюня, может, уцелеет, придет из армии. Пишет: бабушка, не болей, скоро приду. Скоро ли, придет ли…”.
   Солдатка, солдатская вдова. “Возила, копала, пахала — да разве же все перечтешь. А в письмах на фронт уверяла, что будто б отлично живешь. Бойцы твои письма читали. И там, на переднем краю, они хорошо понимали святую неправду твою…”. Повторяются встречи, повторяются признания все реже, но слышатся тихие голоса, в минуты раздумий высвечиваются прекрасные лица. Перелистываешь блокноты, страница за страницей напоминают давние встречи. Все отчетливо видится и слышится. Вот новая бревенчатая изба наполнена запахами свежего с поджаристыми корочками хлеба, отдыхающего после жаркой печки под влажным рядном. На столе разложены фронтовые письма не пришедшего с войны.
   — Знать бы, в какой земле захоронен, и то легче было в молитве, — еще раз повторила Зинаида Ивановна Зайцева. Лицо русской крестьянки: широко поставленные большие светло-карие глаза, высокий лоб, побитые сединой волосы собраны на затылке в “луковичку”, щеки обветрены, иссечены мелкими морщинами, но сохраняют легкий румянец, чуть вздернутый нос придает лицу задорное выражение. После долгого молчания она продолжала:
   — Сон недавно приснился. Сидим будто бы с бабами на завалинке. Вроде ни забот, ни хлопот. Нарядные сидим, в сарафанах, кофтах и платках веселеньких. Видим, прямиком через поле целая процессия с цветами: начальство всякое, школьники, учителя. Батюшки светы! Да что же это за праздник такой? Вас, говорят, чествовать пришли. Внимание всякое оказывают. И говорят, значит: “Bы солдатки по званью. Жены солдатские. У вас тожe заслуги немалые”. Ой, да что я рассказываю. Во сне-то чего не увидишь. Размечтаешься в поисках радости, вот и приходит… Как стареть начала в долгом ожидании, часто своего вижу. Будто пришел, по ранению… Мечталось, чтобы поскорее пришел. На войну призвали, а дом недостроенный остался. Сначала жили у свекрови в обветшалой избенке. Дети пошли. Затеяли свою избу поставить. А тут Михаил-то в гущу общего дела увлекся — колхозы начали создавать. Вскорости его председателем избрали. В председателях ходил, а чинности на себя не напускал, не гнушался любой работы — и косить, и на жатву, и пахать, и срубы ставить мог примерно. Углядели в нем справного руководителя — в район отозвали под другие поручения. Переехали с тремя малыми детьми. Поработал, помотался по району, говорит: извините, я — крестьянский сын, надо к своему полю возвращаться. Вот на возвратном пути обрели свои радости. Год от года, шаг за шагом к лучшему продвигалась жизнь. И дом свой под крышу подвели. Цветы на окнах, зеркало в среднем простенке, новые часы в деревянном шкафчике, стол посередине залы, на большую семью. Жить бы да радоваться.
   А немец наглый напал. Война загрохотала, защищаться надо. Мой высказал готовность, пошел. И сразу под Москву… И стала я по ночам, когда детки спали, письма писать, старательно адрес выводила: “Полевая почта. Зайцеву Михаилу Арсентьевичу”… Все как-то полегче — вроде в поле своему письмо посылаешь. А навстречу — от него письма, не дожидаясь моих ответов, идут и идут с наставлениями по жизни. Так и слышится мне его утешительный голос: не волнуйтесь, скоро вернусь с Победой.
   “Здравствуйте, дорогие мои жена Зина, дети Боря, Катя, Коля и мама Анна. Спешу сообщить, что жив и здоров. Прибыли на новое место, проехали благополучно, были только две бомбежки. Встаем на рубеж, готовимся к службе, чтобы честно выполнить свой гражданский долг — не допустить фашистскую гадину к нашей столице. Ну, как положение на фронте — услышите по радио или смотрите по газетам. Фашистские налеты на Москву наша зенитная артиллерия и авиация отбивают. Верьте: враг будет остановлен. Не теряйтесь, не беспокойтесь за меня. Зина, живи ровно, не расстраивайся и других добрым словом ободряй. Главное — береги детей. Не опускай голову, держись гордо и на людях и перед детьми печали не выказывай. Работайте дружно. Как дела в колхозе? Передавай всем по привету. А бригадиру Веселову надо сказать: пусть не зарывается, не дергает людей понапрасну, они и сами видят обстановку, нечего глотку драть, горлом не возьмешь — подход нужен…”.
