Мы не сумели преодолеть коридор, я осталась стоять, прижатая к стенке, а Дино ходил по мне руками, телом, губами. Я не могла разобрать, что именно он делал, я так долго ждала его, только его, что, когда он, наконец, пришел, я так ничего и не смогла запомнить. У меня больше не существовало эрогенных зон, все тело стало единой похотливой, жаждущей тканью, которая уже не просила любви, а требовала ее. По-моему, Дино даже не успел раздеться, это я выволокла наружу его рубашку и руками обсасывала его тело, меня трясло, било, как в шоке, как, наверное, бьет от приступа падучей, я ходила, извиваясь грудью и бедрами, и, казалось, мои движения нагоняют и опережают друг друга.
   Я так сильно чувствовала его, что от каждого прикосновения немел мозг, и я, чтобы выжить, вбирала ртом воздух и тут же отдавала его назад, выдохом и стоном. Я знала, что истекаю, я ощущала влагу, сочившуюся из меня, но и он знал об этом тоже. Его рука захватывала мои ноги у самого основания и скользила, раздвигая, ненадолго погружаясь и лишь задержанная липкой вязкостью продолжала двигаться вдоль, пока не упиралась, надавливая на живот.
   А потом мне стало мало его тела, и я вытянула руку из под рубашки и скользнула вниз, пытаясь протиснуть ладонь между плотным животом и сдавливающими джинсами, но отвоевала лишь сантиметры. Я вытащила бесполезную руку и через брюки надавила на выпирающую упругость, обжигающую так горячо, что даже материя нагрелась; я и не догадывалась, что так может быть. Тепло сразу проникло в руку, всасывалось в меня и растекалось; я уже ничего не могла поделать, я скользила вниз подгибающимися коленями, будто в замедленной съемке, сползая по нему, и моей выпихнутой наружу беззащитной груди, наверное, было больно, но я не заметила.
   Дино не пытался удержать меня, лишь слегка придержи вал, как бы направляя, и мне нужна была эта забота, я подняла голову и так и смотрела на него, опускаясь снизу вверх. Мои руки обручем сдавливали его тело, они тоже, как и вся я, скользили по нему, провожая каждую линию, каждый сантиметр, колени искали опору в этом затянувшемся падении и все же наконец нашли.
   Меня била дрожь, и руки не в силах были в одиночку справиться с ремнем и пуговицами, я судорожно пыталась оторвать их, раз не расстегиваются, но они не поддавались. Я постаралась сосредоточиться, и, наконец, пуговицы одна за другой сдались и с отпускающим напором раскрылись, и, когда я двумя руками спустила брюки к коленям, он сразу выстрелил в меня всей своей заждавшейся мощью. Я даже испугалась, настолько неожиданно он оказался в миллиметрах от моего лица, обдав мгновенно загустевшим в воздухе теплом.
   Я не ошиблась, он был действительно красив, как и все тело, напряженный, чуть загибающийся от напряжения вверх. Он слегка подрагивал, видимо, чувствуя близость моего лица, он тоже пытался хотя бы прикоснуться, и я от собственной горячности провела языком по потерявшим влагу губам, даже не понимая, что могу ошибиться в движении. Но я не хотела всего сразу, я сначала обхватила пальцами и прошлась по всей легко сдвигающейся поверхности, мне показалось, что Дино застонал, и только, дойдя до неимоверно раздавшегося окончания, я почувствовала, что больше не могу терпеть.
   Я прильнула пылающей щекой, и он, еще более раскаленный, теперь пульсировал между щекой и ладонью, и я потерлась о него, пока не пуская внутрь, а он, ждущий, ошеломленно и неумело бился в сдерживающей руке и тыкался, совсем как маленький щенок, в нос, в лоб, в губы. Он был открытый и беззащитный от почти бескожности, и доверчивый, и в то же время напряженно мощный, невмещающийся, протягивающийся вдоль лица, пересекая его насквозь. И от этого сочетания силы и беззащитности он сразу стал настолько любимым, что я закрыла глаза, лишь слегка приоткрыв губы.
