Я больше не думаю об этом человеке, которого ищу, как и не думаю об опасности, сейчас мне просто надо делать дело, рутинное, ежедневное. И я делаю его восьмой день, а если потребуется, буду делать еще месяц и год, и пять, пусть немеют от тяжести книг руки, пусть от постоянного напряжения устают глаза – мне безразлично.
   Я выбираю из списка следующую книгу, а потом ищу ее на стеллажах: сначала нужный стеллаж, нужную полку на стеллаже, а потом выискиваю саму книгу. Я достаю ее, туго стиснутую справа и слева, и весь ряд как будто вздыхает расслабленно, занимая часть только что освобожденного места. Я переворачиваю первые страницы, мне надо быть внимательной, иногда посвящения печатаются неразборчиво мелко.
   Поначалу я вздрагивала от каждого посвящения, но когда просмотришь около двух тысяч книг с доброй тысячей посвящений, как-то устаешь вздрагивать, и я перестала. Я здорово натренировалась, движения мои отточились, ни одного лишнего, теперь я знаю наизусть все стеллажи и все полки, и поиск книги у меня занимает полторы минуты, не более.
   Сегодня я уже просмотрела книг сорок, наверное, даже пятьдесят, судя по времени, а вот и еще одна, и я, перелистывая страницы, нахожу посвящение жене; книги, как правило, посвящаются женам, иногда детям. Я перехожу к следующему стеллажу и скольжу глазами по названиям книг, отыскивая нужную мне. Ага, вот она. Открываю, листаю, надо внимательней, так, посвящения нет, я вычеркиваю ее из списка и иду за следующей книгой. Она в другом ряду, в ней тоже нет посвящения, но я проверяю дважды, боясь пропустить, одна мысль, что я могу пропустить, приводит меня в ужас. Следующая. В этой есть посвящение, опять жене, а в этой детям, как и ожидалось, бубню я себе под нос, и перехожу в другой ряд. Еще одна книга, но и в ней ничего, и в другой – тоже ничего, я открываю следующую, она стоит совсем недалеко от предыдущей, так иногда бывает, когда везет, я открываю ее, и глаза судорожно цепляются за крупные буквы, и я прислоняюсь к стеллажу, он не упадет, успеваю подумать я, он тяжелей меня.
   Я снова смотрю, не померещилось ли? Нет, не померещилось. Я разглядываю обложку: ни имя, ни фамилия автора мне ничего не говорят, хотя имя не английское – не то французское, может быть, славянское. Название тоже не имеет значения, я снова смотрю, а вдруг мне все-таки показалось, так бывает, когда очень ждешь. Где оно? Вот. «Посвящается М.Д.», – читаю я. Я остро чувствую живое волнение успеха, оно захватывает меня, захлестывает, я снова смотрю на сложенные в слова буквы и смакую: «Посвящается М.Д.».
   Конечно, меня так и тянет начать читать прямо здесь, у стеллажей, но зачем? Я не хочу комкать радость победы. Я спускаюсь вниз и регистрирую книгу. «Эта книга поступила недавно, а новые поступления мы выдаем только на неделю», – говорит библиотекарша, я не видела ее прежде. Но это не повод для волнения: здесь работает много людей. «Хорошо», – киваю я и улыбаюсь. Потом выхожу на улицу и ловлю такси. Шофер белесый, средних лет, в темных от солнца очках, хотя совсем несолнечно, только кивает в ответ. Где-то я его, кажется, видела, думаю я, и улыбка исчезает, я снова напряжена. Где же я его видела? Или мне кажется. Я пытаюсь разговорить его, но он лишь кивает, а когда произносит всего-то три слова, я слышу сильный ирландский акцент.
   – Вы из Ирландии? – спрашиваю я, он снова кивает.