   Каждое письмо с признаниями и советами. “Очень жалею малых ребятишек, они, наверно, по утрам спрашивают, где папа. Трудно вам без меня. Но, Зина, детей по пустякам не наказывай, не срывай обиду на них, а лучше, если и натворят чего, уговаривай ласковыми словами, объясняй, особенно Боре, он с характером, пусть помогает тебе на колхозной ферме, в поле и по дому. Зина, ты знаешь, что зимой в новом доме будет холодно. Нужно сложить еще маленькую печку в комнате, уплотнить и обмазать рамы… Зина, получаешь ли мои письма, я пишу через день, а есть возможность, то и два раза в день. Сообщаю, что меня перевели на новое место. Стоим рядом с деревней. Место очень красивое, уютное для жизни. В поле жито неубранное. Глядишь — будто и нет войны. Думаешь, чего-то хозяева запоздали с уборкой, вот-вот полетят белые мухи…”.
   Накануне праздника: “Дорогая моя семья, вот приходит наш главный праздник. В трудных условиях будем отмечать его. Ребята в нашей роте это понимают. Избрали меня парторгом. Надо твердо и решительно вести себя, быть примером… Посылаю три фотокарточки. Со мной рядом товарищ, который работает писарем. Тут и такие должности есть. Это он расписался. Малов… Зина, видишь, мы одеты хорошо и выглядим так же. Посылку не посылайте, не успеет”.
   1942 года, января 3-го дня.
   “…И на фронте мы отметили Новый год по-особому. Конечно. Ставила ли, Зина, елочку для детей? Им нужна радость. Ox, кaк я по ним скучаю! Часто вижу во сне, будто я пашу свое поле на увале, а они бегут босые по теплой пашне ко мне, в мареве будто летят и никак долететь не могут — сон всегда на этом и обрывается. А вот ты, милая, всегда за речкой будто стоишь и улыбаешься, и шутливо упрекаешь, что не нравлюсь я тебе такой с автоматом на плече, боишься ты автоматчиков”.
   Зинаида Ивановна отодвигается от стола, тяжело встает со стула и медленно идет к передней стене, на которой, в застекленных рамках, семейные фотографии. Протирает глаза уголочком головного коленкорового платка.
   — Ротой командовал, командир роты автоматчиков. Привыкла теперь к таким страшным словам… Ездила в Москву на сельскохозяйственную выставку как хорошая доярка вместе с другими ударниками. Когда поезд к столице приближался, все в окно глядела. Все о нем думала: где-то на берегу реки стоял он с автоматом. Сказывают по радио, на лыжах под Новгород ночью пошли. Ушли… И никакой весточки. Запросы писали… И в большой газете наше письмо печатали: может быть, кто-нибудь что-нибудь знает. Люди отзывались, как же. Один, Павлом звать, из Вологодской области, вроде как видывал нашего-то, может, однофамильца. А другой так два письма прислал, о детях беспокоился, помощь предлагал, даже одежонку мальчишкам прислал великоватую. А они подросли — пригодились брючки и пиджаки… Выучились… Скромные, работные. Катя педучилище закончила, потом — институт. При деле все трое, дети у меня порядочные. В трудностях росли без отца. Что и говорить, отец — и кормилец, и заступа, и наставник, и пример. Безотцовщина чем красна?
   Много таких встреч было у меня в деревнях вдали от проезжих дорог. Сколько совестливой искренности в воспоминаниях женщин! Сколько наивной надежды теплится во взгляде, когда они смотрят из окна на дорогу: все еще ждут пропавших без вести, даже погибших ждут, не веря казенным похоронкам. Но не жалуются, не просят каких-то привилегий, почести особые им вроде бы ни к чему. Только бы выслушали, посочувствовали. Не раз писал я о том, что и в глубоком тылу был фронт, труженицы тыла заработали право на внимание и хоть какие-нибудь льготы…
   В небольшой деревне Ивановское возле крайнего дома на низкой широкой скамейке сидела Мария Григорьевна Созинова — к ней иду еще раз. Столько лет прошло, а вот узнала меня и порадовалась, что все-таки сдержал обещание, заехал проведать, не проскочил мимо по новой асфальтированной дороге.
   — Одна живу в ожиданиях. Судьба, видать… Все мы, солдатки, одинаково лучшие годы прожили: в заботах да в труде, — рассказывала она. — Смолоду так. В семье родительской шесть ртов безотцовщины было. Отец две войны оттрубил, а до деревни не доехал, сил не хватило. Не суждено ему было свою землю пахать. Дочерям эта доля досталась. В нелегком труде возрастали.
