– Мало ли, кого я любила.
   Конечно, он знал, что я до него никого не любила, я сама ему рассказывала. Стив повернул голову, и я увидела его глаза, похожие сейчас на две океанские впадины. Нет, мне не понравилось сравнение, слишком истертое, не для такого ощутимого взгляда, в который легко можно было погрузиться и пропасть.
   – Наверное, энергия, – только и сказал он, мой родной, мой такой бесконечно родной сейчас.
   Я блаженно улыбнулась, так мне стало свободно и хорошо. К телу стала возвращаться жизнь, и я уже знала, что в результате ее окажется больше, чем до того, как она, казалось, исчезла вообще.
   «Энергия, – подумала я, – а ведь он прав. В нем действительно есть какое-то физически ощутимое поле, которое я научилась воспринимать. Впрочем, научилась ли? Может быть, я всегда умела, просто нужно было найти человека, несущего эту энергию».
   – Помнишь, как мы поцеловались в первый раз, тогда, в парке.
   Я не ждала, что он ответит, я по-прежнему говорила для себя, для своей памяти, для своего удовольствия, но он сказал:
   – У тебя были чуткие губы. – Он замолчал, я уже хотела спросить ревниво: «А сейчас другие?», но промолчала. – У тебя все тело было чуткое.
   – Откуда ты знал про мое тело? Он пожал плечами.
   – А сейчас другое? – все же спросила я.
   – Сейчас другое. Более животное. Жадное.
   – Это плохо? – спросила я.
   – Нет, не плохо. Только опасно. Это было смешно.
   – В чем опасность? Для кого? – засмеялась я.
   – Для тех, кто рядом с тобой. – Он задумался. – И для тебя тоже, наверное.
   – Так ты боишься меня?
   – Нет, пока нет.
   Я поняла, что он тоже улыбнулся.
   – Что это за энергия, Стив? – спросила я.
   – Энергия? – Он задумался. – Это энергия желания. Я всегда хочу тебя, и это порождает энергию. И она направлена только на тебя, и только ты можешь ее распознать. Это то, что называют химией.
   – Да, да, – согласилась я, – все так и происходит. Ты чувствуешь, что я тебя хочу, даже на расстоянии, даже когда я тебя не касаюсь, это в воздухе и направлено только на тебя. А я чувствую, что такая же энергия исходит от тебя, и энергия каждого из нас усиливает энергию другого.
   «Конечно, – подумала я, – это как снежный ком, и интересно, что бы случилось, если бы мы периодически не оказывались в постели и не разряжали эту энергию? Интересно, что бы произошло тогда? Наверное, что-нибудь не выдержало и разорвалось. Что бы это могло быть? – Я уже просто хулиганила. – Ну, у него-то понятно, хотя не дай Бог, конечно, но что может разорваться у меня?»
   – Это вопрос? – сказала я вслух, и он ничего не понял.
   – Что за вопрос?
   – Что у меня может разорваться от напряжения?
   Большего ему не надо было объяснять, может быть, и коряво, но он все же умел пробираться по строчкам моей фантазии. «Фан-та-зии», – зачем-то проговорила я про себя по слогам.
   Он усмехнулся.
   – Разорваться, говоришь, – он опять усмехнулся. – Она не может.
   Мне показалось забавным, что он так безличен, еще двадцать минут назад у него было для «нее» множество имен и все неожиданные, а сейчас от этой сытой расслабленности уже ни одного не осталось. Я покачала головой, но все равно получилось так, что я потерлась щекой о его плечо.
   – Нет, – согласилась я, – никак не может. От напряжения уж точно. «Она», – я выделила это слово, пусть ему будет стыдно за такое обезличивание, – эластичная.
   – Эластичная, – повторил за мной Стив, благодушно соглашаясь.
   – Голова может, – предположила я.
