Рене закурил. Ни Стив, ни Дино не курили, и мне самой никогда не нравилось, когда курили рядом, но сейчас понравилось. Он был смачным, этот запах, физическим, почти сладким, соблазняющим, мне вдруг самой захотелось взять в рот сигарету, именно его, отмеченную его губами. Но я сдержалась.
   – Я сразу почувствовал, что мы с тобой в заговоре. Потому и подошел. Думаешь, я часто знакомлюсь с женщинами на улице?
   – Не часто? – спросила я. Я знала, что пьяна, и потому прощала себе глупость, мне хотелось говорить глупости, я очень давно их не говорила.
   Он покачал головой.
   – Мы с тобой в заговоре? – переспросила я. – Это как?
   – Это просто, – ответил он. – Есть мир вокруг нас, а есть мы, и мы с тобой в заговоре.
   – Мы уже с тобой в заговоре или мы только сговариваемся? – Видимо, я очень нуждалась сейчас в этом уточнении.
   – Мы уже в заговоре.
   – А я не знала. – Я, наверное, глупо хмыкнула, даже для своего все оправдывающего опьянения. А потом моя ладонь оказалась накрытой, я и не заметила, когда вложила свою руку в его. Там ей было спокойно.
   – Мы с тобой в заговоре, – повторил он, – чувствуешь? Я чувствовала, и слово «заговор» удачно подходило моему чувству.
   – Ну и когда мы начнем свергать правительства и прочее. Мы, вообще, кто, левые, правые? Кто?
   – Мы не будем никого свергать.
   – А в чем тогда цель? – Мне не надоедало дурачиться.
   – Цель в том. – Рене разборчиво выговаривал слова, как будто разговаривал с ребенком. Собственно, я и была сейчас как ребенок. – Цель в том, чтобы в наш заговор никто не проник. Цель в отделении.
   Мне уже было пора оставить ребячливость, не настолько я опьянела. Я попыталась посмотреть на него ясным, зрелым взглядом.
   – Это цель, – согласилась я. – В книгах такой заговор называют любовью. Да?
   Рене встретил мой взгляд и не отпустил. Как рука, подумала я, цепкий, как рука. С таким особенно не пошутишь. Но мне хотелось.
   – Значит, мы уже как бы любим друг друга? – допытывалась я.
   – Как назвать.
   – То есть я тебя уже люблю? – не унималась я.
   Он знал, что я издеваюсь, я видела это по его глазам, они сузились и похолодели, как будто подернулись тонкой ледяной пленкой. Интересно, какой пленкой они подергиваются, когда он занимается любовью? Я попыталась представить. Не может быть, чтобы такой же?
   – Разве нет! – неожиданно произнес он, и я поняла, что он не спрашивает, а утверждает. Я была уверена, что скажу «нет».
   – Не знаю, – сказала я. И тут же осеклась. – Конечно, нет. – Я даже попыталась отдернуть свою руку, но он не пускал. – Как я могу тебя любить? Мы знакомы-то всего два часа.
   Теперь это выглядело как оправдание, и я замолчала. Глупо быть серьезной в таком разговоре.
   – А ты считаешь, что я люблю тебя? – Вот такой, смеющийся тон подходил больше.
   – Конечно. – Ему было все равно, каким тоном я говорила.
   – Значит, ты меня тоже любишь? У нас ведь обоюдный заговор.
   Я только сейчас догадалась, что совсем не обязательно все время говорить обо мне.
   – Конечно. Иначе я бы не находился сейчас с тобой.
   – И когда ты меня полюбил? – осторожно, чтобы не спугнуть, осведомилась я.
   – Когда увидел. Я смотрел на тебя и уже знал, как все получится. Знал, что мы будем вот так сидеть, знал, что буду держать твою руку.
   Я не могла понять, серьезно ли он или, как я, не очень.
   – Может быть, ты знаешь, что произойдет дальше? – спросила я.
   – Догадываюсь, – сказал он.
   – Что же?