   Я не хотела спешить, я лишь медленно водила губами, как бы сравнивая их нежность и ласку с его лаской и нежностью, не пытаясь противопоставить, а лишь соединить. Потом я прошлась кончиком языка по краешку, по самому жгучему, и уже хотела обхватить его всего, вобрать в себя, но в этот момент он отчаянно забился у меня в руке, так что и без того натянутое напряжение стало неестественным, но только на мгновение, потому что он тут же разорвался, и в меня хлестнуло влажным и еще более горячим, и от этого очень живым, и я не успела отстраниться.
   Щеки, лоб, губы и даже закрытые глаза были уже залиты, но рукой я по-прежнему ощущала почти вулканические содрогания, до меня все еще долетали выплеснувшиеся тяжелые, я почувствовала, соленые брызги, и теперь уже все лицо погрузилось в них, и я слышала доносящиеся сверху крик и хрип, и он бился у меня в руке, не замирая. Я почувствовала, как Дино схватил мою кисть и сдавил ее без жалости, но я не отпустила, я, наоборот, еще сильнее ходила рукой вдоль, сама без пощады давя на него, и, наконец, он ослаб и стал затихать, и замер, как замер звук наверху, последним длинным вздохом.
   Я еще продолжала сидеть, хотя мне сразу стало неудобно и от позы, и особенно от тягучей, скользящей по лицу жидкости. Ее запах, сам тяжелый и вязкий, сразу же разнесся вокруг, в нем были тепло и еще не умершая, еще вздрагивающая, пульсирующая сила. Мне нравился этот запах, он собрал в себя животную, звериную жизнь и, как ни странно, нежность, если в запахе может быть нежность. Но мне было неудобно, я попыталась встать и пошатнулась, бессильные сейчас руки Дино даже не пытались удержать меня, но я не упала.
   – Где у тебя ванная? – спросила я насколько могла спокойным голосом, хоть как-то разбираясь в запутавшемся в ногах белье, но Дино только неопределенно махнул.
   Я несколько раз умыла лицо теплой водой; отяжелевшую влагу не так-то легко было смыть, она не хотела умирать во враждебной воде и сопротивлялась, но я справилась. Щеки у меня все еще горели, и я, переключив воду на холодную, долго остужала лицо в надежде хоть немного прийти в себя. Я намочила полотенце, положила его на лицо, и так и стояла, замерев, пока не вернулось дыхание, а затем, выдавив на палец зубную пасту, растерла ее по зубам, изгоняя солоноватый, тягучий привкус, а потом долго полоскала горло, стараясь, чтобы он там, за дверью, не услышал: я не хотела его обижать.
   Я все еще стояла перед зеркалом, оценивая ситуацию. Безусловно, я была разочарована, я испытывала тянущую боль по всему телу, напряжение так до конца и не покинуло меня, наоборот, оно вносило скованность, даже тяжесть. Конечно, я понимала, что такое может произойти, тем более в Италии, но я не была готова и тем более не ждала этого от Дино, возможно, потому, что он казался таким сильным, в нем ощущались уверенность и умение, а получилось так неожиданно быстро. Сейчас мне больше всего хотелось уйти, выскользнуть незамеченной, оказаться одной. Но я знала, что это невозможно, мне нужно было побыть с ним хоть какое-то время, и от этого я чувствовала досаду и раздражение.
   Я решилась наконец и вышла. Дино успел набросить халат, длинный и синий, я видела, что он ждет меня, и глаза у него не выглядели пресыщенными, как я ожидала, а по-прежнему полными желания, теперь только с крапинками смущения. Мое раздражение сразу улеглось, такой он был милый, опять беззащитный, опять в моей власти. Я почувствовала нежность, вспомнив, каким эмоциональным и обильным он был еще десять минут назад, и подошла, как и была, босиком, и обняла, и, склонившись, положила голову ему на грудь, как бы утешая, и он понял.
   – Извини, – проговорил он, и его голос, опять плавный, мне тоже понравился, – у меня долго не было женщины. А потом, я уже знала, что он скажет, – все это безумие, в машине, в лифте и вообще. Я сам не понимаю, как это случилось.