   Я увидела его лицо, значит, он повернулся ко мне, и глаза оказались так близко, что я не выдержала и вцепилась зубами, впилась в его тело, не выбирая место, в первое, что попалось. Это был безумный, неуправляемый порыв, я даже испугалась на секунду, что не смогу удержаться, так сильно хотелось внутрь, в плоть. Но я все же остановила его и с трудом разжала зубы, а потом удовлетворенно посмотрела на сразу покрасневшие глубокие рубцы на его коже.
   – Полегчало? – с пониманием спросил Стив, но я уже снова лежала головой у него на плече, непонятно откуда возникший заряд почти весь вышел, и, чтобы выдавить из себя его остаток, я сказала куда-то в воздух:
   – Как же я люблю тебя!
   – Ты все-таки дура. Ты меня когда-нибудь прокусишь. Я улыбнулась, голос Стива был полон безразличия, если Бы я даже и прокусила его, он все равно бы не заметил.
   – Конечно, моя голова может разорваться, если что-нибудь произойдет не так. Запросто возьмет и разорвется, – повторила я.
   Он приподнялся надо мной, осторожно, внимательно, чтобы не повредить уюта моей головы. Его свободная рука легла мне на живот и, томительно медленно собирая на своем пути кожу, мышцы, до боли перемалывая все это в горсти, двинулась ниже, к лобку, к коротким волосам на нем. А потом, не жалея, захватывая все, что только можно было захватить, двинулась дальше, и я, уже в предчувствии, уже с трудом вдыхая и сглатывая волнение, напряглась и даже приподнялась бедрами и чуть раздвинула ноги, не широко, чтобы только прошла его рука.
   Я знала, я чувствовала, что губы мои раскрыты и ждут его со всей своей слезящейся нежностью, мечтая, чтобы хотя бы его рука, хотя бы его пальцы дотянулись и трогали, и брали. И дождались. Он накрыл их ладонью и повторил движение: сжал, захватил губы, волосы и еще что-то от самого края ноги, и перемешал, сжимая немилосердно, так что я заерзала от боли и, придавленная его рукой, выгнулась грудью, пытаясь перехватить ртом его рот, который уже был здесь, рядом, вплотную. И только перед тем, как отпустить меня, рукой, губами, он вдохнул в меня слова, я различила их не по звуку, а по колебанию воздуха:
   – Это еще называется «сойти с ума».
   И он отпустил, а я, рухнув вниз, захотела снова сказать, что люблю его и что, наверное, уже сошла с ума, но промолчала и, лишь повернув к нему голову, дотянулась до него губами и чмокнула наугад.
   То ли это был вкус его шеи, то ли секундное скольжение губ по коже, а может быть, потому, что я подумала о нем с мгновенно возникшим трепетом, наверное, именно поэтому, но я приподнялась и склонилась над ним, внимательно вглядываясь в каждую черточку, каждый штрих на его лице. Как ни странно, я не нуждалась в его ласке, я хотела только давать, и мне не нужно было ничего в ответ. Мои волосы соскользнули вниз, на его лицо, а губы, слегка, едва касаясь, прошлись вдоль шеи, тревожа ее легкостью движений, отдавая нежность и тепло, но и их же получая взамен, и еще его запах – нежный, тонкий, почти детский запах его кожи. Я так любила его сейчас и за спокойствие, и за благодарность в закрытых глазах, и за едва различимое дрожание кожи под моими губами.
   Я подалась к нему, мой живот вдавился в его бедро, и я почувствовала боль, но я не боялась боли, ни сейчас, ни потом, моя грудь, сдавленная нашими телами, тоже ощутила ее, но не резкую, а тупую, распластанную, которую я и ждала. Я сползла губами к его груди, к спутанному щекотанию волос, к их ласковому упругому сопротивлению. Как трава гибко выгибается от порыва ветра, чтобы тут же распрямиться, так и они пытались освободиться от моих губ, но тут же сами цеплялись за них, не пуская, пытаясь продлить, задержать. И еще мной овладел какой-то первобытный инстинкт, животный, неподвластный: спрятаться, закопаться, почувствовать себя маленькой на его широкой груди. Но не беззащитно-маленькой, а ведущей, контролирующей эту мужскую силу, и не противиться ей, а, наоборот, подчиниться, и именно этим в результате овладеть ею.
