И неделю морили знаменитого аса голодом. Потом вынули за ушко да на солнышко и предложили выбор: падалью сгнить в яме или во славу германского рейха побиться с англичанами. Само собой напомнили, как всю жизнь обижали нас англичане, как возглавляли поход Антанты против русской молодой республики, и так далее. Посмотрел Байда на дымящуюся в тарелках жратву -- и согласился. А через несколько месяцев спрыгнул на парашюте близ Дувра, сдался англичанам и рассказал все агентам Интеллиджент сервис. Те его проверяли с полгода, и уж не знаю точно, какие у них были цели, но нам Байду не возвратили, а отправили боевого пилота воевать в Азию, с японцами Надо полагать, шустрил он там неплохо, два ордена получил, только фарт его, видно, выдохся, и в сорок четвертом японцы Байду приземлили и обгорелого, полуживого подобрали. Может, он и согласился бы полетать под знаменами микадо, только здесь этот номер не прошел. С командой военнопленных рыл траншей где-то на Минданао. А рядом -- военный аэродром. Байда постепенно оклемался, ожоги поджили, руки-ноги двигаются, он и подговорил еще одного летчика, американца: зарезали часового, влезли в самолет и улетели на Филиппины с криком лбанзай! ". И еще почти год воевал в американских лэйр-форс"! А домой возвращаться забоялся. Знал, паскудник, Трумэнов- ский сокол, что на Родине за все эти подвиги не похвалят. Тоже мне, кавалер Пурпурного сердца, мистер Байда. Это ж ведь надо, до чего человек распался -- на негритянке женился! Медсестру нашел в госпитале на Окинаве. Они там базировались до начала корейской войны. Двух черномазых байдачков успел заделать. А под Пусаном Байда уже командовал авиаполком. Увидел, как его ребята из лэйр-форс" двух наших парней на МИГах в землю вколотили, и сердце стронулось. Сел за штурвал и улетел -- сдался нашим северным косоглазым братьям. И попросил отправить в Союз. Ну, они его и передали нам. Теперь, если из-под вышки вынырнет, корячиться ему полный срок -- четвертак, два- дцать пять лет лагерей. Длинней его судьбы. Оттуда ведь не улетишь. Разве что за край жизни... И еще мотали сейчас мои бойцы всякие разные делишки, Рабочего-литейщика Курятина, девятнадцати лет. укравшего на заводе из металлолома испорченный трофейный пистолет лпарабеллум" с целью починить его и организовать покушение на товарища Микояна... Двух недобитых эсперантистов... Изобретателя Зальмансона, которому не хватало его авторских свидетельств, и ои еще шутить надумал, что можно построить перпетуум-мобиле на Вечном огне с памятника жертвам революции... Студента сельскохозяйственной академии Елецкого, провокационно кричавшего на ноябрьской демонстрации: лДолой самодержавие... Эти и еще два десятка таких же были моими подопечными -- ничтожная горсточка из того копошащегося, голодного, вшивого месива, переполнявшего ядовитым медом ненависти и ужаса бессчетные ячейки-соты каменных тюремных ульев. Сколько же их было -- этих мертвенных ульев -- на просторной московской пасеке? И не вспомнить сейчас точно. Я сам более или менее часто бывал в Центральной внутренней тюрьме на Лубянке, дом два. И в Областной внутренней тюрьме -- на Лубянке, дом четырнадцать. И в Главной военной в Лефортове. И в лСанатории имени Берии" -- Сухановской следственной. И в Бутырской -Центральной. И в Московской городской -- лМатросской тишине". И в Новинской -- женской. И в Каменщиках -- лТаганке", областной. И в Сретенской следственной. И в Филевской лзакрытке". И в Марфинской лшарашке". И в Доме предварительного заключения на Петровке, 38 И в спецколонии в Болшеве. И все они, как вокзальные пути, текущие к выходной стрелке, вели в Краснопресненскую главную пересыльную тюрьму... Тогда, в буфете, я и сказал Миньке: ЧЧ Все дела надо спешно заканчивать, всю клиентуру распихивать на Краснопресненскую. Скоро нам понадобится много мест... Минька довольно засмеялся и спросил с надеждой: -- Думаешь, поддержит народ? -- Обязательно! -- заверил я. -- Помнишь, что говорил Лютостанский: лАнтисемитизм хорош тем, что растет, как бамбук, от одного ростка, без ухода и очень быстро... " Память -- удивительный дар. Поразительная способность жить в параллельных мирах, сдвинутых по времени. Память вживляет меня снова в покинутое пространство, населенное истлевшими уже людьми, немыми отчетливыми звуками, развеянными редкостными запахами, увядшими ныне сочными цветами. В повторимый -- да-да, в повторимый! -- мир тогдашних чувств, невероятно ясно воскрешенных ощущений. Ощущения -- игроцкий азарт, веселая злость, пронзительный страх, гибкая сила, мгновенная слепота, судорожная просоночная возня, холодное равнодушие ко всему миру, сладкая тягота никогда не насыщавшейся похоти, восторженный клекот сердца победителя -- вот бесконечный и замкнутый космос моих тогдашних чувствований, эмоциональный мир молодого человека, обладающего нечеловеческой, сатанинской властью над волей и жизнью бесчисленного множества людей, никогда и не слышавших раньше о моем существовании Мои воспоминания -- обитаемый, живой, реальный мир с темпоральным смещением -- не слитный поток, не протяжка киноленты. Это колода волшебных карт, невиданный пасьянс двоякодышащими тузами, нищими пиковыми дамами, бледными валетами, козырными шестерками, побивающими королей. И всегда выигрывающие серые крестовые девятки. 0громный игорный стол бытия. Конечно, почти все зависит от удачной сдачи. Но и умение играть -- не последнее дело. И готовность скинуть из рукава нужную картишку -- о, как украшает это впоследствии пасьянс воспоминаний! Моя память -- неуходящее воспоминание молодости, оплодотворенной ядовитым и непреоборимым соблазном -- ощущения власти над другими людьми. А поскольку любая власть всходит на дрожжах чужого страха и вкус власти несравним ни с какими наркотиками, то все мы -- молодые -- стали наркоманами власти, поддерживая постоянный кайф все новыми инъекциями насилия, познавая собственным опытом великую истину: выше всего та власть, что стоит в зените над ужасом немедленной смерти. Мы все -- бойцы тогдашней Конторы ЧХ были совсем молоды. Тридцатилетние генералы, мальчишки-подполковники. Молодой, азартный, злой мир. Чужая жизнь для нас не стоила ни копейки, а о своей смерти мыЧ как все молодые -- не думали никогда. И я не думал, пока не разглядел четкий порядок смены вахт в нашей кочегарке. И пока не сказал умирающий академик медицины Моисей Коган: Ч... Молодые клетки... новообразования... у старых клеток нет этой бессмысленной энергии уничтожения... вы -- метастазы... опухоль в мозгу... вы будете пожирать организм -- людей, государство... пока не убьете его... тогда исчезнете сами... Его привезли из дома в четыре утра. И вид у него был вполне проснувшийся. Может быть, он и не ложился спать, зная, что у нас сидит его ассистент доктор Розенбаум. За Минькиным ореховым столом расположился капитан Трефняк. коренастый икряной кобель, ворковавший с какой-то шлюхой по телефону. Когда мы вошли в кабинет, он ласково гудел в трубку: Ч... Ты усе плутуешь, плутоука?.. А в углу, на привинченном к полу табурете, были сложены остатки доцента Розенбаума. Он был по-прежнему не похож на товарища Молотова, но и на Троцкого теперь мало походил. Он вообще на человека очень мало смахивал. Дело ведь не в синяках на роже и не в розовых, как свежая телятина, ссадинах, и не в сочащейся из уха черной кровяной струйке, -- у Розенбаума был вид не избитого, а размозженного человека. Будто Трефняк