   Я отстранилась от его груди и заглянула в лицо. Все же он нравился мне.
   – Конечно, – сказала я, – я сама улетела, помешательство какое-то. Все это ерунда.
   Я улыбнулась. Я уже сама так думала.
   – Пойдем на кухню, выпьем что-нибудь, – предложил он.
   – Мне не хочется, – ответила я, но стоять посередине комнаты тоже было глупо. – Разве что чай?
   – Конечно, чай, – согласился Дино.
   На кухне было лучше, чем в комнате. Круглый терракотовый столик стоял у окна, окруженный четырьмя плетеными стульями, здесь было светлее и больше воздуха. В движениях Дино сразу появилась неспешность, даже нелепый халат, здесь, на кухне, приобрел домашний, уютный смысл. Дино разлил чай, свежий и ароматный, я давно не пила чай. Мы сели, нас разделял стол, иногда я опускала глаза на прорезь чуть разошедшегося халата, я могла разглядеть каждый спутанный волосок на груди и снова подумала: как жаль, что все так быстро закончилось.
   – Знаешь, – сказал Дино без перехода, – у меня действительно давно не было женщины.
   – Почему? – спросила я. – Ты ведь, – я покачала головой, подыскивая слово, – ты симпатичный. К тому же в театре наверняка много красивых женщин.
   Он пожал плечами:
   – Не знаю, наверное, ждал тебя, не хотел размениваться. Я внутренне поморщилась, фраза казалась избитой. Но Дино, будто прочитав мои мысли, протянул руку и накрыл мою, и я снова, как дура, вздрогнула.
   – Глупо звучит, но я действительно ждал тебя. Я это понял сразу, когда увидел тебя, мгновенно, не знаю как. – Он пожал плечами, и я поверила. – Я не знаю, как объяснить, слова все упрощают, но в тебе есть… я не знаю, я не могу назвать… что-то только для меня. Понимаешь?
   – Энергия? – вдруг вспомнила я.
   – Наверное, – кивнул он и улыбнулся. – Ты ведь привлекаешь внимание, но не в этом дело, привлекательных вон сколько вокруг. А в тебе есть, – он даже прищелкнул пальцами, он снова жестикулировал, – отступление от красоты. Точно, именно отступление, которое тоже создает красоту, но другую, нестандартную. Так однажды Альфред на репетиции, – я не поняла сразу, о ком он, и Дино догадался, – Альфред, режиссер, ты видела его сегодня, седой, с костылем. Так вот, он сказал, что красота шаблон-на. Он одной актрисе объяснял, которая играла красавицу. Актриса и сама хорошенькая, но Альфреду не нравилось, как она играет, и он сказал, что та пытается быть шаблонно красива, в то время как важен отход от красоты. Он смешно ей объяснял. Сказал, что стандарт сам по себе не красив и не интересен. «Например, ни метр, ни килограмм не красивы, поскольку они стандарт. Вот и ты старайся, – посоветовал он ей, – уйти от стандарта, старайся не быть метром или килограммом, стремись быть чем-то неизмеримым». Правда, хорошо сказал?
   – Он убедил ее?
   – Да, она хорошо сыграла. Все дело именно в том, чтобы нащупать нить,
   – он перебрал пальцами, как бы растирая что-то, – найти изюминку.
   Я отхлебнула чай, он остыл и утратил аромат, но по-прежнему бодрил.
   – Так и с тобой, ты не красива красотой манекенщицы, в тебе другое, неизмеримое, заоблачное. Но ты именно в моих облаках.
   – Откуда ты знаешь? – спросила я.
   – Ты ведь сама сказала, энергия. А потом я чувствую, я ведь артист, это моя работа – чувствовать.
   – Тебе сколько лет? – спросила я почему-то.
   – Тридцать один.
   Он был на три года старше меня. Мы молчали, Дино смотрел на меня, мне стало неудобно, столько страсти вмещал его взгляд.
   – Знаешь, ведь даже Джоконда некрасива.
   Я сначала не поняла, при чем тут Джоконда? Но потом до-гадалась.