   Наверное, я застонала, скользя лицом по его груди, перекатываясь по его телу; все чувства, которые накопились во мне и не могли найти выхода, вылились в этом слабом звуке. В это мгновение я впервые поняла, что у меня есть душа. Я даже представила, что если бы в эту секунду меня вдруг разрезали, вскрыли бы грудную клетку, то внутри, где-то между сердцем и легкими, они, безжалостные исследователи, обнаружили бы душу, вполне материальную, осязаемую, только уже уменьшившуюся от прозвучавшего стона и все еще продолжающую таять.
   – О, Боже! Как хорошо! – прошептала я. – Как я люблю тебя, милый.
   Стив тоже стал совсем иным, чем минуту назад. Его руки ходили по моему телу, и я начинала чувствовать давление внизу живота, сначала слабое, неуверенное. Казалось, его легко можно пресечь, остановить и свести на нет, но время было упущено, и оно каменело, и разрасталось, и становилось неподвластным.
   Но сейчас, когда слова мои, не удержавшись, почти безотчетно выскользнули наружу, я почувствовала, как он вздрогнул, и его рука сгребла мои волосы, он рывком опрокинул меня, и я сразу оказалась распластанной, раздавленной. Он разглядывал меня, как будто заново, будто в первый раз, и я поежилась от его взгляда, близкого, почти без расстояния, он наваливался на меня тяжелее его тела.
   – Повтори, – услышала я.
   – Я люблю тебя. – Я даже качнула в неверии головой.
   – Повтори. – В его голосе звучало зверство и угроза, и мне понравилось.
   – Я люблю тебя. Я люблю тебя. Хочешь, еще сто раз? Я люблю тебя.
   – Еще, еще.
   Стив требовал, и я поддавалась.
   – Я люблю тебя, люблю тебя, люблю.
   Я сама почувствовала, что это бессчетное повторение закружило меня, и тело налилось упругостью, требуя сил. Но их не было, я только хотела раздвинуть ноги, но, когда попыталась, оказалось, что он уже между ними, и мне было совершенно все равно, когда и как это произошло, я только шла бедрами ему навстречу и искала, и знала, что найду.
   – Люблю, люблю, люблю… – повторяла я, как будто в этих словах и заключался весь смысл, вся суть нашего существования, и отчаянное, безотчетное повторение это вошло в такт с движениями, и я пронзительно сжималась, когда он входил, раздвигая меня, но тут же освобождал, оставляя пустоту внутри, только лишь для того, чтобы сразу войти снова. Так продолжалось много раз, и слова мои уже больше не были ни словами, ни причитанием, ни ворожбой, они стали лишь частью одной многослойной паутины, окутывающей меня своей липкой вязью, и я вдруг резко пришла в сознание, когда поняла, что уже очень близко, опасно близко. Это испугало меня, хрупкая паутина прорвалась сразу в нескольких местах, я увидела свет и вскрикнула в испуге:
   – Подожди, подожди, – и он, понимая меня, остановился, и раскаченная глыба тоже остановилась моим неистовым усилием, прямо над обрывом.
   – Подожди, – повторила я, и, когда он немного отстранился, я скользнула под ним и освободилась. Куда девалась его, недопускающая движений тяжесть, как легко я ушла от ее пригвождающей власти?
   Я села на кровать, я знала, что он еще не оправился от изумления, от первой растерянности, но ведь он сам научил меня этому извращенному терпению, не ведая, что я запомню и однажды накажу. Мне по-прежнему безумно хотелось его, это было мукой, вот так зажать себя, но мука эта была не острая, а тягучая, сладостная, выжимающая соки, так что они сочились, прозрачные, наружу, как патока, тяжелые и обильные, и освобождали от тяжести.
   – Я хочу нарисовать тебя, – сказала я, вставая и убирая волосы со лба. – Вот такого, хотящего, неудовлетворенного.
