Вздыхая в душе над тем, что ее Кадди такой закоснелый и нераскаянный грешник, Моз, однако, не смела больше затрагивать в разговорах запретную тему и хорошо запомнила выслушанное ею предупреждение. Она достаточно хорошо знала характер своего покойного мужа, на которого этот благополучно здравствующий плод их союза был очень похож; она помнила и о том, что, хотя ее супруг в большинстве случаев беспрекословно склонялся пред ее умственным превосходством, все же порою и у него, когда он выходил из себя, случались припадки упрямства, и тогда не помогали ни убеждения, ни угрозы, ни ласки. Трепеща поэтому, как бы Кадди и в самом деле не надумал пойти в драгуны, она прикусила язык и, даже слушая похвалы Паундтексту, как красноречивому и способному проповеднику, сохраняла в себе достаточно здравого смысла, чтобы удержать готовую сорваться с языка гневную отповедь, выражая клокотавшее в ней возмущение только тяжкими вздохами, которые ее собеседники сочувственно приписывали ее взволнованным воспоминаниям о наиболее патетических местах его поучений. Трудно сказать, как долго удавалось бы ей подавлять свои истинные чувства и мысли. Неожиданный случай избавил ее от этой необходимости.
   Владелец Милнвуда строго придерживался старинных порядков, если они способствовали соблюдению экономии. По этой причине в его доме все еще продолжал сохраняться старый обычай, лет за пятьдесят до того повсеместно распространенный в Шотландии и заключавшийся в том, что слуги, принеся с кухни кушанья, садились в нижней части стола и обедали вместе со своими хозяевами. Итак, на следующий день после переселения Кадди и на третий с начала нашего повествования старый Робин, исполнявший в усадьбе Милнвуда обязанности дворецкого, камердинера, ливрейного лакея, садовника и кого только угодно, поставил на стол огромную миску похлебки, заправленной овсяной мукой и капустой, причем в океане жидкости наиболее усердные наблюдатели заметили смутные очертания двух-трех тощих бараньих ребрышек, появлявшихся время от времени на поверхности. Две огромные корзины, одна — с хлебом из ячменной муки пополам с гороховою, вторая — с овсяными лепешками, служили дополнением к этому неизменному блюду. Крупный отварной лосось в наши дни указывал бы на то, что здесь живут на широкую ногу, но в прежние времена эта рыба ловилась во всех сколько-нибудь значительных реках Шотландии, и в таком количестве, что лососину не только не считали деликатесом, но кормили ею главным образом слуг, которые, говорят, нередко ставили даже условием, чтобы им не давали такую приторную и надоевшую пищу свыше пяти раз в неделю. Объемистый мех с очень слабым пивом собственной варки был отдан в распоряжение всех обедающих, так же как лепешки, хлеб и похлебка; что до баранины, то она полагалась лишь господам, включая в их число и миссис Уилсон. Только для господ был поставлен с краю и серебряный кувшин с элем, имевшим некоторое право на это название. Огромный круг сыра из овечьего молока, смешанного с коровьим, а также миска с соленым маслом предназначались для всех.
   В верхнем конце стола, чтобы почтить эту изысканную трапезу своим присутствием, восседал сам владелец поместья, с племянником по одну руку и любезной его сердцу домоправительницей по другую. На довольно большом расстоянии и, разумеется, как повелось издавна, ниже солонки, сидел старый Робин, худой, изможденный слуга, скрюченный и изувеченный вконец ревматизмом, и рядом с ним неряшливая, всегда неопрятная горничная, сделавшаяся с течением времени совершенно бесчувственной к ежедневной брани и понуканиям, которыми осыпали ее хозяин и его верная домоправительница по причине ее беспечного нрава. Тут были еще молотильщик, седой пастух, на попечении которого находилось стадо коров, и только что нанятый пахарь Кадди со своей матерью. Остальные работники поместья Милнвуд жили своим хозяйством и были счастливы хотя бы уже потому, что свою столь же простую еду могли есть спокойно и досыта, избавленные от наблюдения острых и жадных серых глазок Милнвуда, которые измеряли, казалось, количество пищи, проглатываемой каждым из его подчиненных, и следили за каждым куском ее от губ до желудка. Это пристальное наблюдение было явно не в пользу Кадди, который вследствие быстроты, с какою исчезало перед ним все съестное, вызвал неприязнь в своем новом хозяине. Милнвуд то и дело отводил глаза от не в меру усердного едока, чтобы устремить негодующий взгляд на племянника, отвращение которого к сельским работам было главной причиной необходимости в пахаре и на которого ложилась прямая ответственность за наем этого чудовищного обжоры.
