— А каковы их средства защиты? Сколько у них людей? — спросил Берли. — Крепость действительно превосходна, но не думаю, чтобы две женщины могли быть страшны целому войску.
   — Кроме них, — ответил ему Паундтекст, — там есть еще Гаррисон, управитель, и Джон Гьюдьил, главный дворецкий, который хвалится, что служил в солдатах с молодых лет и был под знаменем этого слуги Велиала, Джеймса Грэма Монтроза.
   — Хм, — презрительно бросил Берли, — дворецкий!
   — Там есть и этот старый язычник, Майлс Белленден из Чарнвуда, руки которого обагрены кровью святых страдальцев.
   — Если этот самый Майлс Белленден, брат сэра Артура, — заметил Берли, — то меч его не уклонится от битвы, только он должен быть уже в преклонных летах.
   — Когда я направлялся сюда, — сказал один из членов совета, — мне говорили, что, прослышав о дарованной нам победе, они распорядились закрыть на все запоры ворота, созвали людей и добыли, где смогли, вооружение и припасы. Их род всегда был надменным и злобным.
   — И все же, — заявил Берли, — я решительно против того, чтобы связывать себе руки осадой, которая может занять много времени. Мы должны устремиться вперед и, используя наш успех, захватить Глазго; не думаю, чтобы разбитые нами войска, даже соединившись с полком лорда Росса, сочли для себя безопасным дожидаться нас в этом городе.
   — Во всяком случае, — предложил Паундтекст, — мы можем, развернув знамя, подойти к замку, подать трубою сигнал и убедить их сложить оружие. Возможно, что они сами сдадутся, хотя, надо признаться, это очень строптивый народ. И мы предложим их женщинам выйти из этой твердыни — я имею в виду леди Маргарет Белленден, и ее внучку, и еще Дженни Деннисон, девицу с глазами, полными соблазна, и других девушек,
   — и дадим им свободный пропуск, и с миром отправим их в город, хотя бы даже и в Эдинбург. Но Джона Гьюдьила, Хью Гаррисона и Майлса Беллендена мы бросим в оковы, как в былое время делали они сами с нашими святыми страдальцами.
   — Кто толкует о свободном пропуске и о мире? — раздался из толпы пронзительный, дребезжащий, надтреснутый голос.
   — Помолчи, брат Аввакум, — сказал Мак-Брайер успокоительным тоном, обращаясь к тому, кто прокричал эти слова.
   — Не стану молчать! — раздался снова тот же странный и неестественный голос. — Время ли говорить о мире, когда земля содрогается, и горы раскалываются, и реки превращаются в текущую кровь, когда обоюдоострый меч извлечен из ножен, чтобы упиться ею, словно водою, и пожирать плоть, как огонь пожирает сухое жнивье?
   Произнеся эти слова, оратор успел пробраться вперед и выйти в середину круга, и перед Мортоном предстала фигура, вполне под стать такому голосу и таким речам. Жалкие лохмотья, бывшие некогда черной курткой и такого же цвета штанами, вместе с рваными лоскутьями пастушьего пледа составляли все его платье, которое кое-как прикрывало его наготу, но не могло согреть тело. Длинная белая как снег борода, спускавшаяся ему на грудь, сплеталась с клочковатыми, нечесаными седыми волосами, свисавшими космами и обрамлявшими лицо, сразу приковывающее к себе внимание. Черты, изможденные голодом и лишениями, едва сохраняли подобие человеческих. Глаза — серые, дикие, блуждающие
   — неоспоримо свидетельствовали о возбужденном, необузданном воображении. Он держал в руке старый, проржавленный меч, покрытый запекшейся кровью; ею были забрызганы и его тощие длинные руки, пальцы которых заканчивались ногтями, похожими на орлиные когти.
   — Во имя Неба, кто это? — шепотом спросил Мортон у Паундтекста; он был удивлен, потрясен и даже испуган появлением этого страшного призрака, который был скорее похож на восставшего из могилы жреца людоедов или друида, обагренного кровью человеческой жертвы, чем на смертного обитателя земли.