сбросил его из окна шестого этажа, а не просто обработал кулаками. И белое, словно крупчаткой присыпанное лицо Когана от одного вида Розенбаума стало густо сереть, наливаться темнотой. Коган был с воли, он еще не знал. что тут человека очень быстро втряхивают в роль, как водолаза в скафандр. Это Минька, конечно, здорово придумал -- посадить в углу слабо сопящего, икающего, немого от боли и страха Розенбаума. Потому что, перешагнув порог, Коган вкопанно замер на месте, вперился в своего любимца умника, и воздух вокруг него сгустился, задрожал, марево тоски и безнадежности заволокло его на тот миг, пока Минька еле заметным жестом вышвырнул из своего кресла Трефняка, чинно расселся и предложил: -- Ну-с, присаживайтесь, бывший академик... Коган с трудом оторвал взгляд от сипло дышащего, трясущегося, убитого Розенбаума, твердо пропечатав пять шагов, рывком сел на стул и пронзительным нахальным голосом сказал: -- Позвольте вам заметить, что академик -- это навсегда. Это пожизненное звание. Минька тонко засмеялся: -- Навсегда? А когда жизнь заканчивается?.. Коган сглотнул тяжелый ком -- я чувствовал, как горька его слюна, -- и спросил своим высоким, треснувшим голосом: -- Вы намекаете, что собираетесь убить меня? ЧЯ это не исключаю! -- откровенно захохотал Минька. От удовольствия и нетерпения он все время сучил правой ногой, мелко и часто дрыгал ею -лчерта нянчил". А Коган сухо пожевал губами, деловито спросил: -- В таком случае я бы хотел узнать, в чем меня обвиняют? -- Вот это -- пожалуйста! -- серьезно и душевно заверил Минька. -- Вы обвиняетесь в организации сионистского вредительского центра, имеющего целью убийство товарища Сталина и его ближайших помощников в Политбюро ВКП(б)... Коган на миг зажмурился, будто Минька выстрелил у него над ухом, и его лицо седастого еврейского коршуна было в это мгновение раздавлено рухнувшим на него* ужасом, потому что кремлевский лейбка-лекарь Коган неоднократно видел голым Великого Пахана и его ближайших помощников из Политбюро и в отличие от своих сограждан знал, что многие из них не боги, а пожилые склеротики, которые вполне могут занемочь, захворать, скончаться, умереть, подохнуть! Что они смертны. А следовательно, их можно убить. И если такая кощунственная, святотатственная мысль возникла и произнесена вслух -- значит, этот вопрос решен окончательно и бесповоротно. Но жуткий полет через мглу растерянности и страха длился у него ровно один миг; он сразу же спросил ровным голосом: И вы. конечно, располагаете вескими доказательствами моей вины? -- Конечно, располагаем, -сказал я негромко, и он мгновенно обернулся, остро вперился, и я видел, как он взвешивает меня I гирьками своей жидовской пронзительности, как щупает, оценивает меня взглядом старого опытного диагноста, соображая Ч- главнее я свинорожего майора за столом, есть ли смысл со мной разговаривать или я, как Трефняк либо конвойный солдат, -- фигура вспомогательная, и нет нужды тратить на ерунду капитал еврейской надменности. Но ничего не решил, потому что я был в штатском, не сидел, развалясь, за ореховым столом и не тряс ногой, лнянча черта", не орал и не грозился, а медленно прогуливался по кабинету. Возможно, он бы и пренебрег мною в своей напуганной, но еще не сломленной еврейской гордыне, кабы я, неспешно фланируя, не вышел из поля его зрения, неторопливо двигаясь в тот угол, где за маленьким столиком на привинченном к полу табурете сидел разрушенный Розенбаум, и Коган против своей воли, давя изо всех сил в душе своего иудейского гордыбаку, стал опасливо поворачиваться на стуле вслед за мной, пока я не уселся на маленький допросный стол и дружелюбно не положил руку на плечо чуть дышавшего Разъебаума, и таким образом все заняли идеальную позицию для перекрестного допроса: в красном углу, за столом. -- ухмыляющийся Минька, посреди кабинета -- Коган, вы- нужденный теперь вертеться на две стороны, и в противоположном углу, который, надо полагать, Когану казался черным, -мы, то есть я и некогда похожий на Троцкого Разъебаум, загримированный теперь Трефняком под театральную маску страдания. -- ... И еще какие доказательства! -- сказал Минька, и Коган повернулся к нему. -- Что же это за доказательства, позвольте полюбопытствовать? -- спросил он, утратив интерес ко мне. -- Вот они, эти доказательства... -- сказал я по-прежнему тихо, и Коган резко обернулся ко мне. А я сложил вместе ладони, растопырив пальцы, и этими вялыми разжатыми пальцами постучал Розенбаума по черепу, и в кабинете раздался сухой костяной треск: -- Вот здесь полно доказательств вашей преступной деятельности... Коган молчал мгновение, и тайный злой гонор пересилил в нем страх, высокомерие брызнуло из него, как сок из спелого арбуза: -- Вы... вы... вы стучите по голове врача... своими... своими руками... врача, который спас от страданий и смерчи тысячи больных... Минька глубоко заметил: -- Ха! Спас! Спасители хреновы! Чего жид не сделает, чтобы замаскировать преступные планы... Коган рванулся в его сторону, выкрикнул хрипло: -- Какие планы? О чем вы говорите?.. Где же я нахожусь, Боже мой?! -- Вы находитесь в Следственной части Министерства государственной безопасности СССР, -- степенно сказал Минька, -- которому стали известны ваши планы уничтожения руководящих советских кадров во главе с Иосифом Виссарионовичем Сталиным. И этот вот вонючий Разъебаум уже рассказал нам о совместных с вами делишках... Коган горько покачал голоной -- Доктор Розенбаум -- мой ученик Ничего он не мог вам сказать обо мне плохого. Ученик не может оклеветать учителя, не может признать его злодеем... -- Ой ли? -подал голос я, и Коган снова развернулся, и с каждым таким поворотом он дотрачивал остатки уверенности. -- Неужели не может? -- озабоченно интересовался я. -- А вот эта газетка вам ничего не напоминает? И протянул ему старую, уже изжелтевшую от времени лПравду", а Коган стремительно выкинул вперед руки, отталкивая от себя волглый газетный лист, будто я совал ему в белые профессорские ладошки зловонную жабу. -- Без очков, наверное, не рассмотрите? -- спросил я предупредительно. -- Давайте, сам найду... Где это тут напечатано?.. Запамятовал что-то... Ага... Ага... Вот, вот -- на второй страничке... лСМЕРТЬ ПОДЛОМУ УБИЙЦЕ! " -- письмо в редакцию честных советских врачей, требующих беспощадного отношения к грязным отравителям Плетневу и Левину, замаскировавшимся под личиной врачей и убившим великого пролетарского трибуна Максима Горького... Не помните такого письма? А-а?.. Коган молчал, спрятав за спину руки. Минька от удовольствия тихо хихикал и кусал свои обломанные, половинчатые ногти. Трефняк не вслушивался в мои слова, но по тону улавливал, что бить пока никого не надо, и сосредоточенно думал о чем-то -- наверное, о плутующей плутоуке. И Розенбаум поднял на Когана глаза, будто налитые йодом. -- Значит, забыли, -- вздохнул я огорченно. -- Ай-яй-яй! А письмо-то интересное! Как возмущены честные врачи подлым шпионом профессором Плетневым! Вот послушайте, как красиво сказано и очень убедительно: л... изверги и убийцы растоптали священное знамя науки, осквернили чудовищными преступлениями честь ученых.. ". И подписи: Мирон Вовси, Николай Зеленин, Егоров... так... так... так... вот еще один честный врач -- Моисей Коган. Это ваш родственник? Или однофамилец? А может, перепутали в редакции -- это не подпись вашего брата Бориса Когана? -Это... я сам... это моя подпись... -- выдавил из