   Он улыбнулся, как большой, самодовольный кот, который, играясь с мышкой, ненароком приручил ее.
   – Я никогда не рисовала тебя такого. У тебя сейчас бешеное, дикое и в то же время беззащитное лицо. А глаза… – я не знала, что сказать о глазах. – Я хочу попробовать.
   Он лениво, но довольно усмехнулся:
   – Тебя лицо интересует?
   – Только лицо, – пообещала я.
   – Ладно. Но ты не одеваешься.
   – Конечно, нет. – Я даже удивилась, что он это сказал. – Ты странный, в этом же вся идея.
   – Идея? Какая идея? – Это он подсмеивался, но я сделала вид, что не замечаю.
   – Рисовать и одновременно умирать от тебя. Именно это он и хотел услышать, я знала.
   Стив смотрел на меня, не отрываясь, а потом сказал с улыбкой:
   – Возможно, все великие портреты были именно так написаны.
   – Ты думаешь, мы с тобой не первые это придумали?
   Я достала из шкафа папку, набор карандашей и уголь, я еще не решила, чем буду рисовать, и села на стул рядом с кроватью. Мне было неловко голой не потому, что он так въедался в меня глазами, просто голое тело стало непривычно неуклюжим, в основном из-за холодящей мокроты, захватывающей ноги; скользкость эта напоминала мне, что я все же что-то недобрала, что-то упустила.
   – Ты думаешь, Модильяни тоже рисовал, занимаясь любовью? – спросила я.
   В последнее время я была влюблена в портреты Модильяни.
   – Почему бы и нет. Ты же знаешь, что его натурщицы становились в основном его любовницами. Он ведь был красавчиком.
   – Почему я не Модильяни? – спросила я, не без глупой зависти. – Знаешь, если бы он не выдумал свои портреты, Их бы выдумала я.
   – Ничего, ты у нас тоже красавчик, – успокоил меня Стив.
   – У кого это у нас? – Я уже начала рисовать, и только это имело значение, но я все же спросила, так, для определенности.
   – У меня, – поправился Стив.
   Он полулежал, полусидел на подушках, но я не хотела изображать никакой опоры, только тело, повисшее в воздухе. Руки его были заложены за голову, и меня немного смущали волосы под мышками, они отвлекали, я почему-то волновалась от их вида и попросила:
   – Опусти правую руку. – Он послушался, но кисть руки легла не совсем так, как мне хотелось, и я поправила его:
   – Нет, не так, положи ее на ногу.
   – Ты же лицо рисуешь. При чем тут нога?
   – Ничего, ничего, – успокоила я его. – Так получается выразительней.
   Он опять усмехнулся:
   – Давай решим сначала, что ты называешь лицом?
   Я на самом деле рисовала портрет. Главное, было поймать мгновенное выражение глаз, кажется, чуть расширенных сейчас и источающих что-то неуловимое. Но что именно, я не могла распознать, оно ускользало, и я не могла определить его не только словами, но и движением руки. У меня не получались не только глаза, но и овал лица, и я знала, что все дело в тенях, мне надо по-другому распределить свет и тени. Я морщилась от почти физической натуги, до боли кусая губу, я пыталась ухватиться взглядом, хоть за что-нибудь ухватиться, но не получалось.
   Я отложила карандаш и поменяла лист. Я сидела перед Стивом, одна нога на другой, согнувшись, стремясь проникнуть в самый рисунок. Грудь моя едва не касалась листа, и это мешало, я вздрагивала, выпрямляясь, и снова смотрела на Стива, стараясь все же поймать то неуловимое, что я упускаю. «Как ветерок, – подумала я, – как поймать ветерок, на мгновение, взглядом, а потом я смогу перенести его на бумагу, у меня достаточно техники». И я снова разделяла лицо Стива на части, я просто разбирала его по кускам.
