— И вы взяли у нее деньги, Кадди? — спросил его Мортон.
   — Нет, Милнвуд, не взял; я был такой дурак, что швырнул их обратно. Сердце мое не стерпело, когда я увидел, как этот парень обхаживает и целует ее, и я не смог удержаться. Но тут я сглупил — деньги пригодились бы и моей матери, и мне самому, а она все равно их истратит на тряпки и на всякие пустяки.
   За этим последовало продолжительное молчание. Кадди, вероятно, предавался сожалениям о том, что пренебрег щедростью своей милой, тогда как Мортон усиленно размышлял, каким образом мисс Белленден удалось добиться от лорда Эвендела помощи в его деле.
   Может быть, подсказывала ему пробудившаяся надежда, он слишком поспешно и ложно истолковал то влияние, которое она имеет на лорда Эвендела. Имеет ли он право так сурово ее осуждать, если ради спасения его жизни она прибегла к притворству и позволила этому знатному офицеру лелеять надежды, которым не суждено сбыться? Или, быть может, она обратилась с призывом к великодушию лорда Эвендела, которым, по общему мнению, он отличался, и, задев в нем честь, побудила его спасти жизнь своего более удачливого соперника?
   Все же случайно подслушанные слова не давали ему покоя, и он возвращался к ним снова и снова, и боль от этого была столь же мучительна, как от укуса ядовитой змеи.
   «Она ни в чем ему не откажет», — вспоминалось ему. Можно ли яснее и определеннее выразить свое обожание? Язык любви в устах девушки не знает более сильного выражения. Она потеряна для меня, потеряна окончательно, и мне не остается ничего больше, как мстить за мое несчастье и за насилия, которым ежечасно подвергается моя родина.
   В голове Кадди, по-видимому, мелькали те же мысли, хотя выражались они в словах более простых. Во всяком случае, он неожиданно спросил шепотом Мортона:
   — Как, по-вашему, было бы очень нехорошо удрать от этих ребят, если бы выпала такая удача?
   — Напротив, — ответил Мортон, — как только представится подходящий случай, я не премину им воспользоваться.
   — Мне очень приятно слышать это от вас, — сказал Кадди, — правда, я человек бедный и темный, но я думаю, что не такой уж великий грех вырваться силой отсюда, лишь бы дело хорошо закончилось. Я, знаете, такой человек, что не побоюсь рукопашной, если дойдет до нее; но наша старая леди назвала бы это неповиновением королевской власти.
   — Я буду сопротивляться любой власти на свете, — заявил Мортон, — любой власти, деспотически попирающей права свободного человека, закрепленные хартией; я решил, что не позволю бросить себя без достаточных оснований в тюрьму или, быть может, вздернуть на виселицу, и сделаю все, что сумею, чтобы спастись от этих людей хитростью или силой.
   — То же и у меня на уме, когда бы только мы смогли это выполнить. Но то, что вы говорите о хартии, касается лишь таких, как вы, из господского звания, а мне до этого далеко, раз я простой батрак, и ничего больше.
   — Хартия, о которой я говорю, — возразил Мортон, — принадлежит всем шотландцам, и даже самому последнему среди них. Это свобода от кнута и тюрьмы, провозглашенная, как вы можете прочесть в Священном писании, не кем иным, как апостолом Павлом, и ее обязан отстаивать всякий, рожденный свободным, как ради себя самого, так и ради своих соотечественников.
   — Так вот оно что, сударь! — сказал Кадди. — Много утекло бы воды, прежде чем леди Маргарет или моя матушка отыскали бы в Библии такие мудрые вещи. Госпожа моя — та всегда повторяла, что кесарю надо воздавать кесарево, а что до матери, то она совсем спятила со своим пресвитерианством. Болтовня этих старух вконец забила мне голову; но если бы мне удалось найти джентльмена, который взял бы меня к себе в услужение, я, наверное, сделался бы совсем другим человеком; и ваша честь, может быть, вспомнит об этих моих словах, когда выйдет из заточения, и тогда возьмет меня к себе камердином.