   Помню, рано просватали меня. Матери зять понравился — работник, с таким не пропадешь. Ладно, стерпится — слюбится. Надо хозяйство вить. Люди в колхоз потянулись, в первую очередь самые бедные. А он, Павел-то мой Кузьмич, гляжу, на сторону метит, на производство его тянет. То в лес пойдет, то в Нею на заработки, с дружками-приятелями бригадой то туда, то сюда, а меня у свекрови на хуторе держит, от людей на отшибе. Не вытерпела, сколотила деньжонки и вздумала дом покупать при дороге, вот этот, значит. А на совет и с ревизией к нему все-таки поехала. Деток (тогда уже двое было) у матери оставила. Приезжаю, а ему уже все известно — председатель Андрей Павлович Смирнов сообщил, мол, так и так! Пояснил доходчиво: приезжай в колхоз, жене дом помоги купить. Будешь жить в своем доме при дороге и плотничать в колхозе. “Какое право ты имела без мужа дом у колхоза покупать?” — спрашивает.
   “Жить бобылкой на хуторе надоело, — резко так говорю и ему же вопрос: — Ты поедешь в колхоз-то аль нет?” “Подумаю”, — отвечает. Подумал, может, месяца два думал. Приехал да и остался насовсем. Сначала в кузницу пошел, опосля плотничал, склады строили, затем на дорогу призвали — тогда возле нас каменку выкладывали. Ну, значит, в ожидании новой надежной дороги и зажили было по-хорошему.
   Да вот… война. “Кабы знать, что так повернется, иначе бы жить надо, семьей, из одного котла, спорее получалось бы, — так повинился мой на прощание. — Теперь, говорит, Марьюшка, нигде мне без вас покоя не будет”. Ушел Павел Кузьмич, оставил, да и навсегда. Смертью храбрых в неравном бою…
   Мария Григорьевна проводила взглядом бегущий над дорогой машинный свет и продолжала:
   — В деревне ведь как? За что ни возьмись — мужицкие руки нужны, а мужики все на фронте. Не покличешь полосу вспахать, дров наколоть, мешки да бревна ворочать, топоры да пилы точить, быков бороздой править. А тут еще председатель бригаду взвалил, воюй с бабами за хлеб. Так и сказал: “Воевать будем. Фронт — он везде теперь”. Приняла бабскую артель. С рассветом дом свой на замок (в избе четверых оставляла, самому старшему — восемь). Бегу по деревням на работу людей закликать при любой погоде. И на пахоту, и в лес, и с хлебным обозом на станцию. Горе за горем, беда за бедой, а работы не убывает. Где раньше семеро стояло, теперь две да три бабенки. Привыкли, обвыклись в работе и в ремесле, оно всякое давалось: валенки подшивать, хомуты шорничать, сапоги тачать, топоры насаживать, колеса тележные шиновать. Косы клеплем-отбиваем, тес пилим, щепу строгаем. В оглоблях тоже хаживали. И по дереву и по железу — мастера. В кузнице сама сколько раз молотом весеннюю радость выстукивала, как время придет плуги, бороны готовить. А горе да беда так на плечах и висят. Бывало, туда придешь — бабенка горемычная по полу пластается-катается в отчаянье. Сюда прибежишь — малышня от голода ревмя ревет. Одна молодуха и вовсе жизнь свою покончить хотела: печную трубу закрыла рань-прерань — и легла. Вбегаю — в избе синь угарная. Встряхнула бедолагу хорошенько да на улицу выволокла откачивать. А сама уж не помню, что и как, в небо гляжу с мольбой да шумлю на всю деревню: “Глядите, синева какая! Растолкаем тучи мрачные навсегда”. Откачали ведь бедолагу, молоком парным отпоили. Опомнилась — винится: “Дура я полоумная. Да разве не переживем горе-то, сообща переживем”.
   Оклемались, притерпелись. Идет моя бабская артель в любое дело стеной. На Победу день и ночь работали, да еще с песнями. И настал светлый победный день! Пахали как раз. На быках, на коровах да и сами в оглоблях. Вот, значит, поле допахиваем уклонное, возле речки там. Слышу — звон и крик. Обернулась — убегают мои работницы в деревню. Что это, думаю, не пожар ли? Гляжу, над деревней — флаг! Слышу: “Ура!!! — кричат. — По-бе-да-ааа!!!”
   Думала, последнее горькое поле допахали в тот ликующий день. Последнее бабское поле. Да мужиков-то вернулось мало, который кое-как до дому на костылях доковылял. Опять всё на наши плечи: калек выхаживать, работать от зари до зари, распоряжайся, отчитывайся, налоги плати, займы, самообложения. И всем командуй, и все обеспечь по планам да в сроки. Двадцать пять годков бригадирила да два года — в председателях. Могла, умела, никакой ноши не страшилась. Теперь вот все, замена нужна. Старики доживают свое. Совсем захирела деревня без молодой подкрепы. Думала, мы, старухи, сведем на нет Ивановское. Дорогу-то асфальтовую провели — встрепенулось маленько, да на короткий срок. Сначала даже новые дома появились. Кошару для овец построили. Работники, хозяева земле нужны. А хозяев сызнова начали притеснять да обманывать — разладилось житье опять…