   – Подожди, – попросила я, – мне надо сесть поближе. Я придвинула к нему стул и теперь смотрела на Стива Почти в упор. Он был терпеливый, отличная натура, почти не двигался, только поедал меня глазами, как я поедала его.
   – Раздвинь ноги, – попросил он и только на секунду перевел взгляд на мое лицо.
   Я покачала головой.
   – Нет, – сказала я твердо.
   – Раздвинь ноги.
   В его голосе уже не было просьбы, и я послушалась и сняла одну ногу с другой и отвела немного, хотя мне стало неудобно держать папку. Он опустил глаза от моего лица вниз к ногам, пытаясь проникнуть в их скрытую глубину, и именно в эту секунду мне все же удалось поймать мгновенное движение его взгляда. Я не успела понять то, что рука зафиксировала первой, сознание лишь потом догнало руку.
   Нет, это даже не сами глаза, это неестественно большие зрачки заполнили всю изломанную площадь глаза, запрудили ее и своей черной тяжестью изгнали из нее прозрачность, и та боязливо отступила, отстраняясь, не желая перемешиваться. «Как черное нефтяное пятно, расползающееся по поверхности воды, – подумала я, – убивающее и свет, и прозрачность, так и это безумное пятно неестественно расширенного зрачка».
   Но любые сравнения сейчас не имели значения, важно было лишь то, что я увидела и поймала, и пальцы уже отгораживали, отделяли цвета одно от другого, и тени сами знали куда падать, вернее, рука знала, и тени падали. Я начала строить композицию, на листе оставалось место только для шеи, и мне стало обидно, что лист не смог растянуться и принять в себя всю длину тела. Мне требовалось еще минут десять, но я знала, что Стиву не скучно, моя нагота и моя увлеченность нравились ему, я видела это, когда вскидывала глаза, на мгновение отрываясь от листа.
   Я закончила, разогнула спину и нырнула в постель. Мы вместе долго смотрели на рисунок, молчали.
   – Страшный я какой-то, – сказал наконец Стив, все еще продолжая разглядывать себя на бумаге.
   – Ты такой и есть. – Я не хотела спорить, его тепло напомнило мне о том, как многого я была лишена, пока рисовала.
   – Не я такой, а ты меня таким видишь.
   – Я тебя вижу именно таким, какой ты есть.
   Я почти вырвала у него лист и метнула в сторону. Бумага на мгновение зависла в воздухе, выбирая место для падения, а потом слишком быстро для такого широкого и плотного листа опустилась на пол, почти к изголовью.
   – Ты должна меня бояться, если я такой страшный.
   Он уже трогал губами мою грудь, и я выгнулась спиной от этого морозящего кожу ощущения.
   – Не боюсь, – ответила я, хотя мне было трудно говорить. – Ты сам меня бойся.
   – Я смотрел, как ты рисовала, и сходил с ума.
   Стив уже говорил не со мной, он сполз, и голова его лежала между моих ног. Я раздвинула их шире, чтобы ему стало удобнее, и закрыла глаза. Он еще ничего не делал, даже не трогал, а только смотрел, но я была уверена, что чувствую его взгляд, как чувствовала бы его руки, или язык, или… Нет, взгляд все же ощущается по-другому, не рецепторами, не кожей, скорее интуитивно. Или все объяснялось лишь растянувшимся ожиданием того, что, я знала, вот-вот произойдет, и что я могла, опережая время, предвосхитить.
   – Вот, что надо рисовать, – услышала я и еще сильнее почти до спазма почувствовала его упирающийся взгляд. – Не так, линией, двумя, а в деталях, ведь это космос, все это переплетение…
   Он наконец-то провел языком, движение было мгновенное, тут же исчезнувшее, но я вскрикнула, и крик накрыл меня, и я вся подалась вперед. «Еще, еще», – пронеслось где-то надо мной.
   – Еще, пожалуйста, – повторила я, но он уже не слышал, он был далеко, и ни мольбой, ни угрозой я ничего не могла изменить.
   – …во всех подробностях, во всей закрученности, это ведь полнейший сюр, бесконечность.