себя Коган. -- Не может быть! -- закричал я испуганно. -- Мне точно известно, что ученик не может признать учителя злодеем! Ведь профессор Плетнев -- ваш учитель? Я ведь не ошибаюсь?.. Ох, долго молчал Коган, пока наконец смог разъять уста и шепотом сообщить: -- Н-нет... не ошибаетесь... Но нас собрал заместитель наркома НКВД Агранов... показал признание Плетнева... -- И вы поверили? -- охнул я от неожиданности. -- Поверил... ЧЧ Понимаю вас, -- сочувственно покачал головой я. Ч- На нашем месте у меня бы тоже ни на миг не возникло сомнения, что великий гуманист -- молодой парень шестидесяти восьми лет, здоровенный чахоточник, атлет без одного легкого и с сильным циррозом, алкоголик с двумя инфарктами -- сам по себе умереть не мог ни за что! Только вредительская рука Плетнева смогла вырвать гения советской литературы из наших рядов. Даже я -- совсем не врач -- это отлично понимаю... Минька радостно, сыто загоготал, хлопая себя ладонями по брюху, и Трефняк, сообразив, что я, видно, крепко пошутил, тоже заржал по-сержантски. Куда же делась ваша еврейская надменность, дорогой гражданин Коган? Как быстро стыд и страх растворили вашу гордыню! Залепетал растерянно: -- Агранов показывал документы... Плетнев на процессе при- знавался... Агранов ведь был замнаркома, член ЦК... -- Э-эх, не надейтесь на князи, на сыне человеческий -- сказано в Псалтири. Агранов-то давно расстрелян... -- Но мы ведь не могли тогда знать, что все это подделки! -- воскликнул с отчаянием Коган. ЧЧ Подделки? -- удивился я. -- У нас подделками не занимаются. Плетнев изобличен и расстрелян по заслугам. И Агранов расстрелян -- по своим заслугам. И у вас нет выхода, кроме чистосердечного признания... -- Господи, что же происходит? -- закричал Коган. -- Чего вы хотите от меня? В круглом канцелярском графине мерцал блик от электрической лампы, скрипели хромовые сапоги Трефняка, густо сопел Минька, всхлипывал Розенбаум. Вода в графине стыла пузырем циклопической слезы. Минька, дурак, не выдержал хода игры, не понял, осел, что Когана надо ломать не на испуг, а на унижение собственной грязью, и вылез с вопросом: -- Мы хотим, чтобы вы рассказали о том, как вам удалось умертвить кандидата в члены Политбюро, секретаря ЦК ВКП(б), первого секретаря Московского городского и Московского областного комитетов партии, заместителя наркома обороны СССР, начальника Главного политического управления Советской Армии, начальника Совинформбюро генерал-полковника Александра Сергеевича Щербакова... Он это провозгласил торжественно, как дьякон литанию, но Трефняк, оторвавшись от размышлений про плутоуку, присвистнул удивленно и спросил: -- Усех сразу ухайдакал? От жидюка злостный!.. Все сделали вид, будто не расслышали замечания Трефняка, и я наблюдал, как часто дышит Коган, набирает воздуха в грудь, мнет дрожь в скулах, чтобы достойно ответить нам звенящим от испуга и напряжения голосом: -- Товарищ Щербаков умер 9 мая 1945 года от остановки сердца вследствие многодневного тяжелого запоя. Умертвить его я не мог по двум причинам. Во-первых, в течение всего запоя охрана не подпускала к Щербакову ни одного человека. Это легко проверить по журналу посетителей дачи Щербакова в Барвихе, куда записывались паспортные данные каждого, кого ввозили на территорию. А во-вторых, я не был лечащим врачом Щербакова и видел его живым всего один раз во время консилиума по поводу прогрессирующего у него склероза и ишемической болезни... -- А откуда вы знаете причину его смерти? -- Мне рассказал коллега, профессор Вовси... Он наблюдал Щербакова как Главный терапевт Советской Армии... Ч- Вот и прекрасно, -- заметил Минька. -- Так и запишем: замысел умертвить Щербакова сильнодействующими лекарствами