... Поехал. Грязь, дождь, дымный туман рванули по бокам машины плотными струями. Загребущие лапки дворников сброси- ли с лобового стекла черные пригоршни мокрого снега. Шипела под колесами мокрая жижа -- атмосферные осадки вместе с солью и песком. ОбоссанныЙ ад. Наверное, потому, что я настоящий патриот, мне никогда раньше не приходило в голову, какой все-таки здесь скверный климат! Черт бы его побрал. Живут же где-то люди. Под пальмами. В бунгалах. А мы -- в дерьме. Точнее -- компатриоты в дерьме, а я в лмерседесе^. Почти новом, с фирменной шипованной резиной. И здесь, в теплой капсуле его кабины, под сладостный педрильный стон магнитофона, полупьяный, я чувствовал себя, как пионер-первооткрыватель в рубке планетохода, пробирающегося по неведомой прекрасной планете, слепленной целиком из дерьма. На кровяном замесе. Нежно-голубой Орбис, всегда в багровом мареве террарум. И уличные фонари выбивали из черного асфальтового грунта желто-коричневые гейзеры йодистого света, слепого, пронзительного, травящего. У живущих под этими фонарями обывателей вырастает огромный зоб -шевелящийся под подбородком мешок, вроде килы. Я ехал через обезлюдевший центр, и по сторонам проносились невысокие коренастые наши небоскребы, редкие и темные, как пеньки во рту. "Нигде нет кра-аше столицы на-ашей... " -- заголосил я, заглушая нежнейшие рулады гомосека из динамиков, и от собственного крика становилось легче. Притормозил на красном светофоре, распахнул лючок бардачка и в самом углу нащупал сверточек. Из целлофанового мешочка вытряхнул, тряпицу холщовую стянул и кожей пальцев прочитал на гладкой кости полустертый, почти брайлевский текст: лКАПИТАНУ В. А. САПЕГЕ ОТ МИНИСТРА ГОСБЕЗОПАСНОСТИ УКРАИНЫ П. МЕШИКА". Носи этот пистолет всегда. И везде. Понял? Всегда!.. И сегодня ночью тоже? Я сказал -- всегда! -- заметно раздражаясь, крикнул Абакумов. Приказ тридцати- летней давности сохраняет силу. Потому что однажды уже сохранил мне жизнь. И еще, может быть, однажды сохранит. Вот и ношу пистолетик с собой. Или вожу в машине. Маленький браунинг. Дамский фасон, никелированный с чернью, с костянными накладками на рукояти. Надпись почти стерта -- -- нет это не рашпиль времени я сам содрал драчовым напильником письмена с рукояти, когда они утратили свой магический смысл. Три десятилетия всего прошло, историей-то совестно называть. Но над содранной дарственной гравировкой -- несколько ярусов смерти, археологические уровни, геологические пласты. Какие руки держали этот пистолетик! В каких недоступных сейфах он сберегался! А теперь лежит в бардачке моей машины -- мне все равно больше девать его некуда. И с сегодняшнего вечера старый приказ вновь обретает силу -- носить всегда. И везде... Я мчался через заплеванный грязным мартовским снегопадом город, через центр на Ленинский проспект, в гости к своему отвратительному другу Актинии, и привычно легшая на сердце тяжесть никелированного браунинга опускала меня в глубину прошлого, как тянут водолаза на дно свинцовые башмаки. Простенькая машинка, маленькая катапульта из жизни в небытие. Симпатичная истица, пережившая стольких хозяев! Вещи вообще долговечнее людей, но не существует вещей долговечнее оружия.... Я ходил безостановочно по длинному коридору, застланному алой ковровой дорожкой, подсвеченному тусклым сиянием бессчетных бронзовых ручек бесчисленных дверей. Я вытоптал брод через этот стоячий ручей венозной крови на третьем этаже Конторы перед входом в приемную вседержителя моей судьбы Виктора Семеныча Абакумова. Я втолкнул в приемную осумасшедшевшего от страха Миньку и уже час ходил из одного конца коридора в другой -- останавливаться было нельзя: стоять в этом коридоре не разрешалось, через пять минут внутренний караул обратил бы внимание на толкущегося под дверьми министра субъекта. И я ходил, ходил, делая сосредоточенное лицо занятого человека, и, достигнув лестничной клетки со стороны улицы Дзержинского, разворачивался и устремлялся в другой конец, к переходу в новое здание, обращенное к Фуркасовскому переулку. И суетливой от ужаса побежкой паркинсоника -- в обратный