Незадолго до отъезда из Виши, когда нас уже ждало то, что мы называли американской визой, меня навестил неожиданный гость. То был Яков Давидович Робинзон, юрисконсульт литовского правительства, автор монографии о Мемеле, мне известный как специалист по вопросам о меньшинствах, с которым мы обменивались оттисками статей на эту тему. Теперь довелось и лично познакомиться. Встретились мы очень дружески, и беседа была для меня чрезвычайно интересна. Почему Робинзон обратился ко мне и как разыскал, я не спросил. Но из беседы выяснилось, что в Виши он оказался по пути из Ковно в Нью-Йорк, куда едет с женой, детьми и братом, благодаря мудрой предусмотрительности жены, решившей "на всякий случай" запастись американскими визами. При положении Робинзона в Ковно и мудрой предусмотрительности получить визы было нетрудно.
   Робинзон тоже думал главным образом о будущем, о том, что в складывающейся международной обстановке надо будет делать не ему, а Америке и в Америке вообще и американскому еврейству, в особенности, - сионистам, к которым Робинзон издавна принадлежал, и несионистам. Одновременно Робинзон рисовал заманчивую картину - устройства при еврейском конгрессе в Нью-Йорке научно-исследовательского центра, своеобразного подобия античной Академии Платона, для обследования причин обрушившейся катастрофы, в частности, - краха Лиги Наций и неудач международной охраны прав меньшинств. Надо ли подчеркивать, что идея и план Робинзона были мне исключительно привлекательны?! В заключение, прежде чем проститься до встречи в Нью-Йорке, Робинзон любезно пригласил меня войти в состав проектируемой им Академии и принять активное участие в намечаемой им работе. Я, конечно, с полной готовностью и даже радостью, с благодарностью тут же дал свое согласие.
   {131} Прикидывая разные возможности и зная по опыту, что человек предполагает, а случай - судьба или Бог - располагает, я, конечно, допускал, что благоприятные перспективы могут легко рассеяться. На этот худший случай у меня не было положительного решения, но было отрицательное и категорическое. Что бы ни случилось, я твердо решил не сдавать снова экзаменов даже по тем предметам, по которым сам экзаменовал во Франции своих студентов. Я считал себя неспособным по возрасту усвоить на мало знакомом мне языке даже известное. Мне шел 58-й год, но я был далеко не старший в нашей компании.
   8 октября мы отпраздновали на палубе 60-летие доктора Коварского - с выпивкой, подношениями, оказавшимися под рукой, дружескими поздравлениями и пожеланиями. Ему предстояло тяжелое время. Врачебное дело было его любимой и единственной специальностью. Практика же американского здравоохранения не признавала заграничные дипломы врачей и дантистов равнозначными американским. Эту практику ревностно защищали и следили за ее соблюдением материально и профессионально заинтересованные в том Ассоциации врачей и дантистов. Положение Коварского осложнялось еще полным незнанием английского языка, особенно чувствительным на письменных экзаменах. Но другого выхода, как пытаться преодолеть испытания не было.
   И в сознании этого, благодаря способностям, усидчивости и настойчивости, Коварский в конце концов преодолел все препятствия и получил звание и диплом американского врача, оказывавшиеся иногда недостижимыми для более молодых русских врачей-эмигрантов, даже с европейским именем.
   И другим моим спутникам пришлось нелегко в приискании заработка в первые годы пребывания в Америке. Упомянутый Раузен, несмотря на свою профессию опытного наборщика, долго не мог получить работу и заработок из-за распространенной в Америке системы "закрытого предприятия" (close shop), при которой предприниматель имел право принимать на службу лишь членов соответствующего рабочего союза. Это отдавало в руки руководителей союза благополучие ищущего работу и заработок. Преследуя разные цели и, в первую очередь, политику, которая ни в коем случае не способствовала бы снижению заработка уже состоящих членами союза, руководители союзов не всегда торопились удовлетворять просьбы желающих войти в состав членов союза. Они заранее учитывали возможность депрессии и связанной с ней безработицы.