и назначением пагубного режима был подсказан Когану профессором Вовси... -Вы с ума сошли! -- взвизгнул Коган. -- Я ничего подобного не говорил! И не скажу! Никогда! Коган больше не крутил взад-вперед головой, а вскочил со стула и умоляюще протягивал ко мне руки, жарко бормотал: -- Ну вот вы, товарищ, у вас вид приличного, образованного человека, ну вы хотя бы постарайтесь понять, что все эти обвинения -- чудовищная чепуха! Никто на всей земле не может в это поверить! Какие сильнодействующие лекарства?! Какой пагубный режим?! Щербаков выпивал ежедневно до трех литров водки и выкуривал несколько пачек папирос. Вы же его видели, наверное, он весил сто сорок килограммов и один съедал за обедом свиной окорок с гречневой кашей. Во время консилиума он сам мне сказал, что каждый день ему привозят с бадаевского завода дюжину бутылок нефильтрованного пива. Это же для почек -смерть! -- Не обливайте грязью память убитого вами великого сына советского народа! -- торжественно и печально сказал Минька. -- Почему я обливаю его память грязью? Я стараюсь вам объяснить! Ведь не я же предписал ему пить водку и поглощать ящиками пиво! Минька горестно закрыл глаза своей пухлой короткопалой падонью с обломанными ногтями, с болью, глухо вымолвил: -Александр Сергеевич Щербаков рядом с товарищем Сталиным вынес на своих плечах весь груз войны и умер в День победы в сорок четыре года, а эта старая жидовская вошь жива- здорова, всю войну по тылам отъедалась, а теперь еще срамит память одного из преданнейших сталинских учеников... Не могу слушать! И громко хлопнул по столу. И Коган смолк. То ли понял, то ли устал. Я подошел к нему, положил руку на плечо и сообщил душевно: -- Несмотря на мое возмущение совершенными вами преступлениями, вы мне все равно чем-то симпатичны. Поэтому я хочу дать вам добрый и разумный совет: напишите сами, можно сказать, добровольно все, о чем вас просит следователь. Чтобы это было и научно, и по-человечески убедительно... Ч- Почему? -- прошептал Коган. Ч Почему я должен писать сам этот злой сумасшедший вздор? ЧЧ Это глупый вопрос, поверьте мне. Ведь если бы в вас на фронте попала пуля, вы ведь не стали бы спрашивать, почему именно вас убило? Убило -- и все! На войне убивают... -- Но ведь сейчас не война... ЧОшибаетесь! Война! И очень серьезная. Мы не допустим, чтобы в каждом учреждении сидели Гуревич, Гурович и Гурвич и отравляли жизнь советскому народу! -- Вы говорите, как фашист... -- медленно, будто у него озябли губы, вымолвил Коган. -- Споры -- кто как говорит -- сейчас неуместны. Я хочу вам объяснить, для вашего же блага, почему вы должны как можно быстрее сообщить интересующие нас сведения... -Я ничего не скажу... -- помотал головой Коган. -- Ничего не знаю и ни про кого ничего не скажу. -- Обязательно скажете! -- засмеялся я. -- Когда-то вы предали своего учителя Плетнева, теперь Розенбаум рассказал о вас... Мне пришлось остановиться, потому что Розенбаум на своей табуретке замычал что-то тягучее и пронзительное, и Трефняк коротким, без замаха, ударом в печень успокоил его, и я продолжил: -- ... Розенбаум рассказал о вас. Вы нам уже назвали Вовси... Ч- Я ничего дурного не говорил о Вовси! -- Говорили, говорили, успокойтесь. Вполне достаточно, чтобы его арестовать сегодня же. Что мы и сделаем. А он расскажет о вашем брате Борисе Борисыче, тот поведает о Фельдмане, и дело покатится. -- Куда же оно прикатится? -- спросил Коган, и я увидел, что его сотрясает крупная дрожь. -- В ад, -- спокойно сказал я. Ч Прошу вас понять, что вы уже умерли, примиритесь с этой мыслью. -- Тогда зачем все эти разговоры? -- пожал он плечами. -- Затем, что, как всякий умерший, вы попали в чистилище, сиречь в этот кабинет. И