путь. Мне нельзя было терять из виду двери приемной. Оттуда должен выйти Минька. Может быть, отбившийся от начальства счастливый и наглый или удрученноразрушенный. А возможно, уже под конвоем. Я уговаривал его, умолял и грозил, я пытался объяснить ему и запугать, доказывая, что единственный для него спасительный выход сейчас -помалкивать. Молчать, валять дурака, прикидываться перед министром, будто история с Коганом -- не завязка огромной комбинации, а случайный эпизод со зловредным жидом, который подох со страха оттого, что успел многое наболтать. И главное для Миньки спасение, доказывал я ему, -- не упоминать моего имени, оттянуть время, а я секретным меморандумом докажу Абакумову, что Минька делал аккурат что надо. Я втолковывал Миньке, что мы выполняем сейчас свою маленькую роль в огромной политической игре и министр будет нарочно делать вид, будто ничего не знает о данном нам задании, это будет проверка Минькиной твердости и сообразительности, министр будет просто проверять -- можно ли допустить Миньку до разговора с первыми людьми державы. Этот наивный детский лепет я пытался вбить в его тупые, неповоротливые мозги, чтобы выиграть хоть крупицу времени. Бесполезно. Ничего он не соображал. Грех, конечно, было мне сетовать на его глупость в этой ситуации -- будь он поумнее, он тем более мне бы не поверил. Но он не то чтобы не доверял моим словам, он попросту ничего не понимал, ни единого слова, будто я внезапно заговорил с ним по-китайски. И пока Абакумов медленно поджаривал его на адской сково- роде ковра перед своим столом, я метался затравленно по коридору, пытаясь найти какой-нибудь выход. А в голову лезла всякая чепуха, я мечтал, чтобы Абакумов -- хоть в память о прошлых заслугах -- не уничтожил меня совсем, а разжаловал, бросил в ссылку, в гиблые места, дал назначение, которое вчера показалось бы мне крахом. Я был согласен ехать на Магадан, проклятую дикую окраину ГУЛАГа, сторожить миллионы зеков, в кощмарную жизнь, где жены офицеров берут взаймы друг у друга презервативы и, попользовав, возвращают богатой владелице. Я был согласен ехать в Литву или Закарпатье, где все эти бандиты, лзеленые" да бендеровцы, еженощно резали и стреляли нашего брата, как курей. Куда угодно, только бы не в наше узилище... Но когда огромная дубовая дверь вышвырнула Миньку в коридор, я сразу понял бесплодность своих мечтаний о службе мелким погорельцем в любой горячей или холодной точке державы. Крах, полная гибель были написаны на свинячей Минькиной физиономии. Не растерянность, не страх, даже не удивление -- на роже его была пустыня. Столбняк, великий тетанус, сковал недвижимо этого мясного барбоса. Выпученные бессмысленные глаза, связанные судорогой бледные брыла недавно цветущей хари. Крах, полйый окончательный крах. Когда ослабнут железные обручи судороги, он, разольется прямо здесь в коридоре, мутной студенистой лужей. Я схватил его за руку и поволок за собой, несильно, но больно ударяя его под ребра: Очнись, опомнись, кретин... Что тебе сказал министр?.. Минька перевел на меня бесстрастный взгляд снулого судака к тихо шепнул: -- Он отдаст меня под суд... Он кричал на меня... И от воспоминания об абакумовском крике его забила дрожь. Говори, говори... -- толкал я его. Он кричал, что все это -липа... Что я все наврал... Он приказал отправляться в административную камеру под арест... Он возбудил служебное расследование... Он велел сдать дело начальнику Следственной части... Он кричал, что никакого заговора нет, что он знает, чьи это штучки... -- Ты назвал ему мое имя? -- Да я слова не успел сказать! Он спросил, как только я зашел: где Коган?.. А когда я сказал, что он сдох, этот жид проклятый, так он и заорал... Сволочь, кричит, крутовановский выблюдок, гадина, поперед батьки за стол претесь... Оба в тюрьму пойдете... Мы остановились на лестничной клетке, Минька продолжал гундеть что-то жалобное, а я, сжав виски руками, быстро, спазматически думал-прикидывал, можно ли просочиться в наметив- шуюся крошечную щель. Щель была почти незрима -- не щель, а так, крошечная дырочка, игольное ушко, в которое я должен