   – Она некрасива, более того, зла. Если смотреть внимательно, замечаешь, как она высокомерна, как недобро усмехается. Она страшна в своей некрасивости. Но она тоже улет в запредельное…
   Он опять жестикулировал, мне нравились его руки, халат задрался, освободив их до локтя, хотя про Джоконду и про заоблачное больше не хотелось.
   – Я поняла, – улыбнулась я и снова опустила голову. Мне было неловко, так он смотрел на меня.
   – У тебя пронзительный взгляд, – сказала я, – как будто ты раздеваешь меня.
   – Я раздеваю тебя, – согласился Дино.
   – Зачем? – Я не хотела ехидства, но все же не смогла удержаться. Но он не заметил.
   – Потому что я хочу тебя, – сказал он как само собой разумеющееся.
   Дино встал, и как бы в подтверждение его слов я увидела сильно оттопыренную полу халата. Он взял меня за руку и потянул к себе.
   – Нет, нет, – сказала я, отстраняясь, – я тебя больше не трогаю.
   – Можешь трогать, – улыбнулся он, – ничего не бойся.
   – Вообще ничего? – Я подняла глаза и заглянула в его лицо.
   Он кивнул.
   Я давно уже стою, не двигаясь, прислонившись к стволу большого, где-то наверху разбросанного в разные стороны дерева. Но здесь, внизу, оно стройное и прямое, хотя совсем не молодое, если судить по его толстой, непробиваемой коже. Я, наверное, остановилась оттого, что не смогла совместить свой шаг с шагом воспоминаний, видимо, движения мешали и потому должны были отступить.
   Я не понимаю, где я нахожусь, куда я забрела, меня окружает совершенно незнакомый лес. Я вообще не могу долго воспринимать лес по его составляющим, по всем этим веточкам, листикам, корешкам, его слишком много для моего зрения, и потому он быстро сливается для меня в единую неразборчивую массу. Я не различаю ни отдельных деревьев, ни кустарников, ни хвои, а только все в целом, шумящее и возбужденно волнующееся где-то там наверху.
   Я оглядываюсь вокруг, становится прохладно, да и вообще пора выбираться. Я прищуриваю глаза, чтобы разделить зеленые, бурые, желтые наплывы и расставить их по местам. Потихонечку определяются корявые переплетения, я могу уже различить выпуклые наросты на стволах, траву, ягоды, даже паутину. Под ногами оказывается тропинка, зыбкая, едва различимая примятость, теперь остается решить, в какую сторону идти. Собственно, мне все равно, тропинки, как правило, куда-нибудь приводят. Как правило, усмехаюсь я и направляюсь туда, где чуть светлее от разряженности деревенеющих тел.
   Разряженность не обманывает, и сначала прорывается свет, как яркое белое на белом тусклом, цвет на цвете, свет на свете. Я люблю этот прием, особенно у Ван Гога в подсолнухах, желтое на желтом, грязное желтое на желтом чистом, только и всего. Так и здесь. Деревья разжались, и вместе с ними отошла окутывающая неразбериха леса, и свет ринулся в это освобожденное пространство яркостью незащищенного, раскрытого настежь неба.
   Конечно, я знаю это место, я была уверена, что не потеряюсь, как можно заблудиться в дружественном царстве? Ну да, вот за тем лесным выступом будет дом, а потом небольшой луг, а потом поле, на нем постоянно что-то растет, а дальше я не знаю: я дальше никогда не заходила. Это странно, думаю я, ноги сами вели меня сюда, так в ковбойских романах усталый всадник отпускает поводья и лошадь выводит его к жилью. Мои ноги – моя лошадь, усмехаюсь я, они и привели меня к ферме, которая как раз и запасает меня скудным, но свежим рационом.