   — Камердинером, Кадди? — ответил Мортон. — Увы! Это было бы довольно печально для вас, даже если бы мы были свободны.
   — Понимаю, о чем вы толкуете, вы думаете, что я деревенщина и что из-за меня вам будет стыдно перед людьми. Ну так знайте: я сметлив, понимаю с полуслова, и все, что можно сделать руками, всему этому я легко научился, только вот читать, писать да считать — тут дело совсем другое; и в футбол лучше меня никто не играет; да и палашом я действую не хуже капрала Инглиса. Как-то я уже продырявил ему башку, даром что теперь он едет за нами такой важный. А потом, вы ведь не останетесь в этой стране? — сказал он, внезапно оборвав свою речь.
   — Очень возможно, — ответил Мортон.
   — Ну и ладно! Я отправил бы матушку к ее старшей сестре, тетушке Мег, в Глазго, в Гэллоугейт, думаю, ее там не сожгли бы, как ведьму, и не дали бы ей помереть с голоду, и не повесили бы, как рьяную пресвитерианку; там, говорят, городской старшина заботится о таких одиноких, покинутых бедняках. А мы с вами могли бы уехать и поискать свое счастье, как говорится в этих старых чудных сказках о Джоке, что разил великанов, и Валентине и Орсоне; а потом мы бы возвратились в веселую, как поется в песне, Шотландию, и я снова надел бы ходули и так бы разворотил пар на славных заливных лугах в Милнвуде, что не жалко было бы выставить целую пинту, лишь бы на это взглянуть.
   — Боюсь, — сказал Мортон, — что у нас, мой добрый друг Кадди, очень мало надежды возвратиться к своим прежним занятиям.
   — Что вы, сударь, что вы! — ответил Кадди. — Разве можно так поддаваться унынию — и разбитый корабль добирается иной раз до берега. Но что это? Лопнуть мне на месте, если моя старуха снова не принялась за свою проповедь! Мне ли не знать ее голос, как начнет она сыпать словами Писания, — точно ветер воет на чердаке; а вот и Тимпан взялся за работу. Господи Боже! Разозлись только солдаты, и они порешат их обоих, да и нас с вами в придачу.
   Беседа их действительно была прервана каким-то раздавшимся за их спинами не то ревом, не то мычанием, в котором можно было разобрать голоса проповедника и старухи, один — напоминавший ворчанье фагота, другой — повизгиванье надтреснутой скрипки. Сперва оба престарелых страдальца довольствовались взаимными соболезнованиями, сетуя на свои несчастья и негодуя в весьма сдержанных выражениях; но, изливая друг перед другом душу, они распалялись все больше и под конец не могли сдерживать душивший их гнев.
   — Горе, горе вам, трижды горе, кровожадные деспоты и насильники! — кричал почтенный Гэбриел Тимпан. — Горе, горе вам, трижды горе и до того, как сломаны будут печати, и раздастся трубный глас, и изольют влагу сосуды!
   — Так… так… Да обуглятся их окаянные рожи, да поразит их Господь в день суда небесного десницей своею! — раздался, словно эхо, пронзительный альт старой Моз, исполнявшей партию второго голоса в этой фуге.
   — Истинно говорю вам, — продолжал проповедник, — ваши походы и ваши набеги, фырканье ваших коней и горделивая поступь их, ваши кровавые, варварские, бесчеловечные злодейства, то, что вы глушите, умерщвляете и растлеваете совесть несчастных созданий Божьих кощунством и отвратительными соблазнами, — все это восходит от земли к небу, словно гнусный и отвратительный вой святотатца, и приблизит час расплаты и гнева. Кха… кха… кха… — Поток его слов был прерван приступом сильного кашля.
   — А я говорю, — кричала Моз, тем же тоном и почти одновременно с проповедником, — что хоть глотка у меня старая, и одышка, и при такой быстрой езде…
   — Черт подери! Хоть бы они перешли на галоп, — сказал Кадди. — Уж он заставил бы ее придержать язык.