   Он снова провел языком, на этот раз задержавшись чуть дольше на самом верху, и я снова поднялась бедрами и снова рухнула с проклятиями вниз.
   – Чего там Дали нафантазировал? – Мне казалось, что он просто издевается надо мной. – При чем тут циферблаты, муравьи, скелеты? Вот где все. И ничего не надо придумывать.
   – Не тронь Дали, – я почти успела сказать, но он впился в меня, вернее, в то, что он со мной и не очень-то сейчас связывал. В его жадном движении содержалось долгожданное, нестерпимое зверство, он раздирал руками мои и так уже разведенные ноги, а потом его язык, вдруг окаменев, проник внутрь и там ознобно, лакающе заходил, как будто пытался ощупать, прилепиться, утащить за собой. А потом неизвестная сила вдруг подняла мое тело, подбросила, и я, чтобы удержаться, чтобы найти опору, протянула руки. Что-то густое, переплетясь, заполнило пальцы, и я, боясь, что не вернусь, потянула на себя и рванула, еще раз и еще, пока меня не бросило вниз, и уже внизу разом разлетелось вдребезги.
   – У Маркеса это называется землетрясением. – Это было первое, что я смогла сказать, не сдерживая истомленную, измученную улыбку. Он ее все равно не видел, и хорошо, что не видел.
   – Ты не кончил? – зачем-то спросила я. Стив не ответил, лишь пожал плечами. – Бедный, – пожалела я его, и протянула руку, и на что-то положила, и погладила с жалостью.
   – За тобой должок, – сказал он наконец, я знала, в шутку.
   – Не волнуйся, подожди немного, все отдам. – Я была благодарна ему, очень благодарна, лишь бы он меня не трогал сейчас. – Ты только не трогай меня сейчас, – попросила я.
   – Мальчик, самый настоящий мальчик. Удовлетворяю мальчика. Абсолютно напрасно, кстати. Как кончит, так сразу не трогай. Послушай, милый мой, мальчик Джеки, ты зачем мне волосы вырывала?
   Я так и не поняла, о чем он? Какие волосы?
   – Ты мой любимый, – успокоила я его. – Ты чего там о Дали говорил? – Мне надо было выиграть время или просто хотелось расслабленно поболтать.
   – Дали? – спросил Стив, вспоминая. – А, Дали. – Я по голосу поняла, что он улыбнулся. – Дали пропустил самый важный объект для вдохновения, так что, видишь, и для тебя что-то в этом мире оставлено.
   Мы оба засмеялись, и я подумала о себе, как об изобразительном певце женских гениталий. Хотя почему только женских?
   – Хотя Дали, конечно… – Он не договорил фразу, сразу бросив поверх нее следующую:
   – Знаешь, человеку трудно создать форму, если он не видел ее в своей жизни. Он может создать шар, конус, куб, что-то сложнее, но редко может представить форму, которой не видел. Что не означает тем не менее, что таких форм нет. Понимаешь? – Стив задумался. Я не перебивала, я любила паузы, особенно сейчас, чем длиннее, тем лучше. – Так мы о Дали. Наверное, он понимал, что новые формы ему не придумать, и поэтому брал уже существующие и создавал из них несуществующее сочетание. И хотя новые сочетания – не новые формы, но все же это шаг вперед.
   – Ты именно так читаешь лекции у себя в университете? – спросила я.
   – Да, а что? Занудно?
   – Ну, в общем. Читать лекции – это, похоже, не самое лучшее, что ты умеешь, – сказала я и повернула его голову к себе: мне было так удобнее для поцелуя.
   У меня затекли ноги. Я уже давно чувствовала растекающееся покалывание мелких игривых иголочек, сейчас же меня накрывает пульсирующая волна. Я вытаскиваю из-под себя ноги и с трудом шевелю онемевшими пальцами. «Странно, – думаю я, – но воспоминания не вызывают у меня печали. Я не чувствую ни горечи, ни раскаяния, только нежность, тихую, умиротворенную нежность к прошлому. Почему это так? Может быть, благодаря книге, которая по едва различаемой ассоциации плавно возвращает меня в прошедшее и этим приглушает и замораживает боль?»