   «И еще платить тебе жалованье? Черта с два! — думал Милнвуд. — За неделю ты у меня наешь больше, чем наработаешь в месяц».
   Эти невеселые размышления были прерваны громким и настойчивым стуком в ворота. Повсюду в Шотландии было принято во время обеда держать ворота усадьбы, а если их не было, то входную дверь в доме накрепко запертыми, и только важные гости или те, кого привело неотложное дело, позволяли себе домогаться, чтобы их приняли в эту пору note 15. Вот почему и хозяев, и домочадцев удивил неожиданный стук, и так как времена были смутные, он даже немного встревожил их, тем более что колотили в ворота властно и очень настойчиво. Миссис Уилсон встала из-за стола и собственною персоной поспешила к воротам; но, разглядев через щелку, которая для этого прорезалась в дверях большинства шотландских домов, кто виновники грохота, торопливо возвратилась назад, объятая ужасом и всплескивая руками: «Красные куртки, красные куртки! »
   — Эй, Робин! Пахарь, как тебя там? Молотильщик! Племянник Гарри! Откройте ворота, да поскорее! — восклицал старый Милнвуд, поспешно хватая и засовывая в карман две-три серебряные ложки, которыми был сервирован верхний конец стола, тогда как ниже солонки полагались лишь честные роговые. — Будьте приветливы, господа, ради самого Бога, будьте приветливы с ними; им недолго и покалечить нас. О, мы ограблены, мы ограблены!
   Пока слуги отворяли ворота и впускали солдат, отводивших душу проклятиями и угрозами по адресу тех, кто заставил их зря прождать столько времени, Кадди успел шепнуть на ухо матери:
   — А теперь, сумасшедшая вы старуха, молчите, как рыба или как я молчал до этой поры, и дайте мне говорить за вас. Я не желаю совать свою шею в петлю из-за болтовни старой бабы, даже если она моя мать.
   — Я помолчу, золотко, чтобы не напортить тебе, — зашептала в ответ старая Моз. — Но помни, золотко мое, кто отречется от слова, от того и слово отречется…
   Поток ее увещаний был остановлен появлением четырех лейб-гвардейцев во главе с Босуэлом.
   Они вошли, производя страшный грохот подкованными каблуками необъятных ботфортов и волочащимися по каменному полу длинными, с широким эфесом, тяжелыми палашами. Милнвуд и домоправительница тряслись от страха, так как хорошо знали, что такие вторжения обычно сопровождаются насилиями и грабежами. Генри Мортону было не по себе в силу особых причин: он твердо помнил, что отвечает перед законом за предоставление убежища Берли. Сирая и обездоленная вдова Моз Хедриг, опасаясь за жизнь сына и одновременно подхлестываемая своим неугасимым ни при каких обстоятельствах пылом, упрекала себя за обещание молча сносить надругательства над ее религиозными чувствами и потому волновалась и мучилась. Остальные слуги дрожали, поддавшись безотчетному страху. Один Кадди, сохраняя на лице выражение полнейшего безразличия и непроницаемой тупости, чем шотландские крестьяне пользуются порою как маской, за которой обычно скрываются сметливость и хитрость, продолжал усердно расправляться с похлебкой. Придвинув миску, он оказался полновластным хозяином ее содержимого и вознаградил себя среди всеобщего замешательства семикратною порцией.
   — Что вам угодно, джентльмены? — спросил Милнвуд, униженно обращаясь к представителям власти.
   — Мы прибыли сюда именем короля, — ответил Босуэл. — Какого же черта вы заставили нас так долго торчать у ворот?
   — Мы обедали, и дверь была на запоре, как это принято у здешних хозяев. Когда бы я знал, что у ворот — верные слуги нашего доброго короля… Но не угодно ли отведать элю, или, быть может, бренди, или чарку канарского, или кларета? — спросил он, делая паузу после каждого предложения не менее продолжительную, чем скаредный покупщик на торгах, опасающийся переплатить за облюбованную им вещь.
   — Мне кларета, — сказал один из солдат.
   — А я предпочел бы элю, — сказал второй, — разумеется, если этот напиток и впрямь в близком родстве с Джоном Ячменным Зерном.
   — Лучшего не бывает, — ответил Милнвуд, — вот о кларете я не могу, к несчастью, сказать то же самое. Он жидковат и к тому же слишком холодный.