   — Да… да… хоть глотка моя старая и дыханье тяжелое, — продолжала выкрикивать Моз, — не перестану я клеймить вероотступничество, измену, ереси и колебания в нашей истинной вере. Я возвышу свой голос против всякого угнетения, против того, чему еще придет час возмездия.
   — Помолчи, прошу тебя, помолчи, добрая женщина, — говорил проповедник, который наконец справился с мучительным приступом кашля и сокрушался, что Моз опередила его своими проклятиями, — помолчи и не вырывай из уст служителя алтаря слов, которые надлежит произнести ему, и только ему… А я скажу… Я возвышаю свой голос и говорю вам, что прежде чем игра будет окончена, да, прежде чем зайдет это солнце, вы узнаете, что ни гнусный иуда, ваш епископ Шарп, уже отправившийся, куда ему подобало, ни кощунствующий Олоферн, этот кровопийца Клеверхауз, ни надменный Диотреф, этот юнец Эвендел, ни алчный и рыщущий, как ищейка, Димас, кого вы зовете сержантом Босуэлом и кто отнимает у сирой вдовицы последний грош и все, что ни найдет у нее в чулане, ни ваши карабины, ни пистолеты, ни палаши или кони, ни ваши седла, уздечки, подпруги, мундштуки или сумки с овсом, из которых вы кормите лошадей, не отвратят от вас стрел, что уже отточены, и лука, чья тетива уже натянута против вас.
   — Конечно, не отвратят, конечно, — как эхо, вторила Моз, — отверженные они, каждый из них… презренные они… метлы они, годные, только чтобы швырнуть их в огонь, после того как ими выметут мусор из храма Господня; бичи, сплетенные из бечевок, чтобы наказывать тех, кто больше алкает суетных благ и одежд, чем креста или ковенанта; но когда дело их будет выполнено, они сгодятся лишь на завязки к башмакам дьявола.
   — Лукавый меня возьми, — сказал Кадди, обращаясь к Мортону, — сдается мне, что наша матушка проповедует не хуже попа. Жаль, едва он разойдется, как на него нападет кашель; и потом, долгая езда сегодня утром тоже не пошла ему впрок. А то бы он заглушил мою старую мать и тогда отвечал сам за себя. Счастье еще, что дорога здесь каменистая и солдаты не очень-то слышат, что они там городят: уж слишком стучат копыта; а вот дайте выехать на мягкую землю, тут уж дело так просто не обойдется.
   Предположения Кадди полностью оправдались. Пока стук копыт на плотной, каменистой почве заглушал слова арестованных, солдаты почти не обращали на них внимания; теперь, однако, дорога пошла болотом, где обличения обоих ревностных пресвитериан лишились спасительного аккомпанемента, сопровождавшего их до этой поры. И действительно, едва кони побежали по вереску и зеленой траве, Гэбриэл Тимпан снова возопил пронзительным голосом:
   — Итак, я подымаю мой голос, точно пеликан в пустыне…
   — А я свой, — подхватила Моз, — точно воробей на застрехе…
   Тут капрал, ехавший в хвосте маленького отряда, прокричал во всю мочь своих легких:
   — Эй, вы! А ну-ка, придержать языки, обложи их черт язвами и болячками, не то быть вам у меня замундштученными.
   — Не подчинюсь повелениям безбожника, — продолжал Гэбриел.
   — И я не стану им подчиняться, никогда не признаю я, — вторила проповеднику Моз, — приказаний бренного черепка от сосуда из праха земного, будь он выкрашен в такую же алую краску, как кирпич самой Вавилонской башни, и зови он себя капралом.
   — Хеллидей! — крикнул капрал. — Нет ли у тебя, старина, хорошего кляпа? Надо заткнуть им рты, пока они не заговорили нас до смерти.
   Но прежде чем последовал ответ Хеллидея или могли быть приняты меры во исполнение пожеланий капрала, показался драгун, скакавший навстречу Босуэлу, который успел довольно значительно опередить свой отряд. Выслушав переданное ему приказание, Босуэл тотчас же повернул коня и подъехал к своим; он велел сомкнуться, пришпорить коней, соблюдать молчание и быть начеку, потому что вскоре они окажутся в виду неприятеля.