   Прошлое, опять думаю я, как я могу плохо относиться к нему, к людям, событиям, которые случились в нем, как я могу не любить его, даже если оно принесло мне столько муки? Ведь каждый отрезок моей жизни – это часть меня, и если я недобро отношусь к своему прошлому, не значит ли это, что я плохо отношусь к самой себе? Если я пытаюсь забыть, вычеркнуть из памяти даже самое тяжелое, не означает ли это, что я пытаюсь забыть и зачеркнуть часть самой себя?
   Успокоенная этой мыслью, я встаю. Пол приветливо скрипит под ногами, похоже, и его давно застоявшимся доскам тоже нужна разминка. Спать не хочется, но часы показывают позднее для этого дома время, позднее для ночного леса за окном, для природы вообще, а значит, и для меня. Я иду в спальню. Есть что-то успокаивающее в жестком шорохе расстилаемой простыни, в упругом всплеске распрямляющегося в воздухе одеяла. Я раздеваюсь, в комнате нет зеркала, и поэтому мне приходится руками обвести и проверить округлость бедер и живота, плотность по-прежнему гибкого, натянутого тела.
   Я довольна своим ритуальным осмотром, и, хотя давно не совершала его, мне по-прежнему нравятся мои узкие плечи и стройные бедра, я даже заскучала по зеркалу, по возможности полностью отразиться в нем и играться, и кокетничать со своим отражением. Да и скольжение пальцев по коже мне тоже нравится; кожа по коже, ласка движения по ласке ожидания. Кому же больше приятно, телу или пальцам? – спрашиваю я, но не найдя ответа, проскальзываю между одеялом и простыней, и только приглушенный ночник да еще выпирающий из окна овал луны расцвечивают и расставляют по своим местам заблудшие ночные тени.
   Я чувствую расслабленную дрему подступающего сна, ночь пытается завлечь и меня в свою гипнотическую, убаюкивающую круговерть вслед за лесом, вслед за воздухом. Но я открываю книгу, мне хочется читать, и я выбираю первое, что попадется.
   Окно занимало почти всю стену и уводило сначала в ночь, потом чуть дальше, в бурлящие огни города, а уж затем, минуя их, снова в ночь, сдавленную углами небоскребов. Мадор-ский любил, когда темнота смешивалась с городским свечением, цельным, но, если разобраться, столь разным по своей природе: от теплого света окон городских квартир до холодной рекламной иллюминации, от округленных теней уличных фонарей до непрерывной фосфорной нити автомобильных фар. В этом смешении ему виделась вечная дисгармония между величием и спокойствием ночного космоса, который находился здесь, рядом, лишь открой окно, и суетностью возбужденного города, раскинувшегося у подножия его просторного пентхауза на семидесятом этаже роскошного Манхэт-тенского небоскреба. Мадорский любил, лежа по ночам в пузырчатой, бурлящей ванне, смотреть на эту смесь успокоенной ночи и мятежного города; на маленьком столике потрескивал льдом стакан со скотчем, комната затуманивалась и покрывалась паром, и только громадное, во всю стену окно было всегда прозрачно и свежо.
   Здесь, в этой огромной ванной комнате, Мадорского посещало чувство, что наконец-то он достиг изолированного покоя, смог оторваться от мелочности города, вознестись над ним и потому может теперь охватить его полностью, и для этого достаточно всего одной смелой мысли. Так оно и было: именно здесь, лежа в этой почти сросшейся с городом ванной, он разрабатывал и оттачивал свои самые хитроумные финансовые комбинации, те, которые принесли ему известность и деньги, много денег. Тогда он еще не знал, что денег может быть непростительно много, а успех вызывающе поспешным, он лишь недавно догадался об этом. Но только после того, как понял, что за ним пошли.