Идея образования одной или общей социалистической партии была далеко не новая. В особенности она была популярна среди эсеров, отвергавших необходимость общей миросозерцательной установки, как обязательной предпосылки к совместной политической деятельности. Но для русских марксистов находиться в одной партии с народниками считалось ересью в течение всего периода существования РСДРП, совместно с большевиками или без них, с 1898 года начиная. Поэтому заслуживает общественного внимания не только самый факт отрицания этой "ереси" через 54 года, но и те заявления, которые попутно содержало Обращение. Я отметил их, когда приветствовал от имени нью-йоркской группы социалистов-революционеров главного инициатора и автора Обращения Р. А. Абрамовича.
   В Обращении эсеры уже не трактовались как "друзья-враги", а признаны были "родственным течением", призванным в послебольшевистской России влиться в "единую социалистическую партию, широкую, терпимую, гуманитарную и свободолюбивую". Обращение подчеркивало одновременно архаичность многого, что разделяло в течение полувека марксистов и народников, РСДРП и ПС. Р. История сняла вопросы о путях развития России; о возможности для нее миновать буржуазно-капиталистическую стадию в силу особых свойств русского крестьянства; о роли личности в истории и роли крестьянства, как активного фактора в революции и приближении к социализму.
   Этому Обращению, может быть, суждено будущее. Не будет, однако, раскрытием секрета, если скажу, что за истекшие 17 лет со времени его опубликования (см. Социалистический Вестник" No 3 за
   1952 г.) оно не произвело эффекта, да вряд ли и могло его произвести в физически неизменно убывавшей среде.
   {218} Наше политическое внимание обращалось не только к будущему, к "освобождению России", о котором можно было только гадать и мечтать. Мы озабочены были и настоящим. Больше того: только когда наши расчеты и надежды на возможность противокоммунистической работы для нас фактически рухнули - за убылью "комбатантов" и отсутствием материальных и технических средств, - лишь тогда обратились мы от дум о настоящем и очередном к думам о неопределимом ближе будущем.
   А в конце 1948 года, когда несколько рассеялись оптимистические иллюзии русских сверхпатриотов и легковерных американцев, порожденные неожиданными успехами советского сопротивления и советскими победами, возникла в Нью-Йорке Лига борьбы за народную свободу. Она представляла собой объединение групп и лиц различных политических направлений для борьбы с коммунистической диктатурой во имя установления в России свободного демократического строя в форме "республиканской федерации народов России" или - "союза народов, созданного свободным соглашением". В других центрах российского рассеяния тоже образовались подобные группы и организации, созвучные целям и программе нью-йоркской Лиги. Последняя рассчитывала на поддержку со стороны "всей свободолюбивой эмиграции". Этого не случилось по ряду причин, из которых едва ли не главной были претензии и заявления сепаратистов: делегаций азербайджанской и армянской республик, Северного Кавказа, Рады белорусской, Грузинского национального совета и Исполнительного органа украинской Рады. В связи с тем же национальным вопросом произошли раскол и откол внутри Лиги.
   Лигу покинули первоначальные ее лидеры, столпы и горячие сторонники, Керенский и Д. Далин. Отколовшиеся и создавшие свои организации не избежали раскола или откола и в новых, возглавленных ими. То же имело место и в национальных организациях, разошедшихся в определении того, что считать необходимым для обеспечения их государственной "суверенности". Было бы, однако, несправедливо всю ответственность за провал этой попытки объединения валить только на "националов". Нет, их ответственность должна быть разделена: и мы в Лиге имели противников, свое меньшинство, обвинявшее нас и в Лиге, и в печати, что мы, поддавшись пропаганде сепаратистов, пошли с ними на компромисс. И в Лиге, начавшей дружно работать и как будто имевшей серьезные основания стать центром объединения российской эмиграции в борьбе против коммунистической диктатуры, начались раздоры и расколы. Это имело роковые последствия - в частности для помощи материальной и технической со стороны Американского комитета освобождения, созданного через три года после Лиги, когда политические иллюзии, порожденные совместными усилиями во время войны в значительной мере испарились в американском официальном и общественном мнении.
   Больше двух лет Комитет поощрял переговоры между ответственными и представительными политическими {219} группировками былой России, русскими и нерусскими, для достижения соглашения между ними и Комитетом в антибольшевистской работе. В октябре 1952 года четыре русских и пять нерусских групп согласились относительно общей платформы и учредили Координационный центр антибольшевистской борьбы (КЦАБ), с Лигой включительно. Но и это соглашение длилось недолго: в начале июня 1953 года раскололся пополам и КЦАБ, по вопросу о включении в его состав новых национально-сепаратистских организаций.