ГЛАВА XV



   А мы хотели бы сказать,

   Что лучше кровь не проливать,

   А, положив конец раздорам

   И перейдя к переговорам,

   Сей поединок роковой

   Окончить сделкой мировой.

Батлер



   На быстром аллюре, которым теперь они двигались, у ревнителей истинной веры перехватило дыхание, и они поневоле вскоре умолкли. Уже больше мили скакали они по ровной и голой местности, оставив за собой перелески и рощицы, сопровождавшие их после того, как они выбрались из лесов Тиллитудлема. Впрочем, склоны узких ложбин все еще украшали редкие дубы и березы, а кое-где кучки этих деревьев можно было увидеть и на уходящей вдаль заболоченной и унылой местности. Но и они постепенно исчезали; перед всадниками расстилалась обширная пустынная равнина, переходившая в отдалении в покрытые темным вереском сумрачные холмы, изрытые глубокими, крутыми оврагами, в которых зимою бурлили бешеные потоки, а летом по несоразмерно широким руслам пробивались ничтожные ручейки, змеясь слабой струйкой среди нагромождения гальки и валунов — этих свидетелей зимних неистовств воды — и напоминая собою кутил, обнищавших и опустившихся после бесшабашного расточительства и сумасбродства. Эта необитаемая равнина простиралась, казалось, дальше, чем мог охватить глаз, лишенная величия, лишенная даже того достоинства, которое присуще диким горным пустошам. И все же она поражала своими размерами по сравнению с более благословенными клочками земли, пригодными к обработке и созданными для поддержания человеческого существования, и производила неизгладимое впечатление на душу наблюдателя, внушая ему мысль о всемогуществе природы и слабости человека и его хваленых мер борьбы с дурным климатом и бесплодием почвы.
   Удивительный эффект таких пустынных пространств состоит в том, что они порождают ощущение одиночества даже у тех, кто путешествует здесь целыми группами, — до того сильно действует на их воображение несоизмеримость окружающей бескрайней пустыни с пересекающими ее людьми. Так, путники, бредущие среди песков с караваном в тысячу душ, могут испытывать среди песков Африки и Аравии чувство заброшенности и отчужденности от всего мира, незнакомое одинокому страннику, чей путь проходит по цветущей и возделанной области.
   Вот почему, заметив на расстоянии полумили полк кавалерии (к которому принадлежала и охранявшая его стража), поднимавшийся по извилистой и крутой тропе из болот на холмы, Мортон почувствовал нечто вроде душевного облегчения. Число лейб-гвардейцев, казавшееся очень значительным, когда они теснились на узкой дороге, и еще большим, когда они мелькали то тут, то там, между деревьями, теперь как будто заметно уменьшилось. Все они были у него на виду: посреди неоглядных просторов колонна всадников, медленно взбиравшаяся по горному склону, скорее напоминала стадо быков, чем военный отряд. Их силы и численность казались теперь жалкими и ничтожными.
   «Горсточка решительных людей, — подумал Мортон, — при условии, что их храбрость не уступает владеющему ими энтузиазму, имея перед собой такие слабые силы, как эти, может запереть любой проход в здешних горах».
   Пока он размышлял обо всем этом, сторожившие их всадники быстро покрыли отделявшее их от товарищей расстояние, и, прежде чем голова колонны Клеверхауза достигла вершины холма, Босуэл со своей группой и арестованными соединился — или, точнее, почти соединился — с полком, который вел за собой полковник Грэм. Чрезвычайно неудобная, местами топкая, местами слишком круто поднимающаяся тропа немало затрудняла движение, особенно задним рядам, так как там, где тропа пролегала по топкому месту, после прохода основной массы всадников почва превращалась в жидкое месиво значительной глубины, и солдатам в хвосте колонны нередко приходилось пускаться в объезд в поисках более надежной дороги.
   В таких случаях мучения достопочтенного Гэбриеля Тимпана и Моз Хедриг возрастали, так как сопровождавшие их солдаты, не считаясь с опасностью, которой подвергались столь неопытные наездники, заставляли их прыгать через канавы и ямы или гнать лошадей прямо в топь и трясину.
   — Господь перенес меня через эту стену! — закричала несчастная Моз, когда ее лошадь, понукаемая драгунами, перескочила дерновую изгородь, отделявшую заброшенный загон для овец; совершая свой подвиг, Моз потеряла платок, и теперь ее седые волосы трепал ветер.
   — Я увяз в глубокой трясине, где нет опоры для ног! Я попал в глубокую воду, и она покрывает меня! — завопил Тимпан, когда его конь погрузился по самое брюхо в один из ключей, которые питают болота. Грязная, смешанная с песком вода стекала по лицу и одежде злосчастного проповедника.
   Эти крики вызвали дружный хохот драгун; но развернувшиеся вскоре события заставили их присмиреть и угомониться.