   — Это Аввакум Многогневный, — прошептал Паундтекст. — Наши враги долгое время держали его в заключении в разных замках и крепостях, и теперь рассудок его покинул, и боюсь, не вселились ли в него бесы. Несмотря на это, наши истовые и неугомонные братья, как один, утверждают, что он говорит в наитии и что речи его для них высокопоучительны.
   Здесь Паундтекста прервал сам Многогневный, закричавший таким пронзительным голосом, что задрожали стропила под крышей:
   — Кто толкует о мире и о свободном пропуске? Кто говорит о пощаде кровожадному роду злодеев? А я говорю: хватайте младенцев и разбивайте им черепа о камни; хватайте дщерей и жен дома сего и свергайте их со стен, на которые они уповали, и пусть псы жиреют от крови их, как некогда разжирели они от крови Иезавели, супруги Ахава, и пусть трупы их станут туком для земли их отцов.
   — Правильно! — воскликнуло несколько злобных голосов позади него.
   — Мы окажем плохую услугу нашему великому делу, если станем нянчиться с врагами Господними.
   — Но ведь это предел гнусности, это дерзкое святотатство! — воскликнул Мортон, не сдержав своего возмущения. — Можно ли ждать, что Господь дарует благословение тому делу, творя которое вы прислушиваетесь к безумному и свирепому бреду?
   — Помолчи, молодой человек, — крикнул Тимпан, — и прибереги свои суждения для того, что тебе по силам понять! Не тебе судить, в какие сосуды может вмещаться дух Божий!
   — Мы судим о древе по плодам его, — сказал Паундтекст, — и не можем поверить, чтобы Бог внушал противоречащее законам его.
   — Вы, брат мой, забываете, — заметил на это Мак-Брайер, — что наступили последние дни, когда умножаются знамения и чудеса.
   Паундтекст вышел было вперед, чтобы ответить, но, прежде чем он смог произнести хотя бы единое слово, безумный проповедник разразился таким отчаянным воплем, что пресек всякую возможность соперничества:
   — Кто толкует о знамениях и чудесах? Или я не Аввакум Многогневный, чье имя ныне Магор-Миссавив, ибо я стал ужасом для себя самого и для всех, кто окружает меня. Я слышал это. Когда я слышал? Не свершилось ли то в замке Бэсс, что висит над бескрайней пустынею моря? И слышалось это в завывании ветра, и ревело это в волнах, и вопило, и свистело, и мешалось с воплями, и визгом, и свистом птиц морских, когда они парили, и метались, и низвергались вниз, носясь над пучиною вод и ныряя в нее. И я это видел. Где я видел? Не было ли то на взнесенных ввысь камнях Дамбартона, когда я устремлял взор на запад, на плодородную землю, или на север, на дикие горы и пустынные холмы; когда собирались тучи, и готовилась буря, и молнии небесные полыхали полотнищами, широкими, как знамена боевых ратей? Что же я видел? Мертвые тела и раненых коней, сумятицу битвы и одежды, обагренные кровью. Что же я слышал? Голос, который воззвал: истребляйте, истребляйте, разите, истребляйте бестрепетною рукой! Пусть глаз ваш не ведает жалости. Истребляйте бестрепетною рукой и старого, и малого, и деву, и ребенка, и женщину, голова которой покрыта сединами; оскверните дом и наполните дворы трупами!
   — Мы принимаем повеление! — воскликнули многие из присутствующих.
   — Шесть дней он не молвил ни слова, шесть дней не преломлял хлеба, и ныне дан ему голос; мы принимаем повеление. Как он сказал, так и будем творить.
   Исполненный ужаса и отвращения ко всему, что он видел и слышал, Мортон поспешно протиснулся к выходу и покинул хижину. За ним последовал Берли, который не спускал с него глаз и заметил его волнение.
   — Куда вы? — спросил он, беря Мортона под руку.
   — Куда угодно — мне безразлично куда, но здесь я оставаться дольше не стану.