был просунуть этого обосранного верблюда и пролезть за ним сам, чтобы оказаться в невыразимо прекрасном раю, название которому -жизнь. Рай -- это жизнь. Ей-богу, жизнь -- это и есть самый лучший рай! Из побирушечьего блекотания Миньки я сделал два вывода. Во-первых, Абакумов считает, что существование доказанного заговора против Сталина и всего правительства выгодно не ему, а Крутованову и стоящему за ним Маленкову. Возникновение такого дела каким-то образом мешает ему и его шефу -- Берии. Это надо взять как аксиому, не раздумывая о причинах данной ситуации, ибо у меня все равно нет надежных сведений из его уровня власти для сколько-нибудь серьезных выводов. Если выживу -- то пойму, а нет -- тогда и не имеет это никакого значения. Второе. Коли Абакумов в присутствии такого дерьма, как Минька, ремизил и поносил Крутованова, значит, он уже списал дорогого нашего Сергея Павловича из списков действующих лиц и исполнителей. А ведь заключительный спектакль погребения Крутованова с участием генерала Мешика и моим должен состояться только предстоящей ночью, через двадцать часов, в кабинете Абакумова. Если Крутованов узнает, что ему уже скроены белые тапочки, он должен проявть сообразительности и прыти поболее моего идиотского кабана Миньки... Надо только, чтобы Абакумов не хватился меня еще несколько часов. ЧЧ Идем! -- дернул я Миньку за рукав. Ч- Куда? -ошарашенно спросил он, но послушно пошел за мной. -- К Крутованову Минька вкопанно замер, и тетанус вновь полностью овладел им. -- Зачем? Ты... что?.. -- Мы ему все расскажем. Не бойся, мы пойдем вместе.. -- мне уже нечего было терять, а пускать обезумевшего Миньку одного было все равно бесполезно. -Не пойду... Не пойду... -- он вяло мотал головой. -- Ты меня, гад, и так погубил... Думаешь, я молчать буду на допросах?.. Я все скажу... -- Минька, это твое единственное спасение, -- сказал я ласково. -- А твое? -- взвизгнул он тонко. -- Ты обо мне сейчас не думай, я сам о себе подумаю. И о тебе тоже. Пока ты слушал меня -- все было в порядке. Ты сам беду навлек. Зачем ты без спросу полез к министру с протоколами? Пойми, только я могу сейчас тебя спасти, прошу тебя, делай, как я говорю... Но все уговоры были бесполезны. Минька стенал, охал, причитал, растирал на пухлых щеках свои бесцветные слезы, проклинал день, когда мы познакомились, и ни за какие коврижки не соглашался идти к Крутованову. Меня охватило отчаяние, бесконечное утомление -- чувство сродни тому бессильному озлоблению, которое испытывает пловец, старающийся дотащить тонущего до берега, когда тот хватает его за горло, за руки, душит и топит обоих. Ничего не оставалось делать, и я предпринял последнюю попытку взять его за волосы. -- Минька, поступай, как знаешь. Сейчас в административной камере оформят твой арест -ты ведь последние минуты на воле -- и отправят на допрос в Особую инспекцию. Ты когда- нибудь видел, как там допрашивают? Он испуганно вжал голову в плечи. -- Ты вдряпался, Минька, в очень серьезную историю, и поэтому к тебе применят третью степень допроса, лэкстренную". Надо, чтобы ты побыстрее все рассказал. Ч- А что мне рассказывать? -- Не знаю. Что понадобится Абакумову. Твоя беда именно в том, что ты не знаешь, что надо рассказать Абакумову. Поэтому тебя подвергнут лэкстренному" допросу. Ты знаешь, что такое утконос? -- Н-ну... пассатижи такие, с узкими губками... -- Да. Вот тебе их и засунут в обе ноздри, начнут выламывать нос. Понял? И это только начало... Минька закрыл глаза, булькнул горлом, и я испугался, что он упадет в обморок. Вполсилы ткнул я его снова в печень, вместо нашатыря, рванул за собой: -Идем, идем, слушай, что я тебе говорю, ты будешь только сидеть, в крайнем случае -- ответишь на вопросы Крутованова, я все сам скажу, что надо, только идем, время и так кончается! И он двинулся. По-моему, был он без сознания. Мы снова прошли через коридор, застланный алым ковром; мимо страшной дубовой двери приемной Абакумова я шел, остановив дыхание, потому что если бы случилось то, что совсем недавно свершилось уже здесь, перед этими дверьми, когда вышел мне навстречу