   Передние ряды полковой колонны уже почти достигли вершины упомянутого нами крутого и обрывистого холма, как вдруг два-три всадника, в которых сразу узнали людей из высланного вперед дозора, выскочили на гребень холма и понеслись галопом к своим; кони их были загнаны, и все свидетельствовало о том, что они спасаются беспорядочным бегством. И действительно, вслед за ними появились другие всадники; их было пять или шесть, и они были вооружены; заметив полк лейб-гвардейцев, они остановились на вершине холма. Двое из тех, у кого были в руках карабины, спешились, спокойно взяли на мушку находившихся в переднем ряду и, разрядив свои ружья, ранили двух солдат, причем одного тяжело. Потом они сели на лошадей и скрылись за гребнем холма. Судя по спокойствию, с каким они это проделали, их не испугало приближение столь сильного неприятеля, так как они, видимо, чувствовали у себя за спиной достаточную поддержку. Это происшествие задержало весь полк, и пока Клеверхауз выслушивал донесение одного из разведчиков, вынужденных описанным образом возвратиться к своим, лорд Эвендел поднялся на вершину холма, только что покинутого группой мятежников, а майор Аллан, корнет Грэм и прочие офицеры вывели полк с неудобного для кавалерии места и развернули его на склоне в две линии — так, чтобы вторая могла поддерживать первую.
   Был отдан приказ наступать; через несколько минут первая линия оказалась уже на гребне, с которого открывался вид на обратный склон. Вторая линия последовала за первой, и туда же направился арьергард с нашими узниками; теперь Мортон и его товарищи по несчастью также получили ясное представление о трудностях, которые предстояло преодолеть продвигавшемуся вперед полку Клеверхауза.
   Склон холма, на котором были выстроены королевские лейб-гвардейцы, полого спускаясь на протяжении приблизительно четверти мили, представлял собою покатое поле, вполне пригодное для сражения в конном строю, несмотря на некоторую неровность поверхности. Только у самой его подошвы начиналась заболоченная низина с пересекавшим ее во всю ширину не то созданным природой овражком, не то вырытым человеческими руками глубоким дренажным рвом, края которого были изрезаны родниками и канавами, заполненными водой; по обе стороны этой выемки были места, где прежде копали торф, а теперь виднелись заросли низкорослой ольхи, настолько любящей сырость, что там, где тощая почва и стоячая вода не дают ей развиться в настоящее дерево, она растет небольшими кустами. За этим рвом или овражком местность снова шла вверх, образуя поросшую вереском возвышенность или горку, у подножия которой стояли готовые к решительной битве мятежники, преграждая неприятелю путь через этот обильный препятствиями участок и через ров, прикрывавший их с фронта.
   Их пехота была выстроена в три линии. Первая, довольно сносно вооруженная огнестрельным оружием, была выдвинута вперед, к самому краю низины, и огонь этой линии мог причинить значительный урон королевской кавалерии при спуске с открытого для прицельной стрельбы противоположного склона, — огонь, впрочем, был бы еще гибельнее, если бы драгуны попытались преодолеть заболоченное пространство. За первой линией был поставлен отряд пикинеров для поддержки передних, на случай если бы врагам все же удалось форсировать топь. Позади них находилась третья линия: тут были крестьяне с косами, вертикально насаженными на колья, вилами, заступами, стрекалами, острогами и другими орудиями деревенского обихода, спешно превращенными в боевое оружие. На обоих флангах пехотных линий, впрочем, немного отступя от низины, очевидно, с тем, чтобы действовать на сухом и удобном поле, если бы противник все-таки пробился через препятствия, находилось по небольшому отряду всадников.
   Почти все они были плохо вооружены, с конями у них обстояло и того хуже, но зато они горели желанием биться за правое дело, так как были главным образом мелкими землевладельцами или зажиточными фермерами, имевшими возможность выступить в поход на собственной лошади. Те, кто только что гнался за дозором, высланным королевскими лейб-гвардейцами, теперь неторопливо возвращались к своим. Из всего войска повстанцев лишь эти несколько человек были в движении. Остальные застыли в неколебимой неподвижности, как разбросанные вокруг среди вереска серые валуны.
   Всего повстанцев насчитывалось около тысячи человек, однако конных здесь было не больше сотни, да и то добрая их половина не имела сносного вооружения. Впрочем, вожди восстания рассчитывали возместить недостаток оружия, снаряжения и боевой выучки выгодною позицией и сознанием того, что предпринятый шаг сделал отступление невозможным, а главное — пылким энтузиазмом мятежников.
   Позади их войска, на склоне холма, виднелись женщины и даже дети, которых привели в эту глушь религиозное рвение и ненависть к тем, кто подвергал их гонениям. Они собрались, чтобы наблюдать за ходом сражения, от которого зависела и их собственная судьба, и судьба их отцов, мужей, сыновей. Пронзительные крики, которыми они, подобно женщинам древних германских племен, встретили сверкающие ряды врага, показавшегося на гребне противоположной возвышенности, были для их близких как бы призывом к битве не на живот, а на смерть в защиту тех, кто был им дороже всего. Этот призыв, очевидно, встретил живой отклик, и дикое улюлюканье, прокатившееся по рядам, едва были замечены приближавшиеся солдаты, подтвердило решимость повстанцев стоять до последнего.
   Всадники Клеверхауза остановились на гребне холма, и их трубы и литавры исполнили дерзкий и воинственный туш, в котором слышались угроза и вызов: он пронесся над этой пустынной и дикой местностью, как пронзительный клич ангела разрушения. В ответ на это изгнанники соединили свои голоса в общем хоре и спели прозвучавшие как величавый и торжественный гимн две первые строфы из семьдесят шестого псалма в той его стихотворной редакции, которая принята шотландской церковью:

 
Всеславен в Иудее Бог,
В Израиле почтен.
Салем — пристанище его
И на Сионе — трон.
Он стрелы лука сокрушил,
И копья, и щиты,
Славнее и превыше гор,
Непобедимый, ты.

 
   Громогласный крик или, скорее, торжественный возглас, заключил эти строки; затем, после минутной паузы, мятежники пропели следующие стихи, толкуя гибель ассирийцев как предсказание участи, уготованной их врагу в предстоящем единоборстве:

 
Ты гордых духом в прах поверг,
Они объяты сном,
И тот беспомощен теперь,
Кто прежде был вождем.
О Бог Иакова, когда
Ты грянул, разъярен,
Коней и колесницы их
Объял глубокий сон.

 
   Затем снова раздался такой же возглас, как предыдущий, вслед за чем наступила мертвая тишина.
   Пока этот торжественный гимн, слетавший с тысячи уст, звучал среди холмов, Клеверхауз внимательно осматривал местность и боевой порядок повстанцев, принятый ими в ожидании атаки противника.
   — Среди этих мужланов, — сказал он, — несомненно, есть несколько старых солдат — деревенщина не сумел бы выбрать такую позицию.
   — Утверждают, что с ними Берли, — заметил лорд Эвендел, — а также Хэкстон из Рэтилета, Пэтон из Медоухеда, Клиленд и еще кое-кто, знакомый с военным делом.
   — Я так и думал, — продолжал Клеверхауз, — это было видно по легкости, с какою их всадники перескочили ров, возвращаясь к своим. Нетрудно было понять, что среди них несколько бывалых кавалеристов из круглоголовых, этих подлинных исчадий ковенанта. Нам предстоит действовать не только отважно, но и с величайшею осмотрительностью. Эвендел, соберите офицеров у этого холмика.
   Он направился к небольшому, заросшему мхом надгробному камню, под которым, возможно, покоился прах какого-нибудь кельтского вождя далеких времен, и по сигналу: «Офицеры, вперед! » — они собрались вокруг своего командира.
   — Я созвал вас, джентльмены, — сказал Клеверхауз, — не для того, чтобы устроить формальный военный совет: я никогда не стану перекладывать на других ответственность, которую мое положение возлагает на меня самого. Я только хотел бы ознакомиться с вашим мнением, оставляя за собой право руководствоваться своим, как это делает большинство людей, просящих совета. Итак, что скажете, корнет Грэм? Напасть ли нам на этот воюющий сброд? Среди нас вы самый молодой и горячий, и поэтому за вами первое слово.
   — Мне оказана честь охранять штандарт лейб-гвардейцев, — ответил корнет, — а он никогда, пока это зависит от моей воли, не станет уклоняться от встречи с мятежниками. На ваш вопрос я говорю: атакуйте во имя Бога и короля.
   — А что скажете вы, майор Аллан, — продолжал Клеверхауз, — Эвендел настолько скромен, что его все равно не заставишь говорить прежде вас.
   — Этих парней, — сказал майор Аллан, старый и опытный кавалерист,