   — Скоро же ты устал, юноша! — сказал Берли. — Твоя рука не успела еще взяться за плуг, а ты готов уже оставить его? Так-то привержен ты делу отца?
   — Ни одно дело, — негодуя, ответил Мортон, — ни одно дело при таком руководстве не может увенчаться успехом; одни одобряют кровожадный бред сумасшедшего, вождь других — старый педант, глава третьих… — Он остановился, и его спутник закончил оборванную им мысль:
   — Гнусный убийца, хотел ты сказать, вроде Джона Белфура Берли? Я могу снести это ложное истолкование моих действий, не испытывая ни обиды, ни злобы против тебя. Ты не можешь понять, что в эти дни гнева и ярости не трезвым и не спокойно-рассудительным дано свершить суд и добиться освобождения. Если бы ты видел парламентские армии тысяча шестьсот сорокового года, ряды которых были полны сектантов и всевозможных энтузиастов, еще более ревностных и неистовых, чем мюнстерские анабаптисты, вот тогда тебе было бы чему удивляться; и все же эти люди на поле сражения были непобедимы и руки их сотворили поразительные дела, доставившие свободу их родине.
   — Но их действиями, — ответил на это Мортон, — мудро руководили, а их неудержимое религиозное рвение находило для себя выход в молитвах и проповедях, не внося разлада в управление армией и жестокости — в их поведение. Я часто слышал об этом от отца и должен сказать, что больше всего его удивляло резкое противоречие между их религиозными догматами и мудрой уверенностью, с какою они вели военные действия и управляли страной. А в нашем совете, на мой взгляд, — сплошной хаос!
   — Ты должен запастись терпением, Генри Мортон, — сказал Белфур, — ты не можешь покинуть дело твоей веры и твоей родины из-за какого-нибудь нелепого слова или сумасбродного поступка. Выслушай, что я скажу. Я только что убеждал наиболее благоразумных из наших друзей, что совет слишком многолюден и слишком громоздок, и нельзя ожидать, чтобы мадианитяне, при таком большом числе его членов, попались к нам в руки. Они прислушались к моему голосу, и наши собрания вскоре будут насчитывать лишь столько участников, сколько способно договориться друг с другом и действовать сообща; в таком совете ты сможешь свободно говорить как о наших военных делах, так и о помиловании тех, кто, по-твоему, должен быть пощажен. Удовлетворен ли ты этим?
   — Разумеется, я был бы рад способствовать смягчению ужасов гражданской войны, — сказал Мортон, — и я не покину принятого мною поста, разве только если увижу, что творятся дела, несогласные с моей совестью. Но кровавые побоища после того, как враг запросил пощады, или расправы без следствия и суда никогда не встретят с моей стороны ни поддержки, ни одобрения, и вы можете быть уверены, что я воспротивлюсь им словом и делом, твердо и решительно, будут ли в них повинны наши сторонники или наши враги.
   Белфур нетерпеливо махнул рукой.
   — Ты скоро убедишься воочию, — сказал он, — что упрямое и жестокосердное племя, с которым нам приходится иметь дело, должно быть наказано скорпионами, прежде чем сердца их смирятся и они примут кару за свои беззакония. Это о них сказано в Священном писании: «Я воздвигну меч против тебя, и меч сей отметит за поругание завета моего». Что надлежит сделать, то должно быть сделано благоразумно и по здравом размышлении, подобно тому, как это свершил благочестивый Джеймс Мелвин, приведший в исполнение приговор над тираном и угнетателем кардиналом Битоном.
   — Должен признаться, — ответил на это Мортон, — что я испытываю еще большее отвращение к заранее обдуманной и холодной жестокости, чем к тем зверствам, которые творятся под горячую руку, в религиозном экстазе или в пылу раздражения.
   — Ты еще юноша, — сказал Белфур, — и где тебе знать, как легковесны на чаше весов несколько капель человеческой крови по сравнению с важностью и значением этого великого общенародного дела. Но не тревожься; ты сам будешь подавать голос и выносить приговоры, и кто знает — быть может, у нас с тобою не будет особых причин пререкаться друг с другом.
   Мортону пришлось удовольствоваться этими обещаниями. Посоветовав ему прилечь и отдохнуть, так как утром, вероятно, войско двинется дальше, Берли собрался уходить.
   — А вы, — спросил Мортон, — разве вы не будете отдыхать?
   — Нет, — сказал Берли, — мои глаза пока еще не имеют права смыкаться. Это дело нельзя делать небрежно. Я еще должен определить состав комитета вождей; рано утром я приглашу вас на его заседание.
   Сказав это, он удалился.
   Место, где оказался Мортон, было неплохо приспособлено для ночлега: это был укромный уголок под высокой скалой, хорошо защищенной с той стороны, с которой в этих местах чаще всего дует ветер. Довольно толстый слой мха, покрывавшего землю, представлял собою отличное ложе, особенно для человека, перенесшего столько физических и моральных страданий. Мортон завернулся в солдатский плащ, с которым не расставался со вчерашнего дня, растянулся на мху и предался грустным размышлениям о положении родины и о своих личных делах. Впрочем, эти размышления не слишком долго томили его, так как вскоре он погрузился в глубокий, здоровый сон.
   Вся повстанческая армия, разбившись на группы, спала на земле. Каждая группа располагалась там, где было удобнее и где можно было укрыться от холодного ветра. Не спали только несколько главных вождей, всю ночь напролет обсуждавших вместе с Берли создавшееся положение, да часовые, которые, поддерживая в себе бодрость, распевали псалмы или слушали, как их поют наиболее искусные среди них.


ГЛАВА XXIII



   Все получив — скорее на коней!

«Генрих IV», ч. I.



   С первым светом Генри проснулся и увидел стоявшего возле него верного Кадди с походною сумкой в руках.
   — А я только что сложил ваши вещи, чтобы все было готово, когда ваша милость проснется, — сказал Кадди, — это моя обязанность; ведь вы были такой добрый, что взяли меня к себе в услужение.
   — Я взял тебя в услужение, Кадди? — сказал Мортон. — Да ты еще не проснулся.
   — Ну уж нет, сударь, — ответил Кадди, — разве я не говорил вам вчера, когда еще был привязан к коню, что, если вы когда-нибудь выйдете на свободу, я буду вашим слугою? Разве вы сказали на это «нет»? А если это не договор, то что же это такое? Вы, правда, не дали мне задатка, но зато подарили еще в Милнвуде достаточно денег.
   — Ладно, Кадди, если ты готов разделить со мною превратности моей злосчастной судьбы…
   — А я уверен, что она будет у нас счастливою, — весело отвечал Кадди, — и наконец-то моя бедная старая матушка будет пристроена как полагается. Я начал постигать солдатское ремесло, и с того конца, с которого научиться ему проще всего.
   — Значит, ты научился грабительству, не так ли? — сказал Мортон. — Откуда еще могла бы оказаться у тебя в руках эта сумка?
   — Не знаю, грабительство ли это или как оно там называется, — ответил Кадди, — но только так выходит само собой, и это — доходное ремесло. Наши люди, прежде чем мы с вами освободились, до того обчистили убитых драгун, что они теперь как новорожденные младенцы. Но когда я увидел, что виги развесили уши, слушая Гэбриела Тимпана и того молодого парня, то пустился в дальний поход ради себя самого и ради вас, ваша честь. Вот я и пошел себе потихоньку, пошел чуточку по трясине, да свернул потом вправо, где приметил следы многих коней, и пришел прямо на место, где и вправду здорово молотили, видать, друг дружку. Бедные ребята лежали одетые в свое платье, как они утром надели его, и никто до меня не наткнулся на эти залежи трупов. И кто же был среди оных (так сказала бы моя матушка), как не наш с вами старый знакомый, не сам сержант Босуэл!
   — Что ты говоришь, Кадди! Стало быть, Босуэл убит?
   — Убит, — ответил Кадди. — Глаза его были открыты, и лоб нахмурен, а зубы крепко стиснуты, как клещи капкана, какие ставят на хорьков, когда пружина сожмется, — так что мне прямо страшно было смотреть на него; но я решил, что теперь наступил и его черед, и обшарил его карманы, как он частенько проделывал с честным народом, и вот вам ваши кровные денежки (или вашего дяди, только это одно и то же), что он заполучил в Милнвуде в тот несчастный день, который сделал нас с вами солдатами.
   — Не будет греха, Кадди, — сказал Мортон, — если мы воспользуемся этими деньгами: ведь нам хорошо известно, как они попали к нему; но ты должен взять свою долю.
   — Постойте, постойте! Тут есть еще колечко на черном шнурке, которое висело у него на груди. Наверно, это память о той, кого он любил, бедняга; даже у самых жестоких бывает любимая девушка; а вот и книжка с какими-то бумагами, и еще две-три странные вещички, которые я оставлю, пожалуй, себе.
   — Честное слово, Кадди, ты совершил блестящий набег, особенно для начинающего, — сказал Мортон.
   — Правда? — воскликнул Кадди с торжествующим видом. — Ведь я вам говорил, что не такой уж я чурбан, если что плохо лежит. Кстати, я раздобыл еще пару добрых коней. Один хилый, никудышный парнишка, ткач из Стравена, бросивший свой станок и дом, чтобы сидеть да скулить на холодной горе, поймал двух драгунских коней, а девать их ему некуда. Вот он и взял с меня за них золотой; я бы мог, пожалуй, сторговаться и за ползолотого, да тут неподходящее место, чтобы разменивать деньги. Вы увидите, что в кошельке Босуэла одной монеты недостает.
   — Ты сделал превосходное и чрезвычайно полезное приобретение, Кадди; но у тебя в руках еще походная сумка?
   — Походная сумка? — ответил Кадди. — Вчера она была лорда Эвендела, а сегодня сделалась вашей. Я нашел ее там, за кустами, — всякой собаке ее денек. Вы ведь знаете, как поется в старинной песне:

 
За вами, матушка, черед, -
Промолвил Том из Линна.

 
   И раз я заговорил об этом, пойду уж навестить матушку, коли ваша честь чего не прикажет.
   — Но, Кадди, послушай, — сказал Мортон, — я никак не могу взять эти вещи, не заплатив за них ни гроша.
   — Да ну вас, сударь, — ответил Кадди, — берите, что уж там. А заплатите вы как-нибудь в другой раз, с меня хватит кое-каких вещичек, которые больше по мне. Что стал бы я делать с богатым обмундированием лорда Эвендела? Нет уж, с меня довольно и того, что было на Босуэле.
   Не сумев убедить в такой же мере упрямого, как и бескорыстного Кадди, чтобы он взял себе хоть что-нибудь из этой военной добычи, Мортон решил сберечь и возвратить лорду Эвенделу, если он жив, принадлежавшие ему вещи, а пока, не раздумывая, воспользовался кое-чем из содержимого сумки, а именно бельем и разною мелочью, которая могла пригодиться в походной жизни.
   Потом он просмотрел бумаги в записной книжке Босуэла. Они были самого разнообразного содержания. Сперва Мортону попались на глаза: список подразделения, которым командовал Босуэл, с отметкою, кто отлучился в отпуск, счета трактирщиков, списки обложенных штрафом или подлежащих преследованию за какие-либо провинности перед властями, а также копия указа Тайного совета об аресте некоторых весьма видных и значительных лиц. В другом отделении этой записной книжки находились один или два патента на чины, в разное время полученные Босуэлом, и отзывы о его службе за границей, в которых давалась весьма высокая оценка его храбрости и военным талантам. Но самой примечательною бумагой была тщательно составленная родословная с ссылками на многочисленные документы, подтверждавшие ее подлинность; к этой родословной был приложен список обширных владений, конфискованных некогда у графов Босуэлов, и, кроме того, список, в котором подробно указывалось, кому из придворных и представителей знати (предкам нынешних владельцев этих земель) и что именно пожаловал король Иаков VI; под этим списком красными чернилами рукою покойного было написано: «Haud Immemor note 24. Ф.С.Г.Б.»; последние четыре буквы, надо думать, обозначали Фрэнсис Стюарт, граф Босуэл. Кроме этих бумаг, отчетливо рисовавших образ мыслей и чувства того, кто был их владельцем, были здесь и другие, показывавшие Босуэла совсем в ином свете, чем мы до сих пор представляли его читателю.
   В потайном отделении книжки, до которого Мортон добрался не сразу, хранилось несколько писем, написанных красивым женским почерком. Даты, проставленные на них, свидетельствовали об их двадцатилетней давности; они не заключали в себе указания, к кому, собственно, обращены, и были подписаны инициалами. Не имея времени подробнее ознакомиться с ними, Мортон все же отметил нежное и трогательное чувство, которым они были проникнуты. Писавшая старалась рассеять ревность своего возлюбленного и робко пеняла на его вспыльчивый, подозрительный и необузданный нрав. Чернила выцвели от времени, и, несмотря на заботливость, с которою Босуэл оберегал эти письма от порчи, в двух или трех местах бумага истерлась настолько, что ничего нельзя было разобрать.
   «Не беда, — эти слова были написаны на обертке одного из наиболее пострадавших писем, — я знаю их наизусть».
   Вместе с письмами, в том же потайном отделении книжки, хранилась, кроме того, прядь волос, завернутая в листок со стихами, продиктованными, видимо, глубоким и сильным чувством, искупавшим в глазах Мортона неуклюжесть версификации и вычурность выражений в соответствии со вкусом того времени:

 
Агнесы локон золотой,
Ты блещешь, как и ночью той,
Когда она, склонясь ко мне,
«Люблю», — шепнула в тишине.
Как жег тебя, о дивный дар,
Моей груди безмерный жар,
Где гнев и ненависть горят,
Где грех, открывший людям ад.
Мое дыханье — как вулкан,
А кровь — как бурный океан.
Но если этот страшный жар
Не сжег тебя, о чудный дар,
Насколько ж все влиянье зла
Агнеса б усмирить могла,
И я б, ведом ее рукой,
Был чист пред небом и землей.
Когда б она осталась жить,
Осталась жить, меня любить,
Тогда бы мне отрадой был
Не только скачки дикой пыл,
Не страсть охотничья б была
Одна на свете мне мила, -
Добычу выследить, загнать,
Схватить, на части растерзать
И путь спокойно продолжать, -
Нет, усмирен святой рукой,
Пред небесами и землей
Я мог бы нынче чистым быть,
Когда бы ты осталась жить.

 
   Прочтя эти строки, Мортон не мог не проникнуться сочувствием к участи этого странного, раздавленного судьбой человека, который, дойдя до последней ступени падения и даже позора, постоянно думал о высоком положении, предназначенном ему его рождением, и, погрязнув в разврате, втайне, с горьким раскаянием, вспоминал дни своей юности, когда он переживал чистую, хоть и несчастную страсть.
   «Увы! — подумал Мортон. — Что мы такое, если наши лучшие и наиболее похвальные чувства могут быть до такой степени унижены, извращены, если достойная уважения гордость может превратиться в высокомерное и дерзкое пренебрежение общественным мнением, если страдания несчастной любви живут в той же душе, которую избрали своей твердыней развращенность, мстительность, алчность. И всюду одно и то же: у одного широта взглядов переходит в холодное и бесчувственное безразличие, у другого религиозное рвение превращается в исступленный и дикий фанатизм. Наши решения, наши страсти подобны морским волнам, и без помощи того, кто вложил в нас жизнь, мы не можем сказать: „До сих пор, но не дальше“.
   Предаваясь этим размышлениям, Мортон поднял глаза и увидел перед собой Белфура Берли.
   — Ты уже проснулся? — сказал ему вождь ковенантеров. — Это хорошо; значит, ты горишь желанием вступить на уготованный тебе путь. Что у тебя за бумаги? — продолжал он.
   Мортон коротко рассказал об успешном походе Кадди и передал ему записную книжку Босуэла со всем ее содержимым. Вождь камеронцев внимательно просмотрел бумаги, имевшие отношение к военным или общественным делам; дойдя до стихов, он с презрением отбросил их прочь.
   — Я был далек от мысли, — сказал он, — когда с Божьего благословения трижды пронзил мечом это главное орудие жестокости и гонений, что столь отчаянный и опасный человек может предаваться такому пустому и вместе с тем богомерзкому занятию. Но я вижу, что сатана сочетает порою в излюбленных и избранных исполнителях воли своей самые разнообразные качества, и та же рука, которая подъемлет дубину и смертоубийственное оружие на праведников в сей юдоли земной, бряцает на лютне или цитре и услаждает слух дщерей погибели на торжище суеты.
   — Ваши представления о долге, — сказал Мортон, — несовместимы с любовью к изящным искусствам, которые, как принято думать, очищают и возвышают душу. Не так ли?
   — Для меня, молодой человек, — отвечал Берли, — и для всех тех, кто думает так же, как я, все наслаждения этого мира, каким бы именем они ни прикрывались, есть суета, а власть и величие — не более как силки, расставленные для человека. Для нас на земле существует только одна задача — построение храма Господня.
   — Я не раз слышал, — заметил Мортон, — как отец утверждал, что многие, овладев властью во имя Неба, были так ревнивы в пользовании ею и так не хотели с ней расставаться, что казалось, будто ими руководят побуждения мирского честолюбия; но об этом как-нибудь в другой раз. Удалось ли вам добиться назначения руководящего комитета?
   — Да, — ответил Берли, — он будет состоять из шести членов, в числе коих и вы; я пришел, чтобы повести вас на заседание.
   Мортон последовал за Берли на уединенную лужайку, где их уже ожидали остальные члены руководящего комитета. Обе партии, борьба которых вносила раздор в войско повстанцев, позаботились послать в этот высший орган исполнительной власти по трое своих представителей. Со стороны камеронцев то были Берли, Мак-Брайер и Тимпан; со стороны умеренных — Паундтекст, Генри Мортон и еще один мелкий землевладелец, которого все звали лэрдом Лонгкейла. Таким образом, в комитете обе партии уравновешивали друг друга, хотя представители крайних взглядов, как обычно в таких случаях, действовали энергичнее. Впрочем, на этот раз заседание протекало в более деловой обстановке, чем можно было предполагать, исходя из вчерашнего. Трезво оценив свои силы и положение, а также учитывая возможный рост численности их армии, они сочли нужным провести этот день на прежней позиции, чтобы дать отдых людям и чтобы успели подойти подкрепления, и постановили наутро выступить к Тиллитудлему и потребовать сдачи этой твердыни язычества, как они выражались. Если владельцы замка не согласятся на их предложение, они решили взять его стремительным приступом, а в случае неудачи оставить у его стен часть своего войска, с тем чтобы повести правильную осаду и голодом принудить его защитников к капитуляции. Между тем главные силы должны были двинуться дальше, чтобы выбить Клеверхауза и лорда Росса из Глазго. Таковы были решения руководящего комитета, и Мортону, едва вступившему на путь борьбы, предстояло, по-видимому, в качестве первого дела на новом поприще осаждать замок, принадлежавший ближайшей родственнице владычицы его сердца и защищаемый ее дядей, майором Белленденом, которому он был столь многим обязан! Понимая всю затруднительность своего положения, он утешал себя тем, что власть в повстанческом войске позволит ему оказать обитателям Тиллитудлема помощь и покровительство, на что при других обстоятельствах они не могли бы рассчитывать. Он не терял, кроме того, надежды, что сможет добиться соглашения между ними и пресвитерианской армией и обеспечить им безопасный нейтралитет на время готовой разразиться войны.