от вашего поведения зависит, куда вы сами отправитесь дальше -- в рай или в ад. -- А что у вас считается раем? -- спросил Коган, и я подумал, что все-таки в духарстве ему не откажешь. -- Рай не бывает без покаяния и отпущения грехов, так что об этом поговорим позднее. В ад... ад... Я сделал паузу, подумал и сказал: -Ад -- это то, что будет сделано с вашей семьей, с вашими детьми и внуками. Ад -- это то, что произойдет с вашими ближайшими друзьями. Ад -- это позор и презрение, которыми навеки вы будете покрыты. Ад -- это то, что с вами будет вытворять капитан Трефняк все то время, пока вы будете превращаться в такое же животное, как ваш ассистент Разъебаум! Ад -- это то состояние, когда вы будете мечтать о беспамятстве и смерти, как о глотке холодной воды. Вам понятно, что такое ад? Трефняк, услышав свою фамилию, встал у Когана за спиной. -- Понятно... -- Коган обреченно кивнул. -- Но объясните мне, ради Бога, скажите только -- зачем это надо? Зачем это вам лично? -- Это долгий разговор. И сейчас неуместный. Надо, и все. А вообще жизнь -- это петушиный бой, и выходить на круг надо со своим петухом. Иначе ты не боец, не игрок, а ротозей. Приходить надо со своим петухом. -- Может быть. Наверное, так и есть. Но вы-то на петушиный бой пришли не с петухом, а с кровожадным стервятником... -- тяжело вздохнул Коган и встал со стула: -- Как я вам уже сообщил, мне рассказывать нечего... -- Ну, это решайте сами, -- сказал я и обернулся к Миньке: -- Приступайте к допросу, я приду часа через два... В дверях еще раз оглянулся Ч- так они мне и запомнились: поднявшийся из-за стола с кнутом в руках Минька, похожий на памятник скотогону, Коган, от ужаса вжавший в плечи седастую голову, за его спиной Трефняк с железной ногой, натянутой для удара, как катапульта, и влажная кучка Розенбаума в углу на табуретке... Захлопнул дверь, и сразу же раздались чвакающий удар в мягкое, гулкий тяжелый шлепок и звериный острый вой, постепенно стихавший у меня за спиной по мере того, как я уходил по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой. Правда, из других кабинетов тоже доносились крики, стоны, шлепки, визги, пудовые пощечины, треск оплеух, плач и наливная матерщина. Никто из идущих по коридору не обращал внимания на эти производственные шумы. Вопрос привычки. Вообще-то поначалу все эти вопли действуют на нервы, а потом -- ничего, привыкаешь. Ну, действительно, ведь пила визжит еще пронзительней. И сверло вопит противнее. И топор хекает страшней и гульче. Люди склонны все усложнять, украшать трагически, декорировать производственную обыденность в мистический мрак и тайну. Уже потом -- много лет спустя -- сколько мне пришлось вы- слушать леденящих душу историй о пыточных подвалах Конторы! Я -- писатель, лауреат, профессор, то есть тонкий, возвышенный интеллигент -- с ужасом внимал этим рассказам, с отвращением восклицал: не могу поверить, просто представить себе этого не могу! Действительно -- не могу, потому что никаких страшных подвалов, мрачных застенков в Конторе не было. Легенды. Мифы. Апокрифы. Не было, потому что совсем не нужно. Зачем? От кого прятаться? Что скрывать? Прокуроры -- и те были свои. Так и назывались -- прокуроры МГБ. Глупые выдумки невежд. И возникли от непонимания существа работы, ее технологии. Следователь Конторы отличается от исследователя-физика только тем, что для отыскания истины ему синхрофазотрон в подвале не нужен. Все средства и инструменты дознания, которые есть только одна из форм познания, у следователя под рукой. В каждой комнате полно розеток, до медных ноздрей заполненных полноценным электрическим током, который через простой зажим можно подвести к губам, груди, уху или члену допрашиваемого.