   Среди членов правления союза типографов в Нью-Йорке были друзья и революционные выученики Лазаря Раузена. Тем не менее и ему пришлось долго выжидать, пока он был зачислен в союз и получил право и возможность иметь работу и заработок. "Замкнутое предприятие" наделяло привилегией заправил союзов, как и предпринимателей: те и другие освобождались от мелочных споров и конфликтов с отдельными лицами, имея дело с представителями "стороны", - за счет ограничения в элементарнейшем праве, праве на работу нуждающихся в ней, ординарных тружеников.
   {132} Хуже Раузена пришлось другому эсеру, Самсону Моисеевичу Соловейчику, юристу и мировому судье в Одессе после Февральской революции. Мы встретились с ним на короткое время в Одессе перед тем, как я попал в Париж, а Соловейчик в Вену, потом в Берлин и тоже в Париж. В Одессе он был лидером эсеровской фракции гласных в городской Думе, и я присутствовал при очень удачном его ораторском выступлении и импровизированном ответе оппонентам. В Берлине и Париже он стал работать в газете, потом еженедельнике Керенского "Дни", постепенно сделавшись единомышленником последнего и незаменимым помощником в выпуске газеты. Во Франции Соловейчику с семьей приходилось очень тяжко материально. А в Америке Соловейчику в первое время пришлось еще того тяжелее. Он простоял несколько месяцев у токарного станка, не найдя другого заработка, захворал, подверся операциям, пока мне не удалось его устроить, по настоянию нашего общего друга С. М. Шварца, в ту же Школу восточных языков в Колорадо, в которой был и я. С этого времени началось возвышение Соловейчика, при котором он достиг не только таких степеней, о которых и мечтать не мог ни в России, ни во Франции, но и объективно - высшего академического звания и признания, к чему вернусь низке.
   Тяжелое и грустное начало и последующее исключительное возвышение нередкое явление в Америке вообще и среди русских эмигрантов в особенности. Едва ли не большинство детей моих спутников на "Новой Элладе" стали профессорами или заняли другие видные посты. Ильф и Петров справедливо назвали Америку "одноэтажной". Но это не помешало ей стать и "высотной", как в советском переводе именуются небоскребы. И совершенно головокружительны карьеры неимущих и бездомных, пришлых и туземцев, взлеты и падения достигших высшего благополучия и известности.
   Плавание закончилось вполне благополучно, - можно сказать, незаметно для переселенцев, если не считать постоянных разговоров о предстоящем. Когда же оно наступило, оно оказалось не тем, каким себе его представляли, гадая на все лады. На пристани нас ждало множество народа. Когда "Новая Эллада" стала пришвартовываться, произошло невообразимое. Все собрались на палубе, громоздясь одни на других, в стремлении найти среди ожидающих "своих" родных, знакомых, товарищей, друзей, покинутых иногда десятки лет назад, а то совсем недавно. Стоял неистовый гул, каждый стремился перекричать другого, чтобы обратить внимание встречающего его на себя. Это был закон инстинктивного и стихийного, массового подражания, описанный Тардом. Я ощущал его действие.
   Постепенно крики стали смолкать. Люди снова обретали человеческий облик. Внутрь парохода явились представители какой-то власти в сопровождении кой-кому из нас знакомых заправил Еврейского Рабочего Комитета, способствовавших нашему приезду и действовавших в качестве переводчиков для сношений с властями таможенными и иными. Кажется, здесь впервые я услышал вопрос, который американцы обычно задают всем иностранцам, как {133} только их завидят и даже до того, как те ступят на почву Америки: "Как вам нравится Америка? ..." Тогда же эмигрант получает анкетный лист, в котором его запрашивают, не собирается ли он убить президента? А у женщин осведомляются, не занимались ли они проституцией? ..
   Как ни дики эти вопросы, первый получил свое жизненное оправдание, как мне передавали, в 1901 году после убийства президента Мак Кинли чикагским анархистом польско-германского происхождения Чолгош (Czolgasz). И оправдание состояло в том, что другие анархисты, направляясь в США, если не ошибаюсь из Италии, дали на поставленный вопрос утвердительный ответ.