   — Дело легко поправимое, — вмешался третий солдат, — стакан бренди на три стакана вина начисто снимает урчание в животе.
   — Бренди, эль, Канарское или кларет? А мы отведаем всего понемногу, — изрек Босуэл, — и присосемся к тому, что окажется лучшим. Это не лишено смысла, хоть и сказано каким-то распроклятым шотландским вигом.
   Поспешно, хотя и не без дрожи в руках, Милнвуд вытащил из кармана два увесистых, громадных ключа и вручил их домоправительнице.
   — Домоправительница, — заявил Босуэл, придвигая стул и бесцеремонно усаживаясь, — не слишком молода и не такая уж раскрасавица, чтобы кто-нибудь испытывал искушение сопровождать ее в погреб, и, черт меня побери, не вижу тут никого, кто бы мог ее заменить. Это что? (Шаря вилкой в миске с похлебкой и вылавливая баранье ребрышко.) Никак, мясо? Я возьму, пожалуй, кусочек-другой! Но оно жесткое, словно его произвела на свет сама чертова матушка!
   — Если в доме найдется что-нибудь получше, сэр… — забеспокоился Милнвуд, встревоженный этими симптомами неудовольствия.
   — Нет, нет, нам не до этого, — сказал Босуэл, — пора переходить к делу. Вы посещаете Паундтекста, пресвитерианского пастора, не так ли, мистер Мортон?
   Мистер Мортон поспешил утвердительно ответить на этот вопрос и начал торопливо оправдываться:
   — Согласно индульгенции, дарованной его всемилостивейшим величеством и нашим правительством, — ведь я ни за что не сделал бы ничего не дозволенного законом; и потом, знаете, я вовсе не против умеренного епископства: я человек деревенский, а наши пасторы будут попроще, так что их проповеди как-то понятнее; и, с вашего разрешения, сэр, эта мера правительства сберегла немало денег стране.
   — Ладно, меня это нисколько не касается, — отозвался Босуэл, — они получили индульгенцию, и делу конец; что до меня, то, если бы я сочинял законы, ни один лопоухий поп изо всей этой своры никогда бы не лаял с кафедры в нашей Шотландии. Впрочем, я повинуюсь приказам. А, вот и напитки: ставьте-ка их сюда, матушка, да поближе.
   Он вылил добрую половину бутылки, вмещавшей целую кварту кларета, в деревянную чашку и осушил ее до последней капли.
   — Вы зря хулили свое вино, друг мой; оно превосходно и лучше вашего бренди, но и бренди совсем недурное. Давайте-ка выпьем с вами за здоровье его величества короля!
   — С удовольствием, — сказал Милнвуд, — но я, знаете, не пью ничего, кроме эля, кларета держу самую малость для моих достопочтенных друзей.
   — Вроде меня, не так ли? — заметил Босуэл. — Раз так, — продолжал он, протягивая бутылку Генри, — раз так, молодой человек, за здоровье его величества короля!
   Генри молча наполнил вином стакан средних размеров, не обратив внимания на толчки и намеки дяди, как видно желавшего, чтоб он последовал его примеру и предпочел пиво кларету.
   — Превосходно, — сказал Босуэл. — Ну, а как обстоят дела с остальными? Что там за старуха? Дайте и ей стакан бренди, пусть и она выпьет за здоровье его величества.
   — С позволения вашей чести, — произнес Кадди, устремив на Босуэла тупой и непроницаемый взгляд, — это моя матушка, сударь; она такая же глухая, как Кора-Линн, и, как ни бейся, ей все равно ничего не втолкуешь. С позволения вашей чести, я охотно выпью вместо нее за здоровье нашего короля и пропущу столько стаканчиков бренди, сколько вам будет угодно.
   — Готов поклясться, парень говорит сущую правду! — воскликнул Босуэл. — Ты и впрямь похож на любителя пососать бренди. Вот и отлично, не теряйся, приятель! Где я, там всего вволю. Том, налей-ка девчонке добрую чарочку, хоть она, как мне сдается, неряха и недотрога. Ну что ж, выпьем еще и эту чарку — за нашего командира, полковника Грэма Клеверхауза! Какого черта ворчит эта старая? По виду она из самых отъявленных вигов, какие когда-либо жили в горах. Ну как, матушка, отрекаетесь ли вы от своего ковенанта?
   — Какой ковенант изволит ваша честь разуметь? Существует ковенант труда, существует и ковенант искупления. — поторопился вмешаться Кадди.