   Я иду к дому, во дворе вихрастый мальчуган лет тринадцати, он подбрасывает вверх бейсбольный мячик и при этом еще ухитряется взмахнуть битой, пытаясь настигнуть ускользающий вниз комочек. Но это трудно, и шарик падает к ногам на землю. Мальчик поднимает мячик, подбрасывает и снова замахивается битой. В его настойчивости мне видится одинокое, тщетное упорство. Тщетность проступает отовсюду: и от хрупкой фигуры, и от нелепых, не находящих ничего, кроме воздуха, взмахов, и от самого двора, и даже от леса, даже неба, все пронизано нескончаемым, жалким одиночеством.
   – Давай, я тебе брошу, – говорю я, и он от неожиданности резко поворачивается, он, видимо, не сразу понимает, откуда взялось это нелепое женское чудо в неуклюжей одежде.
   Мальчишка ничего не отвечает, а только молча протягивает мне шарик, гладкий и твердый, приятный в руке. Потом он отбегает и встает в позу, развернувшись корпусом и поводя в замахе битой. Почему-то только сейчас, не вблизи, а именно на расстоянии, я замечаю, что все его лицо в веснушках, и это придает его натужной, выученной по телевизору позе милую, детскую беззащитность. Я кладу книгу на крыльцо, давно, еще в школе я неплохо умела бросать бейсбольный мячик, делаю два быстрых шага вперед и бросаю. Шарик крутится в воздухе и уже ныряет под биту, но в это время я вижу, как край ее растворяется в воздухе, тут же раздается всплеск столкновения, и мячик взвивается по дуге вверх. Я бегу за ним, но жухлость травы путается под ногами, и я успеваю пробежать лишь треть расстояния, когда он шлепается в легко вмявшуюся траву.
   – Давай еще, – кричу я, и мальчик опять ничего не говорит, а только снова встает в позу. Снова его бита, заведенная за плечо, медленно колышется, и все снова повторяется: взмах, шлепок биты по мячу, мой неудачливый бег, а потом мячик снова утопает в земле.
   – Еще раз, – опять кричу я. Мне теперь нравятся и эта поляна перед домом, и этот молчаливый мальчик, и сама игра, и азарт, который она приносит. Мы играем с полчаса, я устала, и броски мои обретают вялость, теперь он совсем без труда ловит их своей расширяющейся битой.
   – Ладно, – говорю я, – ты выиграл, я устала.
   – Нет, – он отбрасывает биту на землю и подходит ко мне, – никто не выиграл.
   – Как это так? – спрашиваю я.
   – Мы ведь не на счет. К тому же вы хорошо бросали.
   – Но ты ведь все время попадал, как бы я ни бросала.
   – Ну и что, – отвечает он, – то, что я попадал, не значит, что вы плохо бросали.
   Он прав.
   – Хорошо, – говорю я, – ты прав. Мы просто играли, да? – Он пожимает в согласии плечами. – Как тебя зовут?
   – Скотт. – Серьезность в фигуре и в лице прошла, он живой и общительный, этот мальчик. – А вас?
   – Джеки.
   – А вы надолго пришли? – спрашивает он, задрав голову. Он еще намного ниже меня.
   – Нет, – улыбаюсь я, – я сейчас уйду.
   – А… – Я слышу, что он разочарован, и от этой только в детстве возможной искренности мне становится тепло. – А куда?
   – Я живу в доме над океаном, вон там. – Я показываю рукой. – Твой отец привозит мне продукты, ну, знаешь?
   – А… – опять говорит он, – так вы живете вместе с Джимми?
   – С Джимми? – переспрашиваю я. – Кто такой Джимми?
   – Как? С Джимми, который приходил к нам. Он ведь жил в этом доме.
   – Когда он приходил? – Я почему-то настораживаюсь. Я не знаю никакого Джимми, слыхом не слыхивала.
   – Где-то весной. Подождите, сейчас точно скажу. Мальчик садится на крыльцо, я присаживаюсь рядом, все Еще сжимая в руке неподдающуюся твердость мяча.
   – У меня каникулы были, значит, полгода назад.
   – И долго он там жил, в этом доме? – Я пытаюсь не испугать его заинтересованностью. Я спрашиваю как бы невзначай, как бы от желания поболтать, я даже замахиваюсь и кидаю мячик туда, где лежит его бита.
   – Я думал, он и сейчас там живет. Я думал, вы с ним вместе.