подвыпивший, распояской, Абакумов и повел к себе в кабинет, то уж сейчас-то он наверняка повел бы нас с Минькой совсем в другое место. Но пройти иным путем я не мог -- ведь приемная и кабинет Крутованова находились здесь же, на этом этаже, всего несколькими дверями дальше. Несколько метров, несколько темных тяжелых дверей с ярко наблищенными бронзовыми ручками. Да это и естественно: ведь противники в нанайской борьбе не могут состязаться на расстоянии. Вошли в приемную, и, волоча Миньку за руку, чтобы он не сомлел в последнюю минуту, я сказал дежурному адъютанту: -- Доложите товарищу заместителю министра, что по его приказанию прибыл подполковник Хваткин с очень срочным сообщением... Сергею Павловичу было об те поры ровно тридцать пять годков, и уже много лет он ходил в генеральских погонах. Я свидетельствую: еще три десятилетия назад он уже был представителем того стиля огромной власти, который утвердился в наше время кик обязательная форма поведения партийного сановника. Наверное, он был единственный босс в нашей Конторе, которому я по-настоящему завидовал и на кого хотел бы походить. Даже внешне. Случайность? Стечение обстоятельств? Везение? Или знамение? Крутованов -- единственный из руководителей Конторы, который не погиб, не пострадал и не исчез. По сей день имеет ранг министра. Но это -- теперь, а тогда... Тогда он стоял, прислонившись спиной к каминной доске, сложив руки по-наполеоновски на груди и невозмутимо покуривая американскую сигарету лЛаки страйк", слушал мой доклад о заговоре против жизни товарища Сталина и других вождей партии и правительства. Серый твидовый пиджак, широкие модные брюки, шелковая сорочка -- ни дать ни взять английский сэр, крупного калибра лорд, почтенный эсквайр, господин Антони Иден! На лице его нельзя было прочесть ни возмущения, ни сострадания, ни одобрения, даже особого интереса он не проявлял. Нормальное служебное внимание. Только однажды, когда чуть оживший Минька попытался перебить меня, он бросил ему коротко и холодно, как замерзший плевок: -- Сидите спокойно! -- и вельможно, еле заметно кивнул мне: -- Продолжайте. Я продолжал. Я докладывал, я живописал, я доказывал -- называл имена, даты, места, реальные и воображаемые; я предполагал, я анализировал, я признавал невыясненность многих важных обстоятельств. Я бился за свою жизнь. Неповторимый миг громадного вдохновения в сражении за себя! Какие там Фермопилы! Убогая стратегия Аустерлица... Вялая душиловка Сталинграда... Нелепые выдумки о таланте и предвидении полководцев. Успех или крах всех великих битв зависит от тайного хода карт игроков, разбросавших колоду на этаж выше твоей головы... -- Любопытно... -- обронил Крутованов, отвалился от камина и неспешно продефилировал к столу, взял маникюрную пилку и начал аккуратно шлифовать ноготь на мизинце. Воцарилась тишина, лишь пилка чуть слышно шоркала да по-кабаньи сопел Рюмин. Та самая пресловутая драматическая пауза на сцене, которая разделяет сумбур завязки и первый логический ход героя. Ход, определяющий весь дальнейший сюжет веселой оперетки под названием лЗАГОВОР ЕВРЕЙСКИХ ВРАЧЕЙ. ИЛИ НЕ- УДАВШАЯСЯ ПОПЫТКА ОТРАВИТЬ ВЕЛИКОГО ПАХАНА"... Курьез, однако, состоял в том, что пламенная искренность и сдержанная страстность моего рассказа не имели целью заставить Крутованова поверить мне, равно как и профессионально серьезное внимание Крутованова не было искренним интересом -- все это было элементами, частями ролей, которые мы добросовестно разыгрывали перед пока еще пустым залом, и Крутованов одновременно выступал в качестве антрепренера, вынужденного решать: убедим мы зрителей в правдивости, достоверности, жизненности невероятных трагических коллизий, выдуманных мною, или этот спектакль вообще сейчас не к сезону, не ко вкусам и не к планам развлечений Зрителя -- Того, Что Заказывает Музыку. Мы-то оба понимали, что предстоящий спектакль -- чистое творение духа, не имеющее под собой никакого реального основания, и пьесы-то самой покамест тоже не существует, есть лишь гениальная идея и громовой хаос завязки, которую мы на ходу должны развивать, импровизировать