   — Любой ковенант, все ковенанты, какие только ни затевались, — ответил сержант.
   — Матушка! — закричал Кадди в самое ухо Моз, изображая, будто имеет дело с глухою. — Матушка, джентльмен хочет узнать, отрекаетесь ли вы от ковенанта труда?
   — Всей душой, Кадди, — ответила Моз, — и молю Господа Бога, чтобы он уберег меня от сокрытой в нем западни.
   — Вот тебе на, — заметил Босуэл, — не ожидал, что старуха так здорово вывернется. Ну… выпьем еще разок круговую, а потом к делу. Вы уже слышали, полагаю, об ужасном и зверском убийстве архиепископа Сент-Эндрю? Его убили десять или одиннадцать вооруженных фанатиков.
   Все вздрогнули и переглянулись; наконец Милнвуд нарушил молчание:
   — Мы уже слышали об этом несчастье, но надеялись, что слух о нем ложен.
   — Вот опубликованное сегодня официальное сообщение. Я хочу знать, старина, что вы думаете об этом.
   — Что я думаю, сэр? Все, что соблаговолит думать Тайный совет, — пробормотал Милнвуд.
   — Я желаю, друг мой, чтобы вы высказались с большей определенностью, — произнес повелительным тоном драгун.
   Глаза Милнвуда впились в бумагу, чтобы поспешно извлечь из нее наиболее сильные выражения, которыми она изобиловала, в чем немало ему помогло то обстоятельство, что она была отпечатана жирным шрифтом.
   — Я думаю, что это — кровавое и мерзостное… убийство и злодейство… измышленное адской и неумолимой жестокостью… в высшей степени отвратительное, и что это позор для нашей страны.
   — Хорошо сказано, старина! — одобрительно заметил допрашивающий. — Я рад вашим благонамеренным взглядам. Вы обязаны мне благодарственной чашей за все, чему я вас научил. Нет, дружок, ты выпьешь со мной свое собственное Канарское — кислому элю совсем не место в столь верноподданном желудке. А теперь ваша очередь, молодой человек; что вы думаете об интересующем меня деле?
   — Я бы не обинуясь ответил на это, — сказал Генри, — если бы знал, на основании каких полномочий вы устроили этот допрос?
   — Сохрани и помилуй нас Боже! — заволновалась старая домоправительница. — Говорить такие вещи солдату, когда всему свету известно, что с любым мужчиной, и с любой женщиной, и со скотиною, и со всем остальным они поступают как им захочется!
   Старый Милнвуд с не меньшим ужасом воспринял дерзость племянника:
   — Опомнитесь, сударь, и соблаговолите отвечать джентльмену как полагается. Или вы намерены оскорблять королевскую власть в лице сержанта лейб-гвардии?
   — Молчать! — вскричал Босуэл, ударяя кулаком по столу. — Молчать и слушать меня. Вы спрашиваете, располагаю ли я полномочиями, чтобы учинять вам допрос, сэр, — сказал он, обращаясь к Генри. — Моя кокарда и мой палаш — вот мои полномочия, и притом несравненно более веские, нежели те, которыми старый Нол снабжал некогда круглоголовых; впрочем, если вы горите желанием узнать об этом подробнее, вам не возбраняется заглянуть в приказ, изданный Тайным советом и поручающий офицерам и солдатам его величества производить обыски, а также допрашивать и задерживать подозрительных лиц. Вот на каком основании я повторно обращаю к вам тот же вопрос: что вы думаете об убийстве архиепископа Шарпа? Это пробный камень новейшего образца, и на нем мы испытываем металл, из которого отлиты наши люди.
   Генри, обдумав положение, успел прийти к выводу, что было бы неразумно подвергать риску благополучие всего дома, оказывая сопротивление тиранической власти, доверенной таким решительным и грубым рукам. Поэтому он внимательно прочел сообщение об убийстве примаса и спокойно ответил:
   — Скажу не колеблясь, что исполнители этого злодейского преступления содеяли безрассудное и вредное дело, о котором я сожалею тем более, что предвижу в качестве последствий его гонения на многих ни в чем не повинных людей, столь же непричастных к нему и столь же далеких от его одобрения, как далек от этого, скажем, я.
   Пока Генри произносил эти слова, Босуэл, не сводивший с него своего острого взгляда, припомнил наконец, где он видел те же черты лица.
   — Так вот оно что! Капитан Попки! Старый приятель! Да ведь нам с вами довелось уже как-то встретиться, и вы, помнится, были в весьма подозрительном обществе.