   – И часто он приходил? – Я бы еще чего-нибудь кинула, но было нечего.
   – Да нет, всего раза четыре, пять. Мы с ним в баскетбол играли, но он не умел особенно.
   – Ты обыгрывал его?
   – Нет. Он ведь выше. Он вставал с поднятой рукой, и я не мог допрыгнуть, но вообще-то я лучше играю.
   Он замолкает. Я думаю, как бы еще расспросить об этом Джимми, но ничего не приходит в голову.
   – Вы пешком домой пойдете? – спрашивает он и снова поднимает на меня глаза. Теперь я и вблизи разглядела веснушки.
   – Да, – говорю я, – через лес.
   Он понимающе кивает, а потом снова спрашивает:
   – Хотите, я скажу отцу, и он вас подвезет.
   – А где отец?
   – Да он недалеко, там, – он указывает рукой, – я могу сбегать.
   – Да нет, я лучше прогуляюсь. – Мне действительно не хочется трястись на машине.
   – Как хотите, – говорит маленький Скотт, я опять разочаровала его.
   – Хотя, – говорю я, – мне ведь все равно нужны кое-какие продукты. К тому же твоему отцу не надо будет приезжать ко мне послезавтра.
   – Так мне сбегать? – спрашивает он с живостью, и я думаю, что он просто хочет увидеть отца.
   – Давай, – соглашаюсь я, – сгоняй.
   Я сижу у них уже часа полтора. Сначала отец, крупный, медленный и очень основательный, готовит мне пакеты с едой, пока я с его женой, у которой удивительно ясный, открытый взгляд, пью кофе на кухне. Потом он заходит и тяжело садится за стол, она тоже наливает ему кофе, и он спрашивает, не хочу ли я остаться на вечер и пообедать у них, но я отказываюсь. Они очень милы, я бы с удовольствием болтала еще, но я устала и от разговора, и от людей, видно, отвыкла. Мне хочется быстрее попасть домой, я представляю, как сладко я улягусь на диване, набросив на себя теплый, ласковый плед, и открою книгу, я соскучилась по ней.
   – Хорошо. Я вас сейчас отвезу, – соглашается хозяин и шумно отхлебывает из кружки. Все же я сижу еще минут двадцать, видимо, и им тоскливо в этом безлюдном захолустье, видимо, даже они, привычные к одиночеству, порой тяготятся им.
   Мы садимся в маленький грузовичок и трясемся по ухабам лесной, даже не дороги, а, скорее, просеки, и он что-то рассказывает, голос его тяжеловесен, так же как и все в нем. Я не слушаю, а только киваю, пытаясь придумать, как бы незаметно расспросить его о Джимми. Я ничего не могу придумать и только потому, что мы уже подъезжаем к дому, спрашиваю грубо, в лоб:
   – Джон, а этот Джимми, который жил здесь до меня, он, что, тоже из Нью-Йорка? – Как будто это единственное, чего я не знаю о Джимми.
   Мой водитель задумывается, и я пугаюсь, что он ничего не скажет.
   – Джимми, – вопросительно произносит он, – какой Джимми? А, этот, который был весной, я чуть не забыл. Вот память!
   Он смотрит на меня, ожидая поддержки. Я улыбаюсь.
   – Он из Нью-Йорка? – теперь уже он спрашивает меня, но я молчу. – Откуда я знаю, может быть, и из Нью-Йорка. Все писатели живут в Нью-Йорке, если не в Мэйне. – Он смеется, мне кажется, в такт автомобильной тряске.
   – Так он писатель, – говорю я как бы сама себе. – Он снимал этот дом?
   – задаю я следующий вопрос.
   – Да нет, по-моему, он хотел его купить. Потому и приехал. Говорил, что здесь писать лучше: лес, океан, да и вид с веранды потрясающий. Впрочем, чего я вам-то говорю?
   – И что, не купил?
   – Вот этого не знаю. Может, ему не понравилось что, а может, запросили дорого. Не знаю.
   Значит, дом предназначен для продажи, думаю я, значит, его могут продать в любой момент. Мой дом, мое убежище, мое спасение.