   Я прошу остановиться за два квартала, так надежнее. Когда машина уезжает, записываю ее номер в книжечку, надо будет проверить. Но потом, а сейчас я спешу домой с книгой в руке, я знаю – в ней ответы. Мой расчет оказался верен: книга, посвящение – все сходится. Я уверена, разгадка близка.
   Я открываю ключом дверь подъезда, лифт занят, но мне всего-то на третий этаж, и я бегу по ступенькам-Сверху хлопает дверь, кто-то либо зашел, либо вышел, замечаю про себя я. Я на ходу достаю ключ, мне вдруг хочется как можно быстрее попасть домой, оказаться под защитой запертой двери, я боюсь, что сейчас произойдет непоправимое, что помешает мне узнать. Ключ не попадает в замочную скважину, я слышу, ползущий в шахте лифт и еще шаги по лестнице, спешащие, приглушенные шаги. Скорее, почему не гнутся пальцы? Шаги уже близко, и лифт останавливается на моем этаже, я толкаю дверь, сердце мечтает выпрыгнуть и покатиться вниз по ступеням: там безопаснее, но я проскальзываю за дверь, и всем телом налегаю на нее, и успеваю захлопнуть, расслышав спасительный щелчок замка.
   Я стою, прижатая страхом к двери, сама не ведая, чего я испугалась. Предчувствие, думаю я, и запираю дверь на второй замок. Я сбрасываю короткие сапожки и прохожу в комнату, незачем оттягивать, надо быстрее начать читать. Если за мной следят, то им известно, что я нашла книгу, а если она может вывести меня на убийцу, тогда… Тогда мне есть чего опасаться, и следовало читать в библиотеке. «Как я могла так расслабиться?» – шепчу я и сажусь, откинувшись, на диван.
   Я вдруг понимаю, что у меня в руках объемная тяжелая книга, страниц на четыреста, и, как бы быстро я ее ни читала, у меня уйдет два-три дня, как минимум. К тому же я должна внимательно вчитываться, потому что ответ может быть скрыт, зашифрован, спрятан внутри. Я снова гляжу на книгу, я беру ее толщину как щепотку и пропускаю между пальцами от конца к началу, всматриваясь в мелькающие страницы. Почему-то почти сразу пальцы вздрагивают и останавливаются, зажимая остаток книги, и я сама вздрагиваю, даже не сознавая причины. А потом, когда понимаю, меня прошибает пот и мне сложно дышать, и еще сердце… «Не может быть, – шепчу я, – не может быть!» Пальцы уже листают назад, ища промелькнувшую страницу, я вглядываюсь, и влажность на мне вдруг оказывается холодной, обжигающе холодной.
   Я вижу свое имя, напечатанное, набранное типографское имя. «Джеки», – читаю я, и хотя понимаю, что это про меня, и мне необходимо прочитать слова вокруг, но не могу, мне нужно время, чтобы буквы обрели резкость. И время проходит, мой взгляд все на той же странице, все на том же слове «Джеки», но я уже могу различать слова, стоящие рядом. Еще я вижу вверху, в самом начале страницы, большие буквы. «ЧАСТЬ ВТОРАЯ», – читаю я. Теперь я пытаюсь сосредоточиться на других словах, на тех, что поменьше, на мелких скользящих строчка за строчкой словах, и мне наконец удается.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

   Ты умничка, Джеки, я знал, что ты догадаешься и найдешь эту книгу. Я так и вижу тебя сейчас, откинувшуюся на диване, с замеревшим сердцем читающую эти строки. Ты еще не поняла, как получилось, что книга, которая у тебя в руках, обращена именно к тебе, ты еще многого не поняла и поймешь только, дочитав до конца эти страницы, не пропустив ни одной строчки, ни единого слова. И в конце, я обещаю тебе, ты все узнаешь.
   Хотя ты подошла близко к разгадке, во всяком случае, основное твое предположение верно: я действительно писатель и это я убил твоих любовников. Если хочешь, могу поименно: я убил Стива, я убил Дино, я убил Рене. И убил их из-за тебя, в этом ты тоже права.
   Но ты не поймешь, если я скажу, что мертвы они лишь потому, что ты поочередно предала их, каждого в отдельности, и в этом смысле ты сама повинна в их смерти, я всего лишь орудие. Я знаю, ты не веришь. Для этого я и написал эту книгу, чтобы все тебе объяснить, я был уверен, что ты ее найдешь. Но чтобы ты поняла меня, я должен начать издалека, вернув тебя, милая моя Джеки, на двадцать пять лет назад, когда ты была еще совсем девочкой, впрочем, начало моего рассказа с тобой никак не связано.
   Мне было двадцать четыре года, когда вышла моя первая книга, и я сразу стал знаменит. Она получилась в определенной степени эклектична, перемежая детективный сюжет и секс с изысканной интеллектуальной начинкой. Впрочем, это не существенно. Важно то, что книга была напечатана миллионами экземпляров, переведена на множество языков и долго находилась в числе бестселлеров разных стран.
   Я тоже стал известен, даже в большей степени, чем моя книга, молодой, интересный внешне, к тому же теперь богатый, с мировой известностью, я был популярен, как кинозвезда, как артист, как давно не был популярен ни один писатель. Я ездил по всему миру, читал лекции, встречался со значительными людьми, проводил время на вечеринках среди многочисленных друзей и поклонниц. В общем, достаточно банальная история. К тому же мне нравились успех, признание, деньги, они продолжали сыпаться, так как книга постоянно выходила новыми тиражами.
   Опасность я почувствовал только через год, когда подписал контракт на новую книгу и сел за работу. По прошествии нескольких месяцев я понял, что не могу больше писать. Знаешь ли ты, Джеки, как страшна мысль, что твой дар мог бесследно пропасть, исчезнуть? Он ведь нематериален, его нельзя взять в руки и убедиться, что он по-прежнему существует. Он проявляется, только когда им пользуешься. А если не пользуешься, не подтверждаешь ежедневно, то остаешься в неведении, в неуверенном сомнении, существует ли он еще, твой дар. Ведь истории известны имена тех, кто со временем его растерял.
   Вот и я растерял. Помнишь выражение: «Слулсенье муз не терпит суеты», ты наверняка слышала, оно избито и часто повторяется. Так, видимо, произошло и со мной: суета, пустая слава, вот так взяли и заслонили от меня мой талант. А может быть, думал я, его было отмерено мне всего на одну книгу и больше не осталось? Так бывает с певучими талантливыми мальчиками, в переходном возрасте теряющими свои вокальные голоса.
   Я страшно испугался тогда. Я винил себя во всем, я говорил, что променял самое главное, чем обладал, свой дар, способность, талант, назови, как хочешь, на мишуру. Я сравнивал себя с Фаустом, а искусы жизни – с коварным Мефистофелем, я был молод тогда, Джеки, и мыслил в основном штампами. Впрочем, я не буду об этом долго, так как к нашей истории все это имеет весьма отдаленное отношение. Так или иначе, я разорвал контракт и уехал из Нью-Йорка, где я жил со времени своего успеха, проклиная и сам город, и его обитателей, и себя, конечно. Я перебрался в маленький университетский городок на северо-востоке страны, думая, что, вернув в жизнь спокойствие и размеренность, вновь обрету чистоту ощущений и мысли, а вместе с этим и свой дар.
   Чтобы толпы случайных друзей не беспокоили меня, я изменил имя, став Стивом, и замер, лег, как говорят, на дно. Но все оказалось сложнее: с размеренностью вернулась только скука. Я по-прежнему сидел по пять часов в день за письменным столом, пытаясь выдавить из себя хоть строчку, но не мог. После нескольких месяцев бесплодного и оттого еще более изнуряющего труда я решил, что мне будет полезно отвлечься и заняться чем-нибудь для себя необычным, например почитать лекции в университете. Ты помнишь, Джеки, я поддерживал отношения с влиятельными людьми, один из них по моей просьбе позвонил в университет, и меня приняли на работу. Я стал ассистентом профессора лингвистики.
   А еще через год я познакомился с тобой. Я не мог поверить, что мне так повезло. У меня и прежде были женщины, и я уже умел отличать, что важно, что надолго и что надо беречь. Вот и про тебя я сразу понял: ты уникально сочетала несочетаемое. Ты была наивна и неумела, и даже немного испугана, ты казалась мне испуганной девочкой, как будто ты в ожидании, как будто опасаешься не потому, что страшно, а потому, что неизвестно Но наивность и испуг почти противоестественно перемежались с выпирающей, выстреливающей, нескрываемой потенцией, как бы это объяснить, из тебя барельефно выпирало будущее. Во всем: в любви, в том, как ты рисовала, в мыслях, голосе – во всем. Как правило, умение соседствует со знанием, с опытом, а значит, с цинизмом, а ты владела уникальным сочетанием, которое почти никогда не случается в жизни, которое не от знания, а от рождения, от природы. Ты была редкостью.
   Я никогда прежде не чувствовал себя так свободно-раскованно, как с тобой, ты воплотила мою мечту о женщине, ты совпала с самим представлением о любви. Все мои сумасбродные выходки, чудачества, все они принимались тобой. Многих других, зажатых и испуганных, они бы оттолкнули, обидели, шокировали, но не тебя. Ты была открыта, в тебе отсутствовал страх перед непросчитанным, непроверенным, перед тем, что возможно оценить, лишь прожив. Как не существовало страха во мне. Мы были равны. Но ты отличалась большей искренностью в принятии жизни. Я искал новизну и остроту отчасти с расчетом, с корыстью, мне казалось, что, играя ва-банк, стремясь к новым, острым ощущениям, я вызволяю свой дар, что от сильной встряски он вернется ко мне. Ты же шла на все бескорыстно, у тебя не было иной причины, чем желание изведать, испытать. Это тоже редкость, талант, такая открытая, искренняя страсть к жизни. И что еще важно, изведав, ты не насыщалась, как большинство, и не разрушалась, как некоторые, а, наоборот, вбирала в себя и накапливала, чтобы потом выплеснуть страсть и новизну в свои рисунки. Единственный раз, тогда в океане, помнишь, во время шторма, я действительно перешел черту. Мне были необходимы риск, балансирование на краю, я бы пошел еще дальше, до предела, если бы ты не остановила меня.
   Я, конечно, мог, я даже поначалу пытался оказывать на тебя влияние, но потом спохватился: что же я делаю? – я вмешиваюсь в природный процесс, пытаюсь изменить то, чем ты отличаешься, и, вмешиваясь, я так или иначе привожу тебя к стандарту. И я перестал, вполне умышленно, продолжая только со стороны любоваться тобой, тем, как ты обретаешь себя и набираешь силу во всем и, конечно, в любви.
   Когда ты решила бросить рисовать, я снова хотел вмешаться, я даже думал открыться тебе, сказать, чтобы ты плюнула, забыла о материальном, потому что я обеспечен, я хотел объяснить, что компромисс не прощает, что за него приходится платить, что я знаю это по себе. Но с другой стороны, думал я, я не смог удержать свой собственный дар, как я могу вмешиваться в чужой? И я пресек свой порыв.
   Мне до сих пор обидно, что ты бросила живопись, из тебя рвался талант, я видел, чувствовал его. Конечно, ты стала отличным архитектором, но мне все равно обидно. Видимо, компромисс всегда составлял часть тебя, поэтому случилось так, что сначала ты поступилась своим талантом, а потом начала предавать меня.
   Тебе ведь не нравился этот хлыщ Роберт, да и как он мог нравиться? Он мог только вызывать смех, он был пошлостью, банальностью, ты сама это видела, и все же… Так всегда бывает, я все узнал случайно, увидев вас, сидящих в кафе. Конечно, вы могли просто встретиться на улице и разговориться, но я видел, как он поедал тебя глазами и ты не противилась взгляду, не пресекала его. Ты легко могла остановить его, если бы хотела, но не останавливала.
   Я не знал, насколько вы близки, да я и не желал знать, лишь позже я догадался, что ничего серьезного не произошло, но тогда это уже не имело значения-Я ломал голову, думая, что делать, и в результате решил не вмешиваться, снова не вмешиваться. «Почему?» – спросишь ты.
   Я не борец за женщин, вообще не борец. По той простой причине, что за женщин бороться бессмысленно, а те, которые борются и побеждают, в результате все равно проигрывают, неся значительно большие потери, чем те, которые не вступали в борьбу. Самое лучшее, что я мог сделать, это отойти в сторону, постараться не видеть, не замечать. И я стал уезжать почти каждую субботу. Конечно, мне было неспокойно оставлять тебя одну, конечно, мне хотелось позвонить, приехать. Но я знал, что этого делать нельзя: не в моих силах предотвратить то, чему суждено случиться. Все зависело только от тебя.
   Видимо, тогда, даже помимо моей воли, незаметно, во мне начало зреть решение оставить тебя. А потом оно окрепло. Этому способствовал еще один случай.
   Я как-то вернулся ночью, не предупредив тебя. Шел сильный дождь, он начал беспокоить меня уже по дороге, а когда я приехал на побережье, океан сильно штормил. Прогноз на завтра не обещал ничего хорошего, и я повернул назад. Когда я остановил машину возле дома, я увидел в окнах нашей квартиры свет, тени двух людей и машину Роберта у подъезда. Надо ли рассказывать, какую боль я испытал? Ты ответишь «не надо», ты и так знаешь, ты сама теряла родного человека.
   Конечно, я не стал подниматься, что может быть глупее? Я сидел в машине и пытался собраться с мыслями, но не мог. А потом появился Роберт, и по его растерянному виду я догадался, что его ожидания не оправдались. Но это уже не имело значения, во всяком случае, для меня. Я не спал всю ночь, шок сменял фазы, от отчаяния до опрометчивой решимости, но к утру я принял решение, спокойное и твердое, во всяком случае, оно мне таким казалось.
   Я понял, ты переросла меня, примитивно просто, как один растущий человек перерастает другого, не растущего. В том-то и дело, я как бы уменьшался от талантливого, как когда-то говорили, писательства к бездарному преподаванию, а ты, наоборот, поднималась вверх. Когда мы познакомились, я находился выше, потом мы сравнялись, а сейчас я осознал, что ты обогнала меня. Наверное, так продолжалось уже давно, просто я не хотел замечать, и требовался толчок. И вот он произошел. К тому же мне казалось, что ты переросла меня не только в творчестве, но и в любви, я чувствовал, что нахожусь на пределе, что я скоро уже не смогу дать тебе того, что ты потребуешь. Планка оказалась поднятой, и я не дотягивался.
   Почему так случилось? – спрашивал себя я. Может быть, моя отстраненность, мое безразличие стали ошибкой, возможно, они отдалили тебя, и я сам во всем виноват? Или это произошло из-за того, что я занимался не тем, для чего предназначен, и это пагубно сказалось на остальных моих возможностях, и я потерял силу? Ведь я сам всегда считал, что творческая потенция определяет любую другую. Но какая разница, что являлось причиной? Я терял тебя, остальное не имело значения.
   Я представил, что нас ждет в будущем: твои измены, потом, наверное, мои, просто так, из желания отомстить, споры, ругань и выяснения отношений, отчуждение, и все, больше ничего. А затем разрыв и в лучшем случае взаимная ненависть, а скорее всего – безразличие. Я не хотел этого. Я подумал, что, если мне не суждено удержать тебя рядом, я, возможно, смогу удержать тебя на расстоянии. Именно благодаря расстоянию. Может быть, думал я, потом, когда ты узнаешь других мужчин, ты поймешь, что для тебя существую только я один и никого больше. Так будет честнее, так не будет измен, только свободный выбор, и тогда, возможно, нам удастся сохранить нашу любовь.
   Была и еще причина: я стал замечать проблески. Помимо моей воли в сознании рождалась своя, отличная от реальности жизнь, люди в ней двигались, разговаривали, и тогда мои губы сами начинали шевелиться, и я уже знал слова. Я понял, что это возвращается мой дар.
   Возможно, его возрождение было связано с тобой, с болью, которую ты мне причинила, с моим поражением. Знаешь ли ты, любимая, что поражения, если от них не погибают и оправляются, в результате поднимают выше, чем победы? Конечно, знаешь, теперь знаешь. Так произошло и со мной, твое предательство насильственно взломало что-то внутри меня, сдвинуло, перевернуло, и от этого мой доселе отстраненный, затопленный дар высвободился из-под насевшей на него тяжести и поднялся, всплыл на поверхность. И теперь требовал от меня новой попытки.
   Итак, все было решено, ты еще не знала, но все было решено. Я позвонил старым знакомым, и тебя пригласили в Италию. Я знаю, тебе обидно это читать, но ты не должна расстраиваться, ты была исключительно способной и достойна этого места.
   Мне следовало спешить, кто-то из журналистов узнал мое новое имя, раскопал номер телефона, и все мои планы могли рухнуть в любую минуту. Помнишь телефонный звонок, заставший меня врасплох, когда мне пришлось придумать историю про некоего писателя, своего неудачливого однокашника. Надо было торопиться, и я принялся уговаривать тебя, стараясь как можно мягче, чтобы ты не заметила, и ты не заметила. Ты уехала. И началась новая эпоха для тебя, но и для меня тоже.
   Я долго думал, как мне остаться в твоей жизни, и придумал наши письма. Я сам не сразу понял, насколько это удачная находка, лишь позже я оценил: ничего лучшего и представить было нельзя. Я удерживал тебя письмами. Я, Стив, остался, как и хотел, самым близким, самым доверенным для тебя человеком, единственным, кто был посвящен во все детали твоей жизни, без утайки, без излишней позы, без желания приукрасить. Я не только все знал, я еще имел возможность влиять па тебя, ты, наверное, и не заметила, но это я прервал пару твоих недолгих романов, я тогда еще не понимал, что мне незачем их опасаться. Я ощутил, что снова становлюсь сильнее, что вновь значим для тебя, возможно, более, чем прежде, и эту силу мне дали письма.
   Интересно, что я больше не ревновал тебя, боль прошла. Да и к кому мне следовало ревновать? Все те, кто находились с тобой, оставались далеко внизу, я парил над миром, я правил им, оттуда, свысока. Почему так случилось? Да потому, что, рассказывая мне в подробностях о своих увлечениях, ты представляла их всех на мой суд, и я мог казнить или миловать. Я, заметь, как правило, миловал, потому что именно в этом привилегия сильного – не в ревности, не в казни, а в помиловании.
   К тому же наша жизнь постепенно растеряла ощущение реальности, она превратилась в игру моего ума, фантазию, начавшуюся с твоего отъезда, затем продолжившуюся письмами и так никогда не окончившуюся. Я не уверен, поймешь ли ты, но я чувствовал, что наконец жизнь сравнялась с мечтой, став призрачной, неосязаемой, нереальной, подобной фантазии, выдумке, моей очередной книге. Подумай об этом и постарайся понять, это важно для дальнейшего.
   Я стал писать новый роман, и у меня получалось. Конечно, я ушел из университета, я оказался никудышным преподавателем, мои лекции были пронизаны застывшей скукой: одинаковые слова, одинаковые мысли, если таковые вообще имелись. Я спешил к своей новой книге, спешил поведать еще одну, доныне никому неведомую историю, она единственная привносила смысл в мою жизнь.
   Я писал долго, высасывая из ночных фантазий живительные капельки удовольствия, все до последней; вообще, в моем существовании осталось лишь две первопричины, два источника: ты, любимая, и моя новая книга. Я жил в наших письмах и в книге, я поселился там, я изгнал себя из реального мира, и, когда выходил на улицу, люди шарахались от меня. Я знал, что мой внешний вид пугающе странен, но разве это могло меня беспокоить? Мой новый книжный мир оказался значительно богаче мира реального, к тому же он зависел только от меня. Понимаешь, Джеки, я был Богом, я создавал вселенную, страны, города, людей, и они жили и дышали, как я хотел того.
   Я целый год писал книгу об итальянском театре. Я не говорил тебе, но моя мать итальянка, мое детство прошло в Италии, и меня всегда тянуло вернуться, и вот я вернулся, начав писать книгу об актере. Вскоре я заметил, что мой персонаж исподволь подменяет меня, я не противился, и, собственно, все двенадцать месяцев, что я писал, я и оставался им – актером итальянского театра.
   Я жил в Италии, играл в спектаклях, видел со сцены заме-ревших зрителей, загорался от их рукоплесканий, был гибким и пластичным, я нервно чувствовал и нервно любил. Я никак не напоминал того одичалого человека, который выползал по ночам из своего маленького, неопрятного домика на самом конце заброшенной деревни, небритый и грязный, со спутанными волосами и диким взглядом. Но именно потому я и выглядел небритым и грязным, что меня не было ни в домике, ни на окраине деревни, именно потому я озирался диким, отсутствующим взглядом, что не понимал, откуда этот одинокий с облупившейся краской дом и эта почти нежилая улица.
   Если бы кто-то подслушивал, стоя под моей дверью, он бы подумал, что в доме живет множество различных людей, иначе откуда этот постоянный говор многих голосов, откуда эти всплески хохота, откуда эта ругань, а потом плач, а потом нежность примирения, откуда эти стоны и вскрики любви? Он бы не знал, тот, кто подслушивает, что там, в глубине дома, расположилась маленькая Италия и еще театр, с режиссером, со множеством актеров, но главное, там уместилась целая жизнь одинокого артиста.
   Я специально долго объясняю, чтобы ты, Джеки, вникла в мое состояние, в ход моих мыслей, это важно, от этого зависит, поймешь ли ты меня в дальнейшем.
   Я работал над книгой почти год. У меня получалось, я сам это чувствовал, а когда закончил, мне стало немного грустно: я не хотел возвращаться из книги, оставлять театр, своего героя, его роли, Италию. Книга была закончена, а я по-прежнему находился в ней. А потом ко мне пришла простая мысль, которой я даже сначала испугался, настолько она казалось очевидной. Я и не должен возвращаться!
   Я отлично помню, я сидел в своем домике, подошло время отъезда, я уже снял квартиру в Манхэттене, все ждали моего триумфального возвращения, но я не спешил. Я сидел и перечитывал твое последнее письмо, а потом отложил его и посмотрел за окно. Я ничего не увидел, кроме черноты, пытающейся проникнуть в комнату, но свет отпугивал ее, потому она и затаилась у окна, терпеливо поджидая, когда он устанет.
   Я и не должен возвращаться, подумал я. Целый год я был актером, я мыслю и чувствую, как актер, да я уже и не могу без театра. К тому же жизнь в Италии я понимаю лучше, а эту, здесь, я давно растерял и забыл. Мне надо выбирать. И я выбрал Италию.
   Конечно, возникли проблемы. Я много лет не говорил по-итальянски, и требовалось поднабрать слов и избавиться от акцента. Но это мелочь, что впитал с детством, с молоком матери, то никогда уже не уйдет, достаточно пару месяцев посмотреть фильмы и поговорить по-итальянски, и акцент уйдет, а словарный запас восстановится. Это было понятно, неясным являлось другое.