   – Мы будем вместе, – спокойно ответил он.
   Я подумала, что его сила в прямоте, в простой, нарочитой прямоте, видимо, он сам знает об опасности фальши и умышленно избегает ее. Я хотела сказать что-нибудь нейтральное, чтобы не обнадежить, но и не расстроить, не сломать. И я бы сказала, но он прервал меня, как угадал.
   – Даже не важно, что ты сейчас скажешь. Так будет.
   – Я ничего не скажу, – ответила я, догадываясь, что это и есть лучший ответ.
   Я решила, что уже не поеду домой, во-первых, далеко, во-вторых, я устала, к тому же – была пьяна.
   – Я теперь всегда буду гонять на работу, а потом с работы, – сказала я Рене, пробуя сдержать глупую, сияющую улыбку. Но не получилось, я вдруг почувствовала, как сейчас, здесь, в этой замызганной, полуподвальной пивной рушится мое одиночество, а его опустевшее место заполняется жизнью. Я сказала Рене, что никуда не поеду и что мне нужна гостиница.
   – Значит, пойдем искать гостиницу, – сказал он, и мы вышли.
   Почему-то мы пошли не назад, к площади, а в обратную сторону, по узкой каменистой улочке, зажатой, почти раздавленной надвинувшимися на нее громадами домов. Они, впрочем, казались громадами только оттого, что улочка сама была настолько узкая, настолько затерявшаяся между ними, что мы вдвоем занимали всю ее ширину, иногда даже касаясь плечами стен, то я, то Рене. Здесь все было каменное: дома, мостовая, даже, казалось, бельевые веревки, перекинутые от дома к дому на специальных крючках. Даже развешенное на них белье, нависающее, размахивающее подолами и рукавами от прострель-ного, тоже узкого сквозняка, даже оно, бесстыдно выставленное напоказ, казалось каменным и серым.
   Только я и Рене не являлись частью этого окаменевшего сейчас, ночью, казалось, забытого мира. Мы оба были очень живые, особенно в контрасте с обступившим мерным одноцветным однообразием. Мы свернули, по-моему, вправо, даже не знаю зачем, просто взяли и свернули. Новая улица ничем не отличалась от предыдущей, разве оказалась еще уже, и нам, если бы мы и хотели, все равно некуда было деться друг от друга. Даже не знаю, когда мы начали целоваться, не помню, кто начал первым, помню лишь себя, втиснутую в холод стены, с уже воспаленными, начинающими опухать губами, не в силах двинуться, сдавленную между Рене и камнем.
   Его рот оказался не таким, как я его представляла, губы только выглядели узкими, но на вкус были плотными, они жадно впитывали меня и захватывали, и проникали с болью. Я отталкивала его, и мы шли, пошатываясь, но недолго, всего несколько шагов, пока я снова не нащупывала спиной камень, и снова его рот не становился моим, и делал с моим, что хотел: мял, кусал, выворачивал, и я знала, что его руки повсюду. Он несколько раз пытался задрать мне платье, но оно было длинное, почти до пят, и он, путаясь в подоле, бросал. Я опять отталкивала его, сама не зная зачем.
   – Мне нужна гостиница, – говорила я.
   – Да, – соглашался он. И мы снова шли и снова останавливались.
   Дойдя до конца улицы, мы уткнулись в тупик, в железные ворота из узорчатых прутьев – они все равно казались каменными. Идти стало некуда, и теперь прутья впились мне в спину, и я прижимала Рене к себе, запуская руки под короткую с вырезом рубашку, и гладила его резкое, жилистое, напряженное тело.
   – Пойдем, – говорила я, стараясь настойчиво, но не получалось. – Пойдем, здесь тупик. – И так как он не отпускал, повторяла:
   – Пойдем, пора.