   – В общем, он здесь проваландался недели две…
   – Что? – Я не понимаю, о чем он.
   – Я говорю, что Джимми, писатель этот, все ходил тут, смотрел. Рассказывал, что должен прочувствовать, как ему писаться здесь будет. Говорил, что от места очень зависит. Но так, видимо, и не решился.
   – Ну и хорошо, что не решился, – зачем-то вставляю я. – Я сама его куплю.
   Я замечаю, что мой собеседник смотрит на меня недоверчиво, но и уважительно одновременно.
   – Дом-то дорогой, наверное, – предостерегает он.
   – Да, – говорю я, – я знаю. Он и для меня дорогой.
   Я действительно твердо решила, как только приеду в город, наведу справки, кто продает дом, и куплю его. И я добавляю, так как надо скоро прощаться:
   – Вот тогда буду к вам часто на обед ходить.
   Он снова смеется, мой добродушный собеседник, в такт уже тормозящих колес.
   Как это важно, ощущение уюта, и ведь не поймешь, что именно его создает. Считается – любимые люди, семья, но ведь и не только, бывает, что запах, цвет или тепло, или, наоборот, ощущение прохлады. А бывает, что и снег за окном, или, что совсем странно, усталые, спешащие по улице люди. Как его определить, состояние души? Иногда ведь маешься без повода, не зная, куда себя приложить, а иногда все сживается с тобой и умиротворяет, и чувствуешь себя покойной, хотя и не знаешь почему.
   Так и со мной: сначала диван податливо скрипит, и старая, толстая, местами потертая кожа прогибается кусками вмятин. А потом толстый пушистый плед и ровность секундного отсчета часов накрывают меня, и я расслабленно тянусь, удивленно понимая, что улыбаюсь, беспричинно, не для кого, даже не для себя. Мне хочется спать, и я закрываю глаза, свет совсем не мешает, наоборот, мне хочется заснуть при свете и во время сна, легкого, почти надкожного, знать, что ничего не меняется: все тот же свет, все тот же мерный звук, и так будет всегда.
   Я и просыпаюсь с улыбкой, я свежа, на мне нет вялых следов дневного сна, и первое, что я делаю, это беру в руки книгу. Я открываю, как всегда наугад, и выбираю взглядом главу.
   Возможно, люди видят мир по-разному. Нет, я не имею в виду банальное, что мир разноликий и у каждого свой субъективный взгляд. Я о том, что основные понятия, такие, как цвет и форма, у каждого человека абсолютно отличные. Так как это звучит абстрактно, то приведу пример.
   Представим себе двух индивидуумов. Одного зовут «А», другого «Б». Оба они смотрят на полотно, выкрашенное в определенный цвет, и оба считают, что этот цвет – голубой, и оба называют его голубым. Но предположим, что цвет относителен и распознается людьми по-разному. Тогда оба, и А, и Б, видят один и тот же цвет не одинаково, хотя называют его одним именем: «голубой». Возможно, что в сознании А этот цвет представлен так, что, если бы он оказался аналогично представленным в сознании Б, тот назвал бы его красным. То есть оба видят его по-разному, но каждый из них тот цвет, который видит, называет голубым. И так во всем. Цветовая гамма у А и Б не совпадает, но совпадают названия. Например, небо оба называют голубым, листья зелеными, хотя то, что для одного зеленый, для другого, возможно, желтый.
   Как же получилось, что А и Б называют разные цвета одним и тем же именем? Очень просто. Допустим, А является отцом Б. Когда Б немного подрос, А выводил его на улицу и говорил: «Посмотри, какое голубое небо». Тогда Б задирал голову и запоминал, что цвет, который он видит, называется голубым (хотя, повторим, что это совсем другой цвет, не тот, что видит папа А). С тех пор сынок Б всегда, когда видит цвет, похожий на цвет неба, называет его голубым, и А с ним соглашается, так как он тоже называет этот цвет голубым. Хотя опять-таки тот и другой видят разные цвета. Так и с зеленым, и с желтым цветом, и с красным, и с черным.