и режиссировать. Играть. И глядя на безмятежное лицо этого молодого человека, занятого сейчас только полировкой своих красивых матовых ногтей, я плыл через тишину паузы, как сквозь вечность, ибо ни малейшей гримасой, ни крошечной мимикой он не давал понять -- сбросит ли через минуту нас с Минькой, двух жалких обделавшихся скоморохов, с подмостков жизни или возьмет в свою антрепризу и выпустит на авансцену самого страшного представления истории. Звяк! Дзинь! Это брошена на стол пилка, и мы с Рюминым вздрогнули от неожиданности, а Крутованов спросил нас ровным голосом: -- Любопытно знать: почему вы пришли ко мне? Вот тут наше лицедейство кончалось, потому что Крутованов все равно мог вступить в игру, только ясно представляя расстановку сил, и никакие хитрости в этом вопросе не имели цены и смысла. Моя воля и хитроумие уже не влияли на мою судьбу -- она зависела от возможностей и планов Кругованова, которые, в свою очередь, были определены позицией игроков верхнего уровня. Глядя ему прямо в глаза, я отчетливо произнес: -- Вы единственный человек в министерстве, который может иметь независимую от Виктора Семеновича Абакумова точку зрения... -- Да-а? Ч заинтересованно протянул он, и я видел, как у него закипел пузырек вопроса на кончике языка -- ла откуда это известно? ", но он сплюнул этот вопросик и задал другой, посущественнее: Ч- Значит, если я правильно понял, у вас-то безусловно иная, чем у министра, точка зрения? -- Так точно, товарищ генерал-лейтенант. Виктор Семеныч не хочет замечать существования обширного, разветвленного еврейского заговора. Я думаю, по каким-то причиним ему это не выгодно. Крутованов приятно улыбнулся, он улыбался долго -- все то время, пока доставал из ровненькой несмятой пачки новую сигарету, осторожно постукивал ею по столешнице и прикуривая от золотой зажигалки лзиппо". И отлетела улыбка только с первой струей синеватого табачного дыма, когда эта струя, прямая и острая, как клинок, воткнулась мне в лицо вопросом: -- А мне-то тогда это зачем?.. Абсолютно равнодушным голосом. Я почувствовал, что остатки моих сил уходят. Крутованов не хочет брать игру на себя. Кто его знает, почему. Может быть, опасается, может, силенок еще маловато. А может быть, считает, что еще не время для его номера. Политики -- лихая штука, и такой прожженный лис понимает, что, если нредложенная мною партия выгорит, он получит очень много, почти все. Но проиграв, он заплатит жизнью. А сдав нас с Минькой Абакумову, он, хотя любви министра и не сыщет, враги они навсегда, но мелкие баллы для завтрашней борьбы все-таки наберет. Наши с Минькой черепа пойдут на костяшки счетов большой политики. Двух дураков -- в кредит. Ах, если б я мог сказать Крутованову, что в сейфе Абакумова лежит на него кистень, что Пашка Мешик уже прибыл в Москву, что в три ночи министр ждет нас, что никаких очков Крутованов на мне не соберет, потому что никакой борьбы завтра не будет, а предстоит ему верная гибель. Но сказать этого я не мог. И тут позвонил телефон. Тонкий вызывной зуммер селектора, и адъютант сказал картонным голосом динамика: -- Товарищ заместитель министра, с вами хочет говорить генерал-лейтенант Фитин... Черт его знает, как бы все получилось и вышло, кабы Крутованов снял трубку и своим обычным вежливо-ледяным тоном поговорил с Павлом Михайловичем Фитиным о накопившихся в их епархии делах и делишках. Но невозмутимый джентльмен вдруг резко сказал в микрофон: -- Я занят! Ни с кем не соединять... Мельком взглянул на меня и сразу сообразил, что допустил промах, ибо в один миг назвал цену своему равнодушию и неза- интересованности, прогнав без ответа начальника Главного управления политической разведки. А допустив ошибку, тут же ее удвоил, унизившись до объяснения мне: -- В сортире бы и то доставали меня... Так вы не ответили: зачем мне заниматься делами, которые министр считает для себя невыгодными, как вы изволили выразиться? Ладно, коли разговор со мною важнее беседы с Фитиным, важнее любых происшествий в нашем шпионском мире, то я вам скажу, уважаемый Сергей Павлович: -- Я полагаю, они невыгодны Виктору