   Власти и друзья, многим из нас неизвестные даже по имени, встретили нас очень дружественно. Большинство приехавших не располагало никакими средствами и не имело в Нью-Йорке ни родных, ни близких друзей. Для них предупредительно сняли комнаты, которым постарались придать уют, приукрасив цветами и заготовив фрукты. Новоселов снабдили и некоторой суммой денег, пополняемых в определенные сроки. Средства были, конечно, очень ограничены, и жизнь далеко не "роскошная". Но сделано было, что было возможно и во всяком случае больше того, на что приезжие рассчитывали. Возникло даже соревнование между общественными учреждениями в желании оказать материальную помощь прибывшим.
   Как правило, это взял на себя Еврейский Рабочий Комитет, который добыл внеочередные разрешения для въезда в США и был главным посредником по доставке в Америку нас, предшествующей нам и последующих партий, в которых преобладали евреи, но было немало и неевреев. В нашей партии оказалась дочь еврея и православной. Представительница Толстовского комитета предложила ей помощь своего Комитета, если она чувствует или осознает себя православной. Приехавшая предпочла помощь Еврейского комитета, мотивируя свое решение желанием не разлучаться с родителями.
   Мне с женой повезло по сравнению едва ли не со всеми приехавшими вместе с нами. Уже десятки лет в Нью-Йорке жили наши кузины и кузены - две супружеские пары: москвички - сестры Вишняк с мужьями - москвичами по образованию, полученному в Московском университете (В нашей семье четверо кузенов поженились на своих кузинах - двух дочерях дяди, ставшего и моим тестем, и двух дочерях другого брата моего отца. Это дало мне основание уподобить браки в нашей семье, так называемым, неморганатическим бракам в королевских и высокопоставленных кругах, отвергавших или считавших неполноценными, недостойными их, браки с неравными себе по происхождению, званию, положению. Поэтому в их среде часто заключались браки в четвертой линии (двоюродного) родства. И при нашей высадке на нью-йоркской пристани встретились три такого рода четы: Розентали, Эстрины и мы с женой. Каждый из шестерых приходился кузеном или кузиной другим пятерым, помимо того, что каждый был и мужем своей кузины или женой кузена, а Розентали и Эстрины, женатые на сестрах, были связаны и третьим видом родства - приходились зятьями сестрам своих жен, им же самим приходившимся свояченицами.
   Как ни запутаны при изложении - и чтении - эти родственные взаимоотношения, они, по существу, очень просты, и лишь курьезностью может быть оправдано упоминание о них, хотя бы и под строкой.).
   {134} Кузены Эстрины увезли нас к себе в Бруклин, в самое его начало. Таким образом, попасть туда не представляло труда, но ориентироваться в глубине Бруклина была задача непростая. Нам предоставлены были и кров, и стол, и самый радушный прием в течение двух первых, самых трудных, недель. Со следующего же утра я принялся за поиски - чем заняться, куда деться? Первое свидание было назначено с Войтинским в своеобразном, американцами надуманном учреждении - в "кафетерии" у Пенсильвэнского вокзала. Владимир Савельич был не только гостеприимным хозяином, но и терпеливым наставником в первых моих неуверенных шагах на американской земле.
   Он обучил меня установленной в кафетериях процедуре и, что было гораздо существеннее, сообщил, что он и другие неведомые мне друзья озаботились выставить мою кандидатуру в преподаватели "Новой школы социального обследования" (New School for Social Research) - высшее учебное заведение со своеобразной программой преподавания. Правда, моя кандидатура была второй в очереди, несмотря на то, что только у меня формально было звание профессора. Но Григорий Осипович Биншток, автор многих ценных книг, был, конечно, вполне достойный кандидат и, кроме того, имел передо мной то преимущество в глазах рекомендовавших нас лиц, что был, как они, социал-демократом меньшевиком. Моя кандидатура была полным для меня сюрпризом, и я мог только выразить крайнюю признательность Войтинскому и через него другим неизвестным мне доброжелателям, хлопотавшим обо мне.