   Я попыталась его оттолкнуть, я напряглась, отталкивая, а потом все изменилось, я не успела понять что, только стены домов хороводом мелькнули перед глазами, и сразу в плечи больно уперлись острые железные прутья. Я схватилась руками за решетку, моя голова, казалось, застряла в ней, я пыталась выпрямиться, но не могла, что-то давило, прижимая, на шею. Тут же стало холодно ногам, и я поняла, это платье, оно перестало прикрывать меня, и ноги оказались неудобно, слишком широко расставлены, и я чувствовала его руки на бедрах, сначала одну, жесткую, властную, и тут же другую. Внутрь меня проникла свежесть, я почувствовала незащищенность, может быть, оттого, что он сжимал и растаскивал меня в разные стороны не жалея, сильно, широко, оставляя пальцами следы.
   – Не надо, – я либо шептала, либо хрипела. – Не надо! Отпусти! Я не хочу! – Я не была ни в чем уверена, вообще ни в чем, я только сжалась, не зная, что ожидать. Но ничего не происходило, только я, раскрытая, растащенная по частям, доступная даже для воздуха. Я постаралась обернуться, я чувствовала, как свежесть смешивается с моей влагой и студит, вытравливая, высушивая ее. «Отпусти», – хотела сказать я опять, но вместо этого услышала крик и не сразу поняла, что он мой, лишь когда меня настигла боль, разрывая, сметая с пути. Я сомкнулась над этим разрывом, а потом был толчок, сильный, безжалостный, я больно ударилась, прутья вонзились в плечи, и я чуть не упала.
   – Мне больно! – закричала я, но тут новый удар, еще более сильный, еще большей разрывающей силы сбил мой крик и снова вдавил в решетку. Я пыталась сдвинуть ноги, но мои ягодицы были раздвинуты так широко, как будто никогда и не сходились, и я знала, что будет еще один удар, я хотела остановить его криком, но не успела. А потом были новые удары, еще и еще, и каждый следующий опровергал силу предыдущего, и у меня начали дрожать колени. Я расшатывалась и расшатывалась решетка, я слышала ее скрип, и внутри меня властвовала боль, она перекинулась на все тело, но в самой глубине она смешивалась с освобождением. Я вскрикивала, но теперь сама, ожидая удара, чуть приседала и раскачивалась, заворачивая, огибая, круговращая, пытаясь угадать, но не могла.
   – Это сильно, – хрипела я, но он бил, и я снова вскрикивала, пытаясь прийти в себя после удара и приготовиться к новому. – Ты убьешь меня! – Но он не верил мне и продолжал, и я приготовилась умереть, ноги не держали, я не знала, как я стояла, я вообще ничего не знала, кроме этих входящих в меня ударов. – Ты убьешь меня, – снова шептала я. – Я сейчас умру! Перестань, я умру!
   Но он не переставал, и все вокруг потерялось, как будто покрылось прозрачной влажной слюдой, обволакивающей, уводящей. Остался только скрип ворот, а сквозь него шепот, и я не понимала, что он говорит: что-то обо мне, о том, что он не отпустит, пока я не кончусь, не свалюсь, пока у меня еще есть тело. Но я не хотела падать, я сжимала прутья решетки и знала, что не упаду первой.
   «Ты сам не выдержишь!» – хотела выкрикнуть я и не успела, потому что на меня стали падать ворота, прорезая своими острыми прутьями, а на них падали этажами дома, с бельем, с веревками, задавливая, подминая. Боль проникла в голову, в виски, я оказалась разорвана на куски, по кускам, от меня ничего не осталось. Я уже не знала, что такое боль, откуда исходит, и где она, а где сводящие, сладостные судороги, пронзившие меня, освобождая, а через минуту снова, еще сильнее, и, наверное, я заплакала, хотя, может быть, мне все казалось и про слезы, и про освобождение.
   Кто-то уже кричал из окон, грозясь вызвать полицию, и я уже стояла лицом к Рене, и он целовал меня, а потом тащил куда-то, вроде бы раздавались полицейские сирены. Я почти ничего не запомнила: машина, напряженное лицо Рене, его губы, произносящие «ушли», мы, поднимающиеся на второй этаж гостиницы. Я легла лицом на кровать и прошептала:
   – Ты меня изнасиловал. Ты знаешь это. Мне больно. Я вся в синяках.