Семенычу именно потому, что выгодны вам. -- Попрошу вас точнее сформулировать свою мысль, -- очень учтиво наклонил голову в мою сторону Крутованов. -- Мне кажется, что раскрытие огромного еврейского заговора против руководителей и самих устоев нашего государства не очень радует Абакумова... -- Никогда бы не подумал, что наш Виктор Семенович -филосемит, -- тонко усмехнулся Крутованов. -- Кто бы вообще мог предположить, что наш министр такой юдофил, можно сказать, идейный жидолюб... -- Скорее всего, Виктор Семеныч не любит евреев так же, как все остальные. Но мне сдается, что он видит угрозу товарищу Сталину со стороны группы партийных работников, готовящих огромный заговор. лЛенинградское дело" -- это лишь цветочки. Ягодки он планирует сорвать в Москве. -- Вы так полагаете или вы это знаете? -- полюбопытствовал он лениво, но воздух из обширного кабинета был сразу вытеснен неслышным жутким сопением схватившихся в смертельной схватке у подножия Паханова трона двух главных борцов, финалистов великого соревнования созидателей мира добра и разума -Лаврентия Павловича Берии и крутовановского свояка, брудастого трибуна Георгия Максимилиановича Маленкова. Ч- Я полагаю, что знаю, Ч засвидетельствовал я. А Минька, ослабший от долгой пытки, давно потерявший нить разговора в этой непонятной ему игре, испытывавший лишь физическое томление от переполнявшего его ужаса, вдруг протяжно, по-бабьи застонал: -Ой-ей-ой... -- и, опомнившись, испуганно закрыл ладонью рот. Крутованов покачал головой и заметил мне сочувственно: Ч- Ничего, крепкий у вас партнер... Так. Скажите мне, пожалуйста, что дает вам основания считать, будто вы знаете о планах Абакумова? -- Информация из первых рук. -- Точнее! Имена, факты... -- Нет, Сергей Павлович, этого я вам сказать не могу. Пока. Я уже и так выдал вам себя с головой. Кой-какую мелочишку ведь и себе оставить -- на жизнь -- не мешает... -- Вы меня смешите, Хваткин. Неужели вы думаете, будто вам еще что-то может помочь, если ваш рассказ меня не заинтересует? -- Как знать, Сергей Павлович... Но я надеюсь, я уверен, что вы заинтересуетесь. -- Отчего же вы так уверены? -- благодушно засмеялся Крутованов и, откинувшись на спинку кресла, пристально посмотрел на меня. Как на забавное прыгучее насекомое. Его веселье по краям уже подернулось голубой искоркой злобы. -- Оттого, что моя голова в ваших руках. А над вашей -- уже висит топор... Он долго смотрел на меня, немного наклонив породистую голову с безукоризненным пробором, и по его ярко синим, слегка навыкате глазам я видел, что он прикидывает: раздавить меня незамедлительно или пока отложить эту пустяковую процедуру. Но желание яснее увидеть форму мистического топора, висящего над головой, и предполагаемое направление его движения взяли верх. Воистину -- лучше с умным потерять, чем с дураком найти! О спасительный кров мудрости! Благодаря ей мы до сих пор живы. Все остальные умерли. Все. Мудрость Крутованова безмерна -- и через тридцать лет Магнуст явился истцом ко мне. А не к нему. А тогда, насмотревшись на меня вдоволь и высмотрев, видно, то, что ему надо было, сказал с печальным вздохом: -- Бедная Россия... Ни в одной стране не было столько самозванцев, как на Руси... Может быть, потому, что народ наш глуп и сам же их призывает?.. -- Поскольку вопрос был риторический и ответом моим он нисколько не интересовался, то сразу же придвинул к себе коричневую папку, которую я положил ему на стол, и принялся очень быстро и цепко читать лУголовное дело по обвинению А. Г. Розенбаума, М. Б. Когана и др. в совершении преступлений, предусмотренных статьями... ". Через какое-то время, показавшееся нам с Минькой вечностью, ибо ни один поэт мира не ждал решения мэтра с таким волнением, Крутованов, не отрываясь от чтения, взял из хрустального стакана остро отточенный карандаш и принялся подчеркивать жирными красными штрихами отдельные строки и абзацы, а какие-то страницы протоколов выделял бумажными закладками. Потом захлопнул папку и спросил: -Все? Пересохшими губами я выговорил с трудом: -- Подготовлена большая оперативно-агентурная разработка.