   Из хлопот этих ничего не вышло: ни я, ни Биншток в Школу не попали. Я избавился таким образом от мучившего меня вопроса: на каком языке, на английском или немецком пытаться читать мои лекции, - оба языка могли поспорить, которым из них я "владел" хуже.
   Непредвиденная мною возможность не осуществилась. Это меня не поразило. И не теряя времени я стал закидывать удочки туда, где были хоть какие-то перспективы найти работу, если не "для души", то хотя бы для существования. Естественно, что в первую очередь мое внимание обернулось в сторону прессы русской, французской, еврейской, даже английской, где мое имя могли знать по напечатанным на этих языках в переводе моим книгам и статьям. Забегая вперед скажу, что повсюду меня постигла неудача, но по разным основаниям.
   Проще всего было обратиться в "Новое Русское Слово", и я начал свой обход с него. Оно находилось в 1940 году на 14-й улице. В Париже мне не приходилось видеть этой газеты. Когда я впервые увидел ее, она поразила своим жалким видом: пустынные полосы и разогнанный набор свидетельствовали о недостатке материала, не говорю уже о грамотности набранного и интересе печатаемого. Мне сообщили, что "Новое Русское Слово" перепечатывает многие статьи из парижской газеты Милюкова "Последние Новости", - в том числе и некоторые из моих. Направляясь в "Новое Русское Слово", я рассчитывал на следуемый мне гонорар приобрести русскую пишущую машинку - они продавались в редакции, {135} взамен той, с которой я расстался перед отъездом из Виши.
   Этот расчет не оправдался.
   Редактор газеты, Марк Ефимович Вейнбаум, встретил меня приветливо. Но, как я позднее узнал, ему было не до меня: как раз в эти дни самому существованию газеты грозила опасность - гражданский судебный иск, непосильный для нее. Беседа наша была очень краткотечной. Когда же я заикнулся о следуемом мне гонораре, я услышал запомнившуюся мне дословно реплику, звучавшую удивлением и даже некоторым раздражением: "Что вы, что вы! . . У нас это не принято. Мы (не то в "Новом Русском Слове", не то в Америке) никому не платим за перепечатанное. Мы иногда только платим за статьи Осоргину, Петрищеву и Седыху..." Я понял, что вопрос исчерпан, спорить не о чем и удалился, не солоно хлебавши.
   Несколько дней спустя я направился в "Форвертс". Каган, конечно, был переобременен текущими неотложными делами. Когда же меня всё же принял, был чрезвычайно любезен, но никаких практических предложений мне не сделал. Не желая злоупотреблять его временем и любезностью, я не стал задерживаться и тут. Позднее оказалось, что то же произошло и с "любимцем" Кагана Зензиновым и даже с Алдановым. После весьма любезного приема и недолгого сотрудничества в газете, оно фактически прекращалось - и не по инициативе искавших заработка в этой широко распространенной и сравнительно обеспеченной газете.
   Подчеркиваю: здесь не было ничего против нас лично, - наоборот, личные отношения, как были, так и остались наилучшими. Но так сложилась обстановка, что к началу 40-х годов популярность и тираж "Форвертс" сильно упали по сравнению с прошлым, вместе с общим понижением интереса к идиш у новых поколений еврейских поселенцев в Америке, ассимилировавшихся и перешедших на английский язык и печать.
   Трудности "Форвертса" усугублялись еще и тем, что, не будучи коммерческим предприятием, а учреждением, которым руководила ассоциация писателей и журналистов, сотрудников "Форвертс", преследовавших не только материальные интересы, но и общественно-политические цели, газета и велась соответственно, - редакционно и административно. Учитывая же то, что большинство ее заслуженных сотрудников по недостаточному знанию английского языка не могли найти другую работу, администрация газеты воздерживалась от увольнения наличного персонала, несмотря на несоответствие расходного бюджета с всё убывающим приходным. Газета не избегала сотрудников со стороны, но печатала их в порядке редкого исключения.
   Затруднения с нами усугублялись еще из-за того, что наши статьи нуждались в переводе на идиш, а "Форвертс", не располагал специальными переводчиками. Перевод поручался тем из сотрудников, знавших русский язык, которые в том или ином случае оказывались свободны от очередной статьи. Помню неприятность, приключившуюся с моей статьей о скончавшемся в 1941 году всемирно-знаменитом французском философе-социологе Анри Бергсоне. Для широкого еврейского читателя Бергсон был интересен тем, что, став {136} по убеждениям христианином, католиком, он в то же время считал невозможным даже перед смертью формально перейти в другую веру, когда евреи подвергались преследованиям Гитлера.
   Статья моя посвящена была не этому и не философии Бергсона, "бергсонианизму", а гораздо более простому и доступному сюжету, - моим впечатлениям от Бергсона философа и лектора, тому, что я слышал на его университетской лекции в Париже, как он ее не читал, а импровизировал. Перевод статьи сделан был очень культурным и образованным экономистом-демографом, вовсе не обязанным быть в курсе и новейших течений в философии. Но когда я прочитал в "Форвертсе" за своей подписью статью о Бергсоне, я ужаснулся не только за себя, но и за покойного Бергсона. Было очень неприятно и больше того ... Объяснения с ответственным за появление статьи в таком виде лицом привели только к тому, что он изменил с того времени свое благожелательное ко мне отношение. Много лет спустя я узнал чуть ли не от него самого, что, желая исправить незадачливый перевод, он сам приложил руку к тому, что в конечном счете получилось и, будучи напечатано, осрамило меня, Бергсона и ... "Форвертс".
   Последним моим визитом в поисках заработка в качестве публициста было посещение американского еженедельника "Америкэн Меркюри". В то время его редактировал Юджин Лэйэнс, выходец из России, сохранивший интерес к России и отношения с русскими эмигрантами. Чем дальше, тем становился он всё более известным публицистом. Отправился я к нему со статьей о Петэне - впечатления и политическая оценка, - по совету Николая Сергеевича Калашникова, бывшего главным моим корреспондентом и движущим рычагом или "душой" в образовании "фонда" по изданию книги "Всероссийское Учредительное Собрание" на русском языке в Париже. Моя признательность ему была естественна. Но и он, и жена его, очаровательная Лина Яковлевна, сестра Михаила Яковлевича Гендельмана, получившего широкую известность благодаря своим выступлениям на показательном процессе членов эсеровского ЦК в Москве в 1922 году, встретили меня с женой исключительно дружески, и эти отношения сохранились до безвременной кончины Лины Яковлевны и, много позже, - Калашникова.
   Николай Сергеевич вступил в партию социалистов-революционеров в Петербурге совсем юным, примкнув к наиболее рискованной, террористической, организации партии. Революционные убеждения сочетались у него с горячим патриотизмом. Как и у многих эсеров, патриотизм питал сочувствие Калашникова к террору, что сочеталось и с религиозностью. Я слышал от Калашникова, что, по опыту офицера, участвовавшего в первой мировой войне, он знает, что русского солдата нельзя вести в бой, особенно в атаку, без предварительной молитвы...
   Н. Калашников был в Сибири, когда возник на Волге фронт Учредительного Собрания и создалась Народная армия. К концу существования этого фронта Калашников занял высший командный пост в Народной армии, пока она не распалась или не была распущена по приказанию "верховного правителя", адмирала Колчака.
   {137} Вынужденный эмигрировать, Калашников из Сибири попал в США, в Нью-Йорк, где ему пришлось переменить не одну профессию, пока он не набрел на ту, которая позднее стала его жизненным делом и сделала известным даже за пределами Америки.
   Начало было неудачно. В свободное от службы и поисков новой службы или другой работы, когда предыдущая по той или иной причине кончалась, Калашников стал писать по-русски воспоминания о пережитом, свою автобиографию. Отрывки написанного, составившего постепенно огромный том, он послал нам, в редакцию "Современных Записок". Это был период в истории журнала, не благоприятствовавший начинающим и молодым авторам, - период "первоначального накопления" журналом своего морального "капитала" в литературно-политической сфере. Радея об успехе и авторитете "Современных Записок", редакторы особенно Бунаков - противились печатанию авторов, имена которых не говорили сами за себя, или материала, не выделявшегося по своему содержанию и трактовке. Эта редакционная стратегия сменилась позже обратной покровительством молодым и начинающим. Рукопись Калашникова пришла в годы борьбы "Современных Записок" за свое признание, находившееся под сомнением и потому, что все редакторы журнала - эсеры. Она была автору - эсеру возвращена, причем он не затаил чувства обиды ни против редакции в целом, ни против меня лично, формально более причастного к отклонению рукописи, как редактора и секретаря; фактически же я данной рукописи и не читал.
   Автобиография Калашникова даже в отрывках не увидела свет на русском языке. Зато по-английски она вышла полностью огромным томом под заглавием "Поднявшие меч от меча и погибнут" и имела успех. Всё же не она принесла Калашникову широкую известность в Америке и Европе, а серия небольших книг о домашних друзьях-животных: коне, собаке, ягненке. Переведенные на немецкий и скандинавские языке, книжки эти заслужили там и ряд денежных премий.
   Чтобы закончить историю визита к Лэйэнсу, скажу, что он обошелся со мной не менее приветливо, чем Вейнбаум и Каган. Но вернувшись в назначенный им срок за ответом о судьбе оставленной у него рукописи, я услышал: "Статья очень интересна. Но, к сожалению, для нашего читателя (может быть, он сказал: для "американского") это слишком тонко! .."
   Это был первый, но далеко не последний случай, когда и в Америке мне пришлось столкнуться с практикой, к которой я привык во Франции: чем более любезна форма, тем менее убедительно и обосновано существо. На посещении "Amеrican Mercury" кончились мои одинаково неудачные странствия по нью-йоркским редакциям.
   Чтобы исчерпать впечатления от первого общения с нью-йоркскими журналами, русскими и американскими, интересовавшимися русскими и их делами, - упомяну еще о визите ко мне. Пришел Борис Шуб, сын моего единомышленника, знакомого мне лишь по переписке, - я упоминал об отце выше.
   Сын был очень способный журналист и переводчик с русского языка на английский, человек {138} с выдумкой, инициативой и американским подходом к жизни и своей профессии. Не знаю, как ему стало известно, что у меня имеется статья о Петэне, которого я лично видел. Он предложил мне дать статью в еженедельник "Сатурдэй Ивнинг Пост", куда он устроил, не помню чью или чьи статьи, и, в качестве переводчика, поделил с автором гонорар в 5 тысяч долларов. Я, конечно, согласился, но - только на те несколько минут, которые понадобились, чтобы осведомиться, что, собственно, собеседник ожидает от статьи. Наше свидание кончилось миролюбиво, но не без того, что я указал, что ни под столом в кабинете Петэна (Текст Берлинского договора 1878 г. был опубликован, как известно, в лондонском "Тайме" накануне его подписания. Это еще больше прославило французского журналиста Бловица и было запечатлено историческим замечанием Бисмарка; "Нет ли Бловица под столом?"), ни под кроватью в его спальне я не лежал, и потому сенсационный материал, который мог бы заинтересовать "Сэтурдэй Ивнинг Пост", очевидно, не могу представить.
   Позднее я много раз встречал Бориса Шуба. Он был и переводчиком книги на английский язык пяти авторов, одним из которых был и я. Я сохранил о нем, рано скончавшемся, добрую память, как о человеке и первом встреченном мной журналисте американского типа. Американская печать, как и французская, а в последнее время в значительной мере как будто бы и английская, необычайно падка на всякую, не всегда проверенную, сенсацию, эротическую или политическую, или, по меньшей мере, на то, что она на своем жаргоне называет непереводимым словом "scoop" - первенством перед конкурентами по опубликованию новости. И многие русские журналисты, переводчики, фотографы и другие в Америке, как и во Франции, потому ли что не хотят или не решаются соваться в чужой монастырь со своим уставом или по какой другой причине, но в борьбе за существование не выдерживают былой традиции русской либеральной печати и поддаются воздействию французского и американского журнализма.