   – Хочешь еще? – Рене склонился надо мной.
   – Не знаю, – сказала я. – Не знаю. Может быть. Как ты? – И потом все пропало опять.
   Я знала, что Стив будет ждать моего рассказа, мне и самой хотелось поделиться, я привыкла за многие годы все выкладывать на бумагу, но я не могла.
   «Я по-прежнему буду тебе рассказывать обо всем, – написала я ему, – ничего не скрывая: о себе, о работе. Но только не о Рене, только не о том, как мы занимаемся любовью. Я не могу об этом».
   «Почему? – сначала он не поверил, а затем стал настаивать. – Я перестану понимать тебя, и наша связь порвется, выродится в ерунду, в пустяк».
   «Значит, так будет, – ответила я. – Не обижайся, мне и самой жаль, но я не могу рассказывать о нашей любви».
   «Ты боишься его?»
   «Нет, конечно, нет. Рене никогда не тронет меня. Дело не в нем. Понимаешь, Стив, я, как никогда, чувствую хрупкость почти нереального счастья, как никогда, боюсь потерять его, я даже боюсь сглазить. Мне страшно разрушить его самим фактом рассказа, тем, что я буду анализировать и разбираться».
   «Ты заметила, что первый раз назвала меня по имени? Помнишь, ты однажды написала, что твои письма ко мне должны быть безличными, иначе ты не сможешь быть откровенной. А сейчас ты назвала меня по имени».
   «Я не специально. От моей прежней жизни не осталось и следа, она изничтожена в прах, разлетелась на куски. Я тоже стала другой и не могу быть абсолютно откровенна с тобой, как была раньше. Прости».
   А позже я написала: «Единственное, что я могу тебе сказать, это то, что я счастлива, как никогда. И, пожалуйста, не спрашивай больше ни о чем». Я помню, я именно так и написала, и он послушался и никогда больше не спрашивал, потому что понял. Он все понял, как он всегда понимал, мой Стив.
   Я оглядываю комнату, она давно в рассвете, вполне освоившемся, ровном и спелом, как яблоко с ветки, и таком же пахучем. Я заглядываю в проем окна, небо безоблачно, легкое и светлое, каким оно бывает только на севере и только осенью в редкие дни хорошей погоды. Но мне не хочется вставать, хочется быть ленивой в моей сонной кровати, и я, блаженно поеживаясь, натягиваю одеяло на голову и тут же проваливаюсь в сладость сна. Мой сон сам пропитан светом, он такой же прозрачный, только припущенный медово-желтым, так бывает, когда даже во сне спокойно и безмятежно.
   Я просыпаюсь из-за того, что это ощущение пропало. А может быть, меня разбудил звук, ритмичный, покачивающийся, дробный звук, и я открываю глаза. Привычного света уже нет, он как бы сгустился, насупился и собрался кусками, и только совместив его рванную плотность с капающим стуком по стеклу, я понимаю – дождь.
   Это в наказание, думаю я, это природа меня наказала, я первая отошла от нашего уговора, проспав утро. Ну и Бог с ней, я не завишу от природы, я больше вообще ни от чего не завишу, и я бросаю тело с кровати в почти акробатическом кувырке.
   Вода в душе покрывает не только теплом, мне кажется, что каждая разделенная на капли водяная ниточка внедряет в кожу бодрый заряд. Я давно не чувствовала себя так легко, думаю я. Раньше, давно, когда мы с Рене жили вместе, счастье начиналась с самого утра. Я спешила на работу, зная, что меня ждет радость и что потом, когда я вернусь домой, меня снова будет ждать радость. Деньги, карьера, престиж, все это приятно, конечно, но не важно. А важны были Рене и мое дело, и все шло удачно.