   В итоге Американский комитет опубликовал 27 августа 1953 года заявление: так как "усилия продолжали оставаться безуспешными на протяжении значительного периода времени, у Комитета не осталось другого выхода, как признать, что нет надежды создать в близком будущем единый фронт эмиграции ...
   В виду отсутствия такого соглашения Комитет должен был, к своему сожалению, прекратить свою поддержку" демократическим силам эмиграции для образования единого центра. И с марта 1953 года радиостанция Американского комитета, "Освобождение", стала передавать свои послания, вести и сообщения "на ту сторону", в Советский Союз. Потом был создан Комитетом Институт изучения Советского Союза, выпускавший свои журналы на русском, английском, французском, немецком и испанском языках, равно как и некоторые книжки. К участию в составлении скриптов для радиопередач и сотрудничеству в журналах и Институте Комитет привлек "все квалифицированные силы эмиграции", как значилось в заявлении, то есть и членов Лиги до ее ликвидации. Последняя произошла почти незаметно в 1954-1955 годах с убылью активности Лиги и с ростом жизнедеятельности и влияния Американского комитета и его учреждений.
   С начала и до конца, в течение шести-семи лет, душой Лиги, ее вдохновителем и приводившим ее в движение мотором неизменно был Борис Иванович Николаевский. Помню, как в, так называемом, клубе нью-йоркской организации меньшевиков Борис Иванович докладывал о том, что видел и слышал во время своей поездки по Германии при первой встрече с "Ди-Пи", ушедшими и угнанными из России при отступлении наци. Его доклад, вернее, сам докладчик произвел ошеломляющее впечатление. Мощная фигура была бессильна совладать с охватившим ее волнением. Плачущий Николаевский - сам по себе был необычайным и волнующим зрелищем.
   Еще более взволнованы были слушатели тем, что они узнали о новых выходцах из России, как будто бы совершенно непохожих на нас, - отталкивавшихся от так называемых "власовцев", связанных, не всегда по доброй воле, с предержащей в Германии властью. Положительная оценка Николаевским того, что он видел и слышал, подтвержденная вскоре Давидом Далиным, который вынес аналогичные впечатления от своих наблюдений, подтолкнула колебавшихся скептиков и маловеров попытаться вновь создать широкое объединение эмигрантов, если не эмигрантских организаций, для {220} идейной борьбы с советским коммунизмом. Отсюда и создание Лиги и публичные выступления в ее защиту со стороны ее представителей на собраниях и в печати - общей и в "Бюллетене" Лиги.
   Еще до отъезда нашего в Корнел пришла весть о гибели старейшего и интимнейшего моего друга Ильи Фондаминского. Он стал в Компиенском лагере, близ Парижа, православным - не страха ради, а под влиянием, с юных лет начиная, общения с православными своими друзьями и приятелями Мережковскими, а позднее - Бердяевым, Степуном, Федотовым, Булгаковым и другими. Это не помешало палачам, именовавшим себя тоже христианами, замучить его в газовой камере Аушвица. Все мои и Зензинова усилия отметить трагическую кончину этого замечательного, несмотря на ряд дефектов, человека, изданием сборника его памяти, натолкнулись на возражения со стороны одних и недостаточную поддержку других. Нам говорили: почему сборник памяти одного мученика, когда их было множество, тоже достойных?! .. В итоге не был издан сборник и в память Фондаминского. Всё ограничилось двумя статьями: "И. И. Фондаминский в эмиграции" Г. Федотова и "Памяти И. И. Фондаминского-Бунакова" В. Зензинова в 18-й книге "Нового Журнала".
   Другого нашего друга Вадима Руднева, бывшего московского городского голову, видного эсера, также редактора "Современных Записок", мы поминали многими речами на публичных собраниях. В. Руднев скончался от неизлечимого недуга неожиданно не только для нас, но и для себя, врача, накануне отъезда в Америку, куда он получил "визу" одновременно с нами. Он задержался потому, что его раздирали сомнения: вправе ли он бросить приютившую его страну в дни поражения и унижения, допустимо ли это?!..
   Наконец, последнему редактору "Современных Записок", если не считать меня, - Николаю Дмитриевичу Авксентьеву родные устроили в Нью-Йорке торжественные похороны, а мы, его товарищи и единомышленники, напечатали некрологи в "За Свободу", "Новом Журнале" и "Новом Русском Слове". Писал я об Авксентьеве в "Новом Журнале" и тогда, когда исполнилось десять лет после его смерти. Спустя некоторое время пришлось хоронить и вдову Руднева, Веру Ивановну, "Замечательную женщину", как я озаглавил свой некролог в "Новом Русском Слове". Умер Николай Калашников в мое отсутствие в Нью-Йорке. И когда я вернулся туда, из друзей, с которыми я мог делиться личными и, особенно, интимно-политическими мыслями и сомнениями, у меня остались лишь Зензинов и Коварский.
   Прошло несколько лет, не стало и Владимира Зензинова, с которым я и жена сблизились как раз за последние годы его жизни, когда одинаково стали ощущать свою политическую осиротелость, а потом одиночество.
   В России мы с Зензиновым делали общее дело, иногда даже то же самое, хотя он был "старше" меня не по возрасту только, а и по партийно-политическому стажу, рангу и {221} роли, которую он играл в партии. В 1905 году мы вместе переносили в железных коробках от чая бомбы во время вооруженного восстания в Москве, и оба были представителями московской организации на первом съезде П. С.-Р. в Финляндии. В России и в эмиграции мы многократно бывали соредакторами партийных журналов. Зензинов назначил меня и доктора Коварского своими душеприказчиками. И как мог, не совсем удовлетворительно, я старался выполнить это задание.
   Наконец, значительно позднее, в 1962 году, покинул нас И. Н. Коварский, последний из ближайших моих друзей и политических единомышленников. Я познакомился с ним сравнительно поздно: в аудитории Московского университета в мартовские дни 1917 года, при встрече бабушки Брешковской, вернувшейся из Сибири. Но сблизились мы не только благодаря общности наших политических и иных взглядов и последующему дружескому общению "семьями", но и на совместной работе, политической и неполитической. По моему предложению, Коварский был приглашен заведовать конторой и экспедицией "Русских Записок" в Париже, когда редактором стал Милюков, а я - секретарем. Совместная работа в течение полутора лет, до самой второй мировой войны, способствовала моему сближение с Коварским, - я мог лучше оценить и полюбить его.
   Политически я остался один, хотя сохранил дружеские отношения с другими эсерами, с внепартийными единомышленниками и с меньшевиками, руководимыми Р. А. Абрамовичем, моим старым другом Шварцем и Николаевским.
   Политическая изолированность вызвана была потерей всех видных представителей партии и связанной с этим политической бездеятельностью. К политической прибавилась и личная осиротелость. Первое письмо, пришедшее по окончании войны от сестры из Москвы после десятков лет молчания, извещало о смерти отца.
   Она, врач, при наступлении наци на Москву, вывезла его в неведомую ни ей, ни ему Уфу. В Уфе он и умер от заворота кишек в 83-летнем возрасте. Это было вполне естественно, тем не менее чрезвычайно тяжело для меня. В предыдущей книге воспоминаний, которую я писал вскоре после получения горестной вести, я упомянул о последнем моем прощании с отцом, когда под вымышленным именем я уезжал осенью 1918 года из Москвы в Киев, потом в Одессу и... эмиграцию. Совершенно разные по воспитанию, взглядам, интересам и среде, в которой он и его дети вращались, мы были связаны с отцом и он с нами глубокой, органической, непогашаемой ни временем, ни расстоянием любовью. Потеря отца была самой чувствительной для меня, пока не обрушилась еще более нестерпимая и сейчас дающая себя знать - смерть жены, кузины, которую я знал с детских лет и с которой находился в браке (без перемены ею девичьи фамилии) 47 лет.
   Всё, что я до того читал, передумал, говорил о смерти - своей и не своей мало походило на то, что я опытным путем познал со {222} смертью жены. Достоевский учил, что страх смерти сильнее смерти. В моем опыте открылось, что собственная смерть может быть притягательнее смерти близкого и дорогого существа. Больше того - или хуже: из любви к близкому и дорогому, во избежание его сиротства и одиночества, может быть, предпочтительнее собственная обреченность на одиночество.
   Это может показаться эгоистичным, даже жестоким, бесчеловечным, но такое умозаключение было бы поверхностным. Во всяком случае так я себя чувствовал и чувствую до сих пор в течение 14-ти лет, протекших с ее кончины, ставя покойную на свое место, может быть, как подсознательное самоутешение. Родные и друзья избегали говорить со мной о покойной, не желая растравлять рану, что было глубочайшей ошибкой - непониманием, что говорить о другом, для меня постороннем и неважном, было мне тяжело. К кому бы и куда бы я ни пришел, я спешил уйти, - всюду было не по себе. Как бы то ни было, с 14 октября 1955 года, я перестал быть самим собой и, может быть, незаметно становился другим. Давал себя знать и возраст.
   {223}
   ГЛАВА V
   Публичные выступления с речами и пространными докладами: о Леоне Блюме, о патетических фигурах нашего времени, о брате Данииле. - Сотрудничество в "Новом Русском Слове", "Социалистическом Вестнике", "Русской мысли" и эпизодическое в других русских и американских изданиях. - