-- Ждите. Все, что смогу, сделаю. Ждите. -- А как же мы узнаем? -- Завтра в шесть часов приходите к булочной на углу Сретенки... Мягко отодвинул ее и закрыл за собой дверь. Прикрыл дверь в Сокольниках и вынырнул у себя в ванне в Аэропорту. AD SUM. Я ЗДЕСЬ. Трезвонит оголтело входной звонок, смутные, неясные голоса в прихожей. И сердце испуганно, сильно и зло вспархивает в груди -- аж пена кругами пошла. Это Истопник явился. Истопник за мной пришел. С Минькой Рюминым. Минька потащит меня, голого, из ванны, а Истопник будет шептать Марине: "... пальто, шарф, шапку... " Ерунда все! Просто напасть! Какой еще Истопник? И где Минька? Незапамятно давно его расстреляли в тире при гараже Конторы. На Пушечной улице, в самом центре, в ста метрах от его роскошною кабинета заместителя министра. Он ведь, можно сказать, на моей семейной драме сделал неслыханную, фантастическую карьеру. За четыре года -- от вшивого следователя до замминисчра по следствию. Мне это не удалось. Я не хотел, чтобы меня расстреляли. Интересно, вспоминал ли этот глупый алчный скот, которого я создал из дерьма и праха, как он снисходительно-покровительственно похлопывал меня по плечу, приговаривая весело: "Тебе же ни к чему все эти пустяковые регалии и звания -- ты же ведь наш советский Скорцени... "? Вспоминал ли он об этом, когда его волокли солдаты конвойного взвода по заблеванным бетонным полам в подвал, когда он, рыдая, ползал перед ними на коленях, целовал сапоги и умолял его не расстреливать? Понял ли он хоть тогда, что ему не надо было хлопать меня по плечу? Наверное, не понял. Чужой опыт ничему не учит. А когда приходит Истопник -- учиться поздно.. Я был не замминистра, а наш простой советский Скорцени. Поэтому меня не расстреляли, а лежу я теперь, спустя четверть века, в горячей ванне, и меня все равно бьет озноб напряжения, с которым я прислушиваюсь к голосам из прихожей. Тьфу ты, черт! Это же Майка! Это ее голос, ей что-то отвечает Марина. Сейчас предстоит, я чувствую, мучительный разговор. Надо бы подготовиться. Но в голове только дребезг осколков чайного сервиза, сброшенного со шкафа до твоего рождения. Истопник порчу навел. Надо вылезать из ванны и нырять в кошмар реальной жизни. Не то чтобы меня очень радовали все эти воспоминания, но в них была устойчивость пережитого. А в разговоре с Майкой -- сплошная мерзость, ненависть, зыбкость короткого будущего, мрак угроз Истопника. Надел махровый халат, выдернул в ванне пробку, и бело-голубая пена с рокотом, с тихим голодным ревом ринулась в осклизлую тьму труб. Так уходят воспоминания в закоулки моей памяти. Где выйдете наружу, страшные стоки?! Майка сидела на кухне, и Марина ей убежденно докладывала: -- Нет, Майя, и не говори мне -- любви больше нет. Потому что мужчин нет. Это не мужчины, а ничтожные задроченные служащие. Любить по-настоящему может только бездельник. У остальных нет для этого ни сил, ни времени... Все-таки биология -- великая сила. Если смогла одними гормонами привести к таким правильным выводам мою кретинку. Майка сказала мне: -- Привет... -- Привет, дочурка, -- и наклонился к ней, чтобы поцеловать. И она вся ко мне посунулась, ловко подставилась, так нежно ответила, что пришелся мой поцелуй куда-то между лопатками и затылком. Ничего не поделаешь, искренние родственные чувства не знают границ. Но Марина смотрела на нас ревниво и подозрительно. Моих родственников она воспринимает только как будущих наследников, и они ей все заранее противны. Они, можно сказать, мучится ежечасно со мной, страдая ужасной тепловой аллергией, а как только я умру, они тут же слетятся делить совместно нажитые нами трудовые копейки. Как воронье на падаль! Сволочи этакие! Ах ты моя дорогая ласточка, горлица безответная! Ты себе и представить не можешь, какой ждет тебя сюрприз, если ты вынешь главный билет своей лотереи и станешь вдовой профессора Хваткина! Мои "капут портуум" -- бренные останки -- будут еще лежать в дому. а ты уже станешь просто побирушка, прохожая баба с улицы, нищая случайная девка, с такими же правами, как лианозовский штукатур. Это я на всякий случай предусмотрел, хотя искренне надеюсь, что мне не придется тебя огорчать подобным образом. Лучше я на себя возьму трудную участь горько скорбящего, но крепящегося изо всех сил вдовца. Да и чувство мое будет свободно от всякой примеси корысти. -- Выглядишь ты несколько поношенно, -- сказала мне дочурка. Марина перевела настороженный взгляд с Майки на меня и обратно, напрягла изо всех сил свои чисто синтетические мозги -- не сговариваемся ли мы в чем-то против нее? Она была очень красива, похожа на крупную рыжую белку. Белку, которой злой шутник обрил пушистый хвост. И она стала крысой. Я давно знал, что белки для маскировки носят хвост. Без своего прекрасного хвоста они просто крысы. -- Я устал немного, -- сказал я Майке. Она посочувствовала, расстроилась: -Живешь тяжело: много работаешь, возвышенно думаешь... За людей совестью убиваешься... -- Как же! -- возмутились Марина. -- Убивается он! Сам кого хошь убьет. Она ловила наши реплики на лету, но не понимала их, будто мы говорили по-кхмерски. И поэтому вскоре взяла разговор на себя: пожаловалась на трудности совместной жизни со мной, на сломанную мною судьбу, а Майка, внимая этой леденящей душу истории, еле заметно, уголками губ, улыбалась. -Вы, Марина, бросьте его, -- посоветовала она. Гляди ты! Как моя мать говорила: свой хоть и не заплачет, так закривится. А Марина полыхнула глазами: -- Да-а? Он мне всю жизнь искалечил, а я его теперь брошу? Да не дождется он от меня такого подарка, хоть сдохнет! И на Майку посмотрела с полнейшим отчуждением. Она уже видела, как Майка пригоршнями жадно выгребает ее долю наследства. -- Тогда живите в удовольствии и радости, -- согласилась Майка и раздавила в пепельнице окурок. "Пиир". Окурок "Пиира". Их в Москве и в валютном магазине не купишь. Это фээргэшные сигареты. -- Как же с ним жить? Он и сегодня -- утром заявился! -- блажила моя единственная. Дипломаты курит ходовые марки -- "Мальборо", "Винстон", "Житан". Ну "Бенсон". Похоже, что фирмач Западный немец? Редкий случай, когда мутное скандальное блекотание Марины меня не бесило. Вся бесконечная дичь, которую она порола, хоть ненадолго оттягивала разговор с Майкой. Сколько это может длиться? Интересно, ждет ли ее внизу распрекрасный жених? Если да, то из-за нее бедняга Тихон Иваныч не может уйти с дежурства. Залег, наверное, под крыльцом, записывает номер машины, вглядывается в лицо моего эвентуального родственника, ярится про себя, что на такой ответственной работе не выдают ему фотоаппарата. Видно, Майка душой затеснилась за моего сторожевого, вошла в трудности его службы, тяготы возраста, мешающего ему ерзать по снегу под заграничной машиной с не такими номерами, как у меня. Встала со стула и непреклонно сообщила: -- Мне с тобой надо поговорить. Вдвоем. У меня мало времени. Пришлось и мне встать, а Марина закусила нижнюю губу и стала совсем похожа на белку, подтянувшую под себя длинный розовый хвост. -- Что же, выходит, это секрет от меня? Майка улыбнулась снисходительно -- так улыбаются на нелепую выходку недоразвитого ребенка: -- Марина, я же вам еще вчера открыла этот секрет. А сейчас нам надо обсудить чисто семейные подробности... -- А я разве не член семьи? -- запальчиво спросила моя дура. -- Конечно, член. Но -- другой семьи. И вышла решительно из кухни, твердо направилась в мой кабинет. Мамашкин характер. "Правду надо говорить в глаза... врать стыдно... лукавить подло... шептать на ухо грязно... молчать недостойно... " Боже мой, сколько в них нелепых придурей! Я плотно притворил за собой дверь, достал из ящика спиртовку и банку индийского кофе "Бонд". Это мой кофе. Раз у моей нежной белочки с голым хвостом тепловая аллергия, пусть пьет холодную мочу. А я люблю утром горячий кофе. Сонно бурчала вода в медной джезве, синие язычки спиртового пламени нервно и слабо матусились в маленьком очажке. Майка сидела на подлокотнике кресла, мотала ногой и смотрела на меня. Она любит сидеть на подлокотнике кресла. Ей так нравится. Как мне когда-то. В исчезнувшем навсегда доме ее деда. -- Как ты можешь и жить с этим животным? -- спросила она с любопытством.
   -- А я с ней не живу. -- То есть? -- Я с ней умираю. Хоть и смотрел я на кофе, но по едва слышному хмыканью понял, что взял рановато слишком высокую, драматически жалобную ноту. Это надо было отнести в разговоре подальше, туда, где пойдет тема конца: "Мне осталось так мало, прошу тебя, не торопись, не подгоняй меня к краю ямы, все и так произойдет скоро... " -Выпить хочешь? -- предложил я. -- Мне еще рановато. Я не завтракала. -- А я пригублю маленько. Что-то нервы ни к черту... -- Я уж вижу, -- ухмыльнулась она. -- Ты теперь с утра насасываешься? -- Нет, это меня со вчерашних дрожжей водит. Вспухла, толстыми буграми поднялась коричневая пенка в кофейничке. Загасил я спиртовку, налил кофе в чашки и плеснул в стакан из полбутылки виски -- крепко приложился я к ней в ванной. Тут зазвонил телефон. Мой верный друг, надежная Актиния, Цезарь Соленый: -- Ты куда пропал вчера? Мы еще так загуляли потом! Голова, конечно, трещит, но гулянка получилась невероятная... А ты куда делся? Куда я делся? Погнался за Истопником и попал к Штукатуру? Как это ему по телефону расскажешь? -- Да так уж получилось... -- промямлил я и, хоть все во мне противилось этому, спросил его вроде бы безразлично, а сам на Майку косился: -- Слушай, а кто это... такой... был вчера за столом? -- Какой -- такой? -- удивился он. -- У нас? Ты кого имеешь в виду? -- Ну... такой... знаешь, белесый... тощий... Как это?.. Бедный... Мне очень мешала Майка -- ну как при ней объяснить про Истопника? И чего вообще там объяснять? Противная жуликоватая Актиния делает вид, что это не он вчера вместе со всеми пялился на мои руки, будто бы залитые кровью! -- Слушай, друг, я чего-то не пойму, про кого ты говоришь... -- Не поймешь?! -- с яростью переспросил я. И неожиданно для самого себя заорал в трубку: -- Истопник! Я имею в виду Истопника, которого кто-то привел к нам за стол... И только проорав все это, я сообразил, что впервые вслух произнес его имя. Или должность. Или звание. И от этого он как бы материализовался и окончательно стал реальной угрозой. ИСТОПНИКУ ТРЕБУЕТСЯ МЕСЯЦ... Майка смотрела на меня с интересом, посмеивалась, болтала ногой, прихлебывала кофе, сидя на подлокотнике. Вот это у нас фамильное -- сидеть в решительные минуты на подлокотниках. Легче соскочить, легче вступить в игру. Цезарь на том конце провода промычал что-то невразумительное, потом раздумчиво сказал: -- Знаешь, одно из двух: или ты вчера в лоскуты нарезался, или уже с утра пьяный-складной. Какой еще истопник? О ком ты говоришь? -- В которого я плюнул. И выгнал из-за стола. Теперь ты вспоминаешь, о ком я говорю? Цезарь посипел в трубку, потом осторожно предложил: -- Если тебе надо перед Мариной какой-то номер исполнить, говори, а я здесь буду изображать собеседника. Ты ведь это для нее говоришь? Я тебя правильно понял? -- Ты идиот! Тебя мать родила на бегу и шмякнула башкой об асфальт! Сотый еврей! Ты дважды выродок: еврей-дурак да еще еврей-пьяница! Что ты несешь? При чем здесь Марина? Ты что, не помнишь вчерашнего скандала? Актиния долго взволнованно дышал, потом в голосе у него послышалось одновременно беспокойство и сострадание: -- Старик, ты чего-то не того... Может, перебрал маленько?.. Вчера никакого скандала не было... Может быть, ты на что-то обиделся? Все шутили, веселились... А ты вдруг встал и ушел... -- Сам иди -- в задницу! -- и бросил трубку. Он сошел с ума. Как это можно было не заметить Истопника? Как можно было не слышать скандала? Ничего себе -- пошу-тили, повеселились! -- Хорошо, душевно поговорили, -- засмеялась Майка. -- Ага, поговорили, -- вяло кивнул я. А может, мне помстилось? И действительно никакого Истопника не было? Может быть, галлюцинация? -- Я выхожу замуж. -- (Без всякого перехода сообщила Майка. -- Тебе, наверное, жена сообщила? -- Сообщила. -- Чего же не поздравляешь? Чего не радуешься? Или грустишь, что любимая дочурка из родною гнезда упархивает? -- спрашивала она, лениво болтая ногой. На подлокотнике любит сидеть. Нечего надеяться -был он вчера. Это не галлюцинация. Истопник был. Из какою-то городка в ФРГ. Из Топника. Из топника. Ис топника. Истопника. Может быть, Майка заодно с Мариной? Чушь, какая! И невесело ей вовсе, через силу пошучивает. Раз вчера была и сегодня спозаранку примчалась, значит, что-то позарез ей нужно. И напряжена она вся, как крик. Шутки на губах дрожат. -- Из родного гнезда? -переспросил я. -- А что для тебя гнездо -- родительский дом, родной город или, может быть, Родина? Майка хмыкнула: -- В родительском доме, слава Богу, никогда не жила. Родной город -- это понятие из газет. Или из анкет. А родина моя даалеко отсюда... Нараспев, со смаком, с острой мстительностью сказала. -- А вот это все, все вокруг, -- я широко развел руками, -- это что? Она посмотрела на меня с искренним удивлением, как на законченного идиота, потом пожала плечами: -- Это называется зона. Зо-на. С колючей проволокой под электрическим током, с автоматчиками, конвойными и надроченными на человеческое мясо псами. Я покачал горестно головой, тяжело вздохнул: -- Боюсь, что нам с тобой трудно будет договориться. Человеку, не знающему такого естественного чувства, как любовь к родной земле, почти невозможно понять... -- Ты забыл упомянуть еще и о любви и признательности родителям, -- быстро перебила она. Махнул рукой: -- Уж на это я не претендую. Но человек, не знающий, что такое патриотизм, благодарность земле, которая тебя выкормила и воспитала... Майка свалилась с подлокотника в кресло, замотала от восторга ногами. У нее длинные стройные ноги, такие же, как у ее мамашки. Только Римма не знала, что эту скульптурную соразмерность можно выгодно подчеркивать джинсами "Вранглер". Тогда еще джинсов девушки не носили. Впрочем, и юноши тоже их не носили. Достойный, строгий и скорбный сидел я против нее за столом и думал: не позвонить ли иерею Александру, спросить насчет Истопника. Нет смысла, иерей-то наверняка подтвердит, он не напивается, как моя гнусная Актиния. А Майка, отсмеявшись, выпрямилась в кресле и сказала мне мягко: -- Слушай, Хваткин, чтобы не превращать наш чисто семейный, можно сказать, интимный разговор в партийный семинар, я тебе сообщу, что наш советский патриотизм -- это доведенное до абсурда естественное чувство связи человека со своими истоками. Это вроде Эдипова комплекса, только много опасней, поскольку Эдип, узнав печальную истину, ослепил себя. А вы, наоборот, ослепляете других, тех, кто знает позорную правду. Все это извращение, которое переросло в глупое голозадое высокомерие. И давай больше не возвращаться к этому. Уж такая я есть, и даже твой личный, государственный и общественный пример не может сделать меня патриоткой... Смеется, гадючка. Интересно, что она знает обо мне? Почти ничего. Но вполне достаточно, чтобы ненавидеть меня. Повздыхал я грустно, лапки в сторону раскинул: -- Как знаешь, как знаешь, тебе жить... И кто же он, твой избранник? -- Очень милый, добрый, интеллигентный человек. -Москвич? Или провинциал? -- Он ужасный провинциал. Из заштатного города Кельна. -- Ага. Это не там находится подрывная радиостанция "Свобода"? -Ей-богу, не знаю. Я знаю, что это центр рабочего класса Рура. -- Ну и замечательно! А то моя дуреха сказала, что он из какого-то Топпика... -Перепутала. Я ей сказала, что он родился в Кепенике... -- Да не важно! Совет вам да любовь! Бог вам в помощь! По-здравляю... -- Спасибо! Но... мне нужно соблюсти одну чистую формальность, пустяк... Вот. Формальность, пустяк. Вам, апатридам несчастным, на все наплевать, пока вдруг не всплывает вопрос о какой-то формальности. Тогда вы начинаете бегать ввечеру и спозаранку. Так, между делом пустячок решить, формальность исполнить. Формальность-то она формальность. Да не пустяк. Не пустяк. Без этого пустяка твоим брачным свидетельством только подтереться можно, и то, если его хорошо размять. -Пожалуйста, Майка, все, что от меня зависит, -- я готов... -- При заключении брака с иностранцем и оформлении ходатайства о выезде в страну проживания мужа у нас требуют согласия родителей. Мама уже подписала. -- Ну и прекрасно! Значит, все в порядке. -- Нужно, чтобы и ты подписал. -- Я? Я? Чтобы я подписал... что? -- Согласие на мой выезд в ФРГ. -- Пожалуйста, я не возражаю. -- Тогда подпиши вот эту бумагу. -- Э-э, нет. Не подпишу. -Почему? Ты же сказал, что не возражаешь? -- Не возражаю. Но подписывать ничего не буду. -- Как же так? Я ведь не могу принести в ОВИР твое согласие в целлофановом мешочке? -- И не надо. Ты им скажи, что я не против. -- Но ты же сам знаешь, что у нас слова только по радио действительны, а в жизни на все нужна бумажка. Им нужен доку-мент. -- Документ в руки я тебе дать не могу. -- Но почему? -- Потому что своей долгой и довольно сложной жизнью я научен Ничего-Никогда-Никому не писать. Я верю в волшебную силу искреннего слова. Слово -- оно от сердца... -- Ты надо мной издеваешься? -- Нет. Я хочу тебе добра. -- Но ты мне этим поломаешь жизнь. -- Никогда! Твой милый, добрый, интеллигентный жених из Кельна тебя любит? -- Думаю, что да. -Пусть тогда переселяется в Москву. Я ему прописку устрою. -- Он хочет жить в городе, где не нужна прописка. Где поселился, там и живи. -- Значит, он тебя не любит, и все равно счастья у вас не будет. Использует тебя и бросит. Или еще хуже -- продаст в публичный дом. Там у бывших советских -- прав никаких! -- У меня такое впечатление, что я говорю не с тобой, а с твоей женой Мариной. Это сентенции в ее духе. -- Ничего не поделаешь, муж и жена -- одна сатана. Так что лучше его сразу бросай, найдешь себе здесь мужа получше. А то долгие проводы -- лишние слезы. -- Я смотрю на тебя и пытаюсь понять... -- Что, доченька, ты хочешь понять? Спроси, скажи -- я помогу разобраться. -- Ты от своей жизни действительно сошел с ума или ты такой фантастически плохой человек? -- Насчет сумасшествия ничего сказать не могу, мне же самому незаметно. А насчет моей "плохости" -- встречный вопрос. Чем это я такой плохой? -- В общем-то -- всем... -- А главным образом тем, что не хочу написать свой родительский параф на документе, ставящем меня в положение соучастника изменницы Родины. А? -- Ты что -- действительно так думаешь или придуриваешься? -- Что думаю я -- сейчас, по существу, не важно. Важно, что так думают все, для кого патриотизм не извращение. А понятие Родины -- не предрассудок, а святыня. Ты ведь, выстраивая розово-голубые планы жизни в своем капиталистическом раю, наверняка не подумала о том, как эта история скажется на мне. А я еще не умер. Мне пока только пятьдесят пять лет, я, как говорится, в расцвете творческих сил. Ты подумала о том, как сообразуется твоя кошмарная женитьба с моими жизненными планами? Как шикарно могут ее подать все мои недруги, завистники и конкуренты? Сотрудничество с вражеским лагерем! -- Я надеялась, что такой горячий папашка ради сытного своего места надзирателя не станет мешать своей дочери в побеге из тюрьмы. Ошибочка вышла! Для кого -- тюрьма, а для кого -- Отчизна. Для кого -- вертухай, а для кого, -- верный солдат Родины. Я догадываюсь, что сейчас тебя перевоспитывать уже поздно, но и ты должна мне оставить право на собственные убеждения. -- Хорошо, давай оставим твои убеждения в покое. Я видел, что она устала. Не-ет, девочка, тебе еще со мной тягаться рановато. Все расписано давно: вы меня должны ненавидеть, а я вас, сучар еврейских, должен мучить. Конечно, лучше бы нам было не встречаться в этой жизни, но так уж вышло. Я и сейчас помню вкус яблочных косточек... -- Хорошо, -- сказала она с отвращением. -- Ты можешь на этом бланке написать, что категорически возражаешь против моего брака и отъезда из страны. -- И что будет? -- Твоим недругам и начальникам не к чему будет придраться, а у меня возникает возможность обжаловать твой отказ. Или обратиться в суд. -- Прекрасно, но не годится. -- Почему? -- Это будет неправдой. Я не возражаю против твоего брака, я его, гуся этакого, и не знаю. Значит, мне надо будет врать. А я врать не могу как коммунист. Для меня вранье -- нож острый. Ты уж не обижайся. Майка, я тебе прямо скажу, от всей души: даже ради тебя я не могу пойти на это! -- Перестань юродствовать! Объясни, по крайней мере, почему ты отказаться не хочешь, официально? -- Во-первых, потому, что не отказываю. Я ведь тебе сказал: не возражаю. А во-вторых, отказ -- значит, рассмотрение жалоб, значит, суд, вопросы, расспросы, объяснения. Одним словом, нездоровая шумиха, недостойная огласка, и тэдэ, и тэпэ. -- А тебе не приходит в голову, что я могу создать эту нездоровую шумиху и без твоего согласия? -- Это как тебя понять -- корреспонденты, что ли? Мировое общественное мнение? Демократический процесс и правозащитная деятельность? Это, что ли? -- Ну, хотя бы... А у самой лицо белое, с просинью, как подкисающее молоко, и глазки от злости стянуло по-японски -- ненавистью брызжут. Я даже засмеялся добродушно: -- Эх, дурашка ты моя маленькая, совсем ума еще нет! Неужели ты не усекла до сих пор, что всякий, кто обращается за помощью или сочувствием на ту сторону, сразу становится нам всем врагом и больше никакие законы его не охраняют? -- А какие же законы меня сейчас охраняют? -- Все! И юридические, и моральные! А если так -- то нет! Народ, партия, даже кадровики станут на мою сторону. Видит Бог, и все остальные тоже увидят, как я хочу тебя удержать от пагубного шага. Люди ведь не без ума, не без сочувствия -- поймут в этом случае, что не все в родительской воле! В немой ярости смотрела она на меня. Она уже осознала, что эта ситуация не имеет развития. Этот разговор-муку можно вести до бесконечности. До бесконечности. Ад инфинитум. Бесконечный ад. Ад ужасных бессильных страстей. Ад, в котором шурует свой уголек Истопник. Она прикрыла рукой лицо и вполголоса сказала: -- Не понимаю, не представляю, как могло случиться, что ты мой отец... О, моя дорогая, какое счастье, что ты не знаешь, как это могло случиться. И ни в одном страшном сне ты себе этого представить не можешь. -- Я знаю многих мерзавцев, советских дураков, нормальных коммуноидов. Но таких, как ты, не встречала. В тебе нет ничего человеческого. Нет души, совести, сердца... Я понимающе, сочувственно кивал головой: да, да, да, все правильно, как говорили древние фармацевты -- кор инскрутабиле. Непроницаемое сердце. -- Ты чудовище... Дурочка, никакое я не чудовище. Я наш, московского розлива, Скорцени. Дух нашей эпохи, джинн, закупоренный в двухкомнатной квартире на Аэропорте. Куда летим?.. Я все еще согласно кивал, покатывая ложечку по блюдцу. Она угнетенно-растерянно молчала, потом вяло спросила: -- Ты не возражаешь встретиться с моим женихом? -- Зачем, доченька? -- Он просил об этом. В случае если ты не захочешь подписывать бумаг. Ишь шустрик какой! Предусмотрел. Черт с ним, где сядет, там и слезет. Мы этих заграничных фраеров всю дорогу через хрен кидаем. -- Пожалуйста. -- Мы придем вечером. С папашкой дорогим знакомиться... Проводил на лестничную клетку, помахал ручкой. Провалилась в шахту кабина лифта, я обернулся и увидел на двери листочек. Снял трясущейся рукой. Косые школьные фиолетовые буквы: "ПРЕДЛАГАЕТСЯ ПОГАСИТЬ ЗАДОЛЖЕННОСТЬ В ЭКС-ПЛУАТАЦИОННУЮ КОНТОРУ В МЕСЯЧНЫЙ СРОК. 4 МАР-ТА 1979 г. " Смял, сунул листок в карман, вбежал в квартиру и набрал номер отца Александра.
   ГЛАВА 5. ОПРИЧНИНА. ОСОБЫЙ ОТДЕЛ
   Пискнуло слабо в телефонной трубке, и дебелый тестяной голос матушки Галины попер из нее, как перекисшая квашня. Она мне радуется. Она меня любит... Она обо мне... Их сытую скучную жизнь я делаю нарядной. Попы у нас живут тоже довольно странно Они похожи на бояр из оперы "Хованнщина, только им после спектакля не велят разгримировываться и переодеваться. Пашенька, ненаглядный ты наш!
   -- голосила попадья. Совсем забросил стариков, позабыл, не приходишь, и отца Александра вконец покинул... Ага, значит, не сказал вчера дружок мой, святой отец, как мы погудели в Доме кино. Не доложился в дому, голубь мой пречисчый. К бабам, видать, опосля подался. -- Ты бы пришел к нам, нажарю тебе свиных котлеточек с грибочками -- как любишь... И настоечка на смородиновых почках для тебя припасена... -- Какие же котлеты нынче, мать Галина? -- спросил я ехидно. -- Вторая неделя поста течет, ты чего?.. Галина подумала маленько и, ничуть не меняя наката своей просфорно-булочной опары, сообщила ласково: -- Родненький ты мой, это же ведь ты, ненаглядный, будешь лопать свинину, убоину противную, мясище грешное. А мы только посмотрим. Нам греха нет, а тебе все одно. -- Ох, Галина, это мне надо было на тебе жениться, а не нашему отцу святому. Мы бы с тобой делишек боевых наворотили о-ох!.. -- Стара я для тебя, Паша, -- скромно захихикала попадья. -- Ты ведь любишь чего помоложе -- телятину, поросятину... девчатину... Ладно уж, Господь даст -- со своим батюшкой век докукую... Им с Александром -- лет по сорок. Четверо детей. Дом забит добром под крышу. Как бы старые. Как бы смиренные. Как бы постные. Одно слово -- оперные бояре. -- Хорошо, дай мне к телефону своего батюшку, я с ним тоже покукую... -- Как же я тебе его дам, Паша! Ты на часы глянь: отец Александр обедню в храме служит. Сегодня воскресенье! -- А-а, черт! Забыл совсем! Конечно, воскресенье! Значит, так, мать моя, как приедет, скажи ему -- пусть сразу позвонит. Дело есть... -Что, никак снова за границу поедете? -- оживилась попадья. -- Поедем, поедем. За границу сознания... -- и положил трубку. Все хотят за границу. Прямо сумасшествие какое-то. Мне кажется, нынешние начальники тоже хотят переехать за границу -- на те же должности, но за границей. С хрущевских времен повелось, с тех пор, как этот калиновский дурень из "железного занавеса" дров наломал. Иногда мне кажется, что я остался в нашей земле последним патриотом. Я бы за кордон жить не поехал. Мне и здесь хорошо. Там так не будет. Там -- мир чистогана. Чувства в расчет не берутся. На дураках и всеобщем бардаке не разживешься. Там счет немецкий, каждый платит за себя. А у нас все общее. Все платят за всех, а съел только тот, кто смел. Нет, мне заграница не нужна. Я могу обойтись импортом. Родные березы дороже. Мне и здесь хорошо. Было. Хмарь надвинулась. Морок. Серый блазн. Набрал номер телефона Лиды Розановой. Она все-таки свидетель де визу -- воочию видела Истопника. Долгие гудки. -- Какого черта? -- хриплым, заспанным голосом наконец отозвалась.