   Я занималась интересной, творческой работой, приезжали разные комиссии, правительственные и местные, речь шла о больших деньгах, и мою часть архитектурного комплекса постоянно выделяли из остальных. Меня несколько раз повышали и в конце концов я стала ответственной за весь проект. Конечно, за этим пришли деньги и успех, но я не гналась за ними, они пришли сами по себе, как бы вдобавок к делу, к которому я относилась искренне, без двуличного практицизма.
   А Рене, думаю я, как он относился к жизни? Я задумываюсь. Не знаю, он был сложный, очень сложный, даже порой для меня. С одной стороны, ему было на все наплевать, он даже к себе проявлял безразличие, его не интересовало, как он выглядит, как одет, как относятся к нему люди. Еще больше ему были безразличны деньги. Они у него имелись, иногда много, но никогда долго. Он легко, почти демонстративно их тратил, раздавал в долг, никогда не помня кому и сколько. За всем этим проглядывала даже не легкость, а нечто большее, безрассудство, что ли.
   Но, с другой стороны, откуда в нем было столько жесткости, холода и злости? Наглой, нескрываемой, уверенной злости, которой, я знала, люди боялись, все, даже друзья. Только со мной Рене становился другим, и хотя жесткость в его глазах не проходила, но она покрывалась любовью. Просто его любовь была жесткая, но мне это нравилось.
   Стив, когда я поделилась с ним своим беспокойством, предположил, что безразличие и холодность развились в Рене от присутствия постоянной опасности.
   «А насчет денег, это совсем понятно, – ответил он. – Если человек каждый день рискует жизнью, как рискует на трассе твой Рене, то глупо копить деньги, оставляя жизнь на «потом». По той простой причине, что «потом» может и не случиться».
   Именно тогда, прочитав это письмо, я в первый раз по-настоящему испугалась за Рене. Не то чтобы я не понимала прежде, я просто не задумывалась, я все сразу легко приняла, что он гонщик, что это его, что он не может быть другим, я никогда не ставила под сомнение правильность его профессии, только вот сейчас, в первый раз. Я сильно испугалась и стала просить, чтобы он бросил гонки. Я требовала, кричала, умоляла, говорила, что его деньги не нужны ни ему, ни нам, он все равно их транжирит. Я плакала и грозила, мне самой было стыдно потом.
   Но он только смотрел на меня холодным, почти ненавидящим взглядом и, не говоря ни слова, просто вставал и уходил. Я ждала его в бессоннице, и он возвращался, порой почти под утро. Я делала вид, что сплю, но он не обращал внимания, и, даже не пытаясь разбудить, брал меня без ласки, без слов, жадно, и я чувствовала, что он напряжен и полон, что истосковался, и испытывала радость: значит, он не изменял мне в эти часы. Потом я перестала его уговаривать, поняла, что бесполезно, лишь сидя на трибуне стадиона, каждый раз сжималась, когда он слишком резко вписывался в поворот.
   А потом Рене разбился, прямо у меня на глазах. Он с самого начала неудачно занял место, и его обошли со старта, он болтался почти в самом конце, и только после первых восьми кругов начал догонять. Я сидела на трибуне вместе с его товарищами, и Андре, который находился слева, слишком нервно почесывал свои волосатые руки, я даже хотела сказать ему, чтобы он перестал, но сдержалась. Я знала, он участвует в тотализаторе, порой он звонил из нашего дома и, как я понимала, ставил по-крупному, иногда на Рене, иногда нет. Я не хотела в это влезать, специально не хотела, во всем этом чувствовалось нечто темное, возможно, криминальное. Я подозревала, что Рене тоже участвует, иначе откуда у него внезапно появляются большие деньги, даже когда он не выигрывает, когда вообще приходит в конце. Но я говорила себе, что это только подозрения, что я не знаю точно, да и, собственно, какое мне дело.
   Жан-Поль сидел с другой стороны, маленький, щуплый, седой и очень курчавый, он не то сам прежде был гонщиком, не то каким-то образом связан с гонками. Он все и всех знал и был вроде менеджера у Рене, не официального, конечно, он постоянно с кем-то договаривался, что-то предлагал, куда-то спешил. Я не любила его, он постоянно мельтешил, в его движениях проскальзывала подозрительная нервозность, и я немного опасалась, ожидая от него мелкой подленькой пакости. У него тоже, как и у Рене, были жесткие, беспощадные глаза, но Рене ничего не скрывал, а у этого они были замаскированы дерганым, ускользающим взглядом. Он несколько раз намекал мне, не говоря напрямую, но давал понять, что Рене ему обязан, но когда я спрашивала Рене, тот грубо меня обрывал и советовал не вмешиваться.
   Сегодня Андре и Жан-Поль, оба пребывали в нервном возбуждении, я сразу поняла: дело опять в деньгах, так они ерзали. Андре постоянно потирал руки, неприятным таким движением, как будто испачкался и теперь пытается отмыться. Меня раздражала его волосяная поросль, слишком густая и слишком черная, я старалась не смотреть, но взгляд то и дело сам натыкался, и я морщилась.
   – Смотри, смотри, как он его, – пробормотал Жан-Поль себе под нос, непонятно к кому обращаясь.
   Он комкал слова, не оставляя между ними перерыва, наезжая следующим на предыдущее, даже обгоняя порой. «Как будто у слов тоже гонка», – подумала я и, оторвав загипнотизированный взгляд от рук Андре, посмотрела на трассу. Машина Рене уже находилась в середине, и он, рывками переходя с одной стороны полотна на другую, пытался обойти очередного соперника, но тот в последний момент ускорялся, и Рене снова оказывался позади, снова уходя рывком в другую сторону.
   – Как ты думаешь, догонит? – спросил Андре.
   – Черт его знает, – ответил Жан-Поль. – Он слишком его упустил на старте.
   – Впереди еще больше двадцати кругов, – сказал Андре. Я услышала даже не сам голос, а надежду в нем.
   – Я ведь говорил Рене, что его нельзя упускать на старте, он тут же уходит в отрыв. Его сразу надо было прижать.
   Они так и переговаривались через меня, как будто меня не существовало.
   – Слушайте, может, нам поменяться местами. – Я посмотрела на Жан-Поля, но тот моментально ускользнул глазами, как ускользала от Рене впереди идущая машина, и тут же пробурчал:
   – Не, не, Жеки, – они все звали меня Жеки, пропуская первую «Д», – все хорошо, так все хорошо.
   – Смотри, все же обходит!
   «У него такой напряженный голос, кажется, он тоже трется о его волосатые руки», – подумала я про Андре.
   Я смотрела на трассу. Рене поравнялся с машиной, которая еще секунду назад отчаянно сопротивлялась. Она и сейчас еще не сдалась, они оба входили в поворот, и Рене использовал внешнюю полосу, которая, как я понимала, являлась невыгодной для него. Андре даже перестал потирать руки, когда машина Рене ушла влево, они неслись бок о бок, почти касаясь друг друга, а потом Рене толкнул левую машину вбок, та упиралась, он снова толкнул, и без паузы, как бы оттолкнувшись от нее, вышел из поворота и сразу оказался впереди. Я сжала кулаки, я почти видела его лицо, окаменевшее, осунувшееся в гонке, ничего, кроме нее, не видящее и не слышащее, обостренное лицо.
   – Давай, – прошептала я, – давай, милый! Так их!
   – До него еще восемь машин, – сказал Жан-Поль.
   – Еще куча времени, – также никому конкретно, а просто куда-то вперед ответил Андре.
   – Будем надеяться.
   Впереди Рене мчались одиннадцать машин, я отсчитала глазами девятую. «Почему именно она?» – подумала я, зная, что все равно не пойму. Она вела себя очень уверенно, эта машина, в этом я уже научилась разбираться, в уверенности гонщика. Она шла сразу за второй, прямо дышала ее газами, но даже не пыталась обогнать, заняв место точно в фарватере, не отходя в сторону ни на сантиметр, как будто именно в такой каллиграфии и заключалась цель гонки.