   — Однажды я вас действительно видел, — ответил Генри, — это было в трактире, в городке ***.
   — А с кем вы покинули этот трактир, мой мальчик? Не с Джоном ли Белфуром Берли, одним из убийц архиепископа?
   — Да, я покинул трактир с названным вами лицом, — ответил Генри, — я счел бы недостойным отрицать это, но тогда я не знал, что Белфур — убийца примаса, как не знал и того, что свершилось это ужасное преступление.
   — Боже спаси и помилуй меня! Я разорен! Разорен окончательно и бесповоротно! Он пустил меня по миру! — принялся причитать старый Милнвуд. — Язык этого молодца будет звенеть без умолку, пока его голова не скатится с плеч! Он добьется своего: они отнимут все, что у меня есть, вплоть до серого плаща, прикрывающего мне спину!
   — Но вы знали, что Берли, — продолжал Босуэл, обращаясь к Генри и оставляя без внимания горестные восклицания его дяди, — вы знали, что Берли — объявленный вне закона мятежник, а также преступник; вы знали о запрещении иметь дело с подобными личностями, вы знали, что вам, как верноподданному, возбраняется укрывать или снабжать чем бы то ни было этого изобличенного властями государственного преступника, а также общаться с ним, сноситься устно, письменно или через третьих лиц, возбраняется под угрозой строжайшего наказания доставлять ему пищу, питье, кров, убежище или прочие средства к существованию, — обо всем этом вы знали и тем не менее преступили закон.
   Генри молча слушал Босуэла.
   — Где вы расстались с ним? На большой дороге или, чего доброго, укрыли его в этом доме?
   — В этом доме! — вскричал Милнвуд. — Да я бы свернул ему шею, если бы он осмелился привести ко мне в дом государственного преступника.
   — А он? Решится ли он утверждать, что не сделал этого? — спросил Босуэл.
   — Поскольку мне вменяется это в вину, — ответил Генри, — вы не без удовольствия услышите от меня признание, которым я изобличу себя.
   — О мои милнвудские земли! О кровные мои земли! Двести лет вы находились во владении Мортонов! — восклицал его дядюшка. — Где они, эти земли? Они были, да сплыли, они рассыпаются в прах, и пахота, и угодья, и поля, и заливные луга у реки!
   — Нет, сэр, — сказал Генри, — вы не пострадаете из-за меня. Я один, — продолжал он, повернувшись к Босуэлу, — я один, без каких-либо соучастников, приютил этого человека на ночь, ибо Берли — старый боевой товарищ отца. Я сделал это не только без ведома дяди, но, больше того, наперекор его прямым приказаниям. Надеюсь, что, если этих слов достаточно для моего осуждения, их достаточно и для доказательства невиновности дяди.
   — Молодой человек, — сказал сержант более мягким тоном, — вы производите приятное впечатление, и я вас жалею; да и ваш дядюшка — славный и весьма храбрый старикан, который, я вижу, больше любит гостей, чем себя, так как, потчуя нас отменным вином, сам довольствуется дрянным элем, — расскажите все, что вы знаете относительно этого Берли, что сказал он вам на прощание, куда отправился и где его можно искать; и, черт подери, я закрою глаза на ваше участие в этом деле, насколько позволит мой долг. За голову этого окаянного вига дают тысячу мерков; ах, если б только напасть на его след! Ну, не будем тянуть! Где вы расстались с ним?
   — Извините, но я не могу ответить на ваш вопрос, сударь, — сказал Мортон, — те же обстоятельства, которые принудили меня предоставить ему ночлег, несмотря на значительный риск для меня и моих друзей, требуют, чтобы я свято хранил его тайну, в случае если бы он и в самом деле доверился мне.
   — Значит, вы не желаете отвечать? — спросил Босуэл.
   — Мне нечего вам ответить, — сказал Генри.
   — Быть может, я смогу подсказать вам ответ, приложив кусочек зажженного фитиля к вашим пальцам, — проговорил Босуэл.
   — Ради всего святого, сударь, — взмолилась старая Элисон, обращаясь к Милнвуду, — дайте им денег — они только этого и хотят! Они замучают мистера Генри, а потом наступит и ваш черед!