   – Хитрый, – сказал Жан-Поль, как обычно, в воздух, не поворачивая головы, и я знала, он говорит об этой, третьей машине, которую так старался догнать Рене. – Хитрый, скотина, смотри, как держит, как на нити, скоро забьет.
   Он не успел закончить фразу. На внутреннем повороте тот, о ком он говорил, сорвался с державшей невидимой нити и метнулся к самой кромке, все заняло мгновение, я едва успела заметить. Я видела, как Жан-Поль покачал головой.
   – Черт, – только и сказал Андре. И выругался. – Чисто он его.
   – Чисто и легко, как зайчика, – отозвался Жан-Поль. – Он так и Клода проглотит.
   – Черт, – снова сказал Андре. И снова выругался.
   Я, похоже, стала понимать. Рене тоже пытался обогнать следующую машину, он снова раскачивался по всей ширине трассы, та загораживалась задом, но он все же прорвался.
   – Давай, – выкрикнула я и сама удивилась, я не любила быть шумной в компании этих двоих.
   Рене прорывался, вновь и вновь с диким трудом оставляя позади очередную машину, каждый раз на грани, каждый раз почти переходя ее. Та, которая стала второй, все еще второй и оставалась, но уже было ясно, что это ненадолго, я уже знала этот трюк, уже видела его. Она, было похоже, приклеилась к первой машине, почти касаясь ее, и, если бы не декорация трибун, казалось, что они вообще стоят на месте, так они замерли, не двигаясь, одна относительно другой. Исход гонки был предрешен, оставалось лишь дождаться рывка, который накроет лидера.
   Рене «раскачивал» следующую машину, а я подумала, почему у того получается так легко, артистично, как будто игра, шутка, а Рене каждый раз пробивается с кровью, с напряженным риском?
   – Почему у него так легко? – я не спрашивала, я сказала, как и они, в пустоту, но все равно глупо сказала, я сама сразу поняла, что глупо.
   – Ничего, Жеки, – услышала я почти неразличимое бормотание, – твой Рене тоже ничего. – И мне опять не понравилось ни «твой», ни «тоже ничего», но я ничего не ответила, я смотрела на трассу.
   Их отделяло уже всего три машины. Я поняла: задача Рене – не победить, а догнать этого, которому все легко, и их борьба привносила в гонку новую цель, большую, чем победа, потому что привносилось личностное.
   – Сколько осталось? – спросил Жан-Поль.
   – Семь кругов, – ответил Андре, и я подумала, неужели считает?
   – Может, успеет? – спросил Андре, но никто не ответил.
   Рене успел, он незаметно «раскачал» три оставшиеся машины, они сдавались одна за другой, они могли бы объединиться и задержать его, предположила я, но они не могут, здесь каждый только сам за себя. Тот, за которым гнался Рене, наверное, мог бы легко уйти, если бы знал. Мне даже стало жаль его, ведь он не догадывался, он так и шел, приклеившись к первой машине, он, видимо, не хотел спешить, оставалось еще четыре круга, я тоже стала считать. Рене долго подбирался к нему, я чувствовала, как замерли эти двое, справа и слева от меня.
   – Теперь он не уйдет от Рене, – сказал Андре и повторил:
   – Теперь он не уйдет.
   – Не знаю, – возразил Жан-Поль, – он может проглотить Клода в любую секунду.
   Так и случилось. Тот, о ком они говорили, юркнул влево под Клода (я уже сама называла первую машину Клодом), но тот успел и в последнюю секунду перерезал проход. А это как раз и оказалось ошибкой, видимо, все, что было направлено против того, за кем шел Рене, так или иначе становилось ошибкой. Клод еще перекрывал эту прореху слева, но его преследователя уже там не было. Он находился справа, где ничего не мешало, и беспрепятственно гнал вперед, верно посмеиваясь под рев мотора, как одурачил простака Клода. Он уже обошел, его машина на полкорпуса была впереди, и Жан-Поль покачал головой и сказал «все». Но тут произошло невозможное.