   Милнвуд в смятении и душевной горести разразился сетованиями и стонами; наконец голосом человека, испускающего последний вздох, он воскликнул:
   — Если ф… ф… фунтов двадцать покончат с этим тягостным делом…
   — Хозяин, — вкрадчиво сказала Босуэлу Элисон, — даст двадцать фунтов стерлингов…
   — Двадцать шотландских фунтов, вы, старая сука! — завопил Милнвуд; скаредность заставила его забыть о пуританской точности в выражениях и об обычной вежливости в обращении к домоправительнице.
   — Фунтов стерлингов, — продолжала настаивать Элисон, — если вы согласитесь снисходительно отнестись к проступку нашего мальчика; ведь он упрямец, и вы можете резать его на куски, и все же не вырвете у него ни одного слова; я уверена, что если вы даже припалите ему его пальчики, то и от этого вам большого прибытку не будет!
   — Так, так, — сказал Босуэл, колеблясь, — право, не знаю, что делать; большинство моих однополчан взяли бы деньги, а заодно прихватили бы с собой и арестованного, но у меня есть совесть, и если ваш хозяин присоединяется к вашему предложению и готов поручиться за своего племянника, если к тому же весь дом даст присягу, я, право, не знаю…
   — Да, да, сударь! Разумеется, сударь! — вскричала миссис Уилсон. — Любую присягу, любую клятву, какую вам будет угодно! — И, повернувшись к хозяину, она зашептала: — Идите, сударь, поторапливайтесь, несите поскорей деньги, или у нас на глазах они сожгут дотла дом. Побуждаемый жестокой необходимостью, старый Милнвуд окинул горестным взглядом свою советчицу и пошел, как фигурка в голландских часах, выпускать на свободу своих заключенных в темнице ангелов. Между тем сержант Босуэл принялся приводить к присяге остальных обитателей усадьбы Милнвуд, проделывая это, само собой, с почти такой же торжественностью, как это производят сейчас в таможнях его величества.
   — Ваше имя, женщина?
   — Элисон Уилсон, сударь.
   — Вы, Элисон Уилсон, торжественно клянетесь, подтверждаете и заявляете, что считаете противозаконным для верноподданного вступать под предлогом церковной реформы или под каким-либо иным в какие бы то ни было лиги и ковенанты…
   В это мгновение церемонию присяги нарушил спор между Кадди и его матерью, которые долго шептались и вдруг стали изъясняться во всеуслышание.
   — Помолчите вы, матушка, помолчите! Они не прочь кончить миром. Помолчите же наконец, и они отлично поладят друг с другом.
   — Не стану молчать, Кадди, — ответила Моз. — Я подыму свой голос и не буду таить его; я изобличу человека, погрязшего во грехе, даже если он облачен в одежду алого цвета, и мистер Генри будет вырван словом моим из тенет птицелова.
   — Ну, понеслась, — сказал Кадди, — пусть удержит ее, кто сможет, я уже вижу, как она трясется за спиною драгуна по дороге в Толбутскую тюрьму; и я уже чувствую, как связаны мои ноги под брюхом у лошади. Горе мне с нею! Ей только приоткрыть рот, а там — дело конченое! Все мы пропащие люди, и конница и пехота!
   — Неужто вы думаете, что сюда можно явиться… — заторопилась Моз; ее высохшая рука тряслась в такт с подбородком, ее морщинистое лицо пылало отвагой религиозного исступления; упоминание о присяге освободило ее от сдержанности, навязанной ей собственным благоразумием и увещаниями Кадди. — Неужто вы думаете, что сюда можно явиться с вашими убивающими душу живую, святотатственными, растлевающими совесть проклятиями, и клятвами, и присягами, и уловками, со своими тенетами, и ловушками, и силками? Но воистину всуе расставлены сети на глазах птицы.
   — Так вот оно что, моя милая! — сказал сержант. — Поглядите-ка, вот где, оказывается, всем вигам виг! Старуха обрела и слух, и язык, и теперь уже мы глохнем от ее крика. Эй, ты, успокойся! Не забывай, старая дура, с кем говоришь.
   — С кем говорю! Увы, милостивые государи, вся скорбная наша страна слишком хорошо знает, кто вы такие. Злобные приверженцы прелатов, гнилые опоры безнадежного и безбожного дела, кровожадные хищные звери, бремя, тяготящее землю…
   — Клянусь спасением души! — воскликнул Босуэл, охваченный столь же искренним изумлением, как какой-нибудь дворовый барбос, когда на него наскакивает куропатка, защищающая своих птенцов. — Ей-богу, никогда я еще не слыхивал таких красочных выражений! Не могли бы вы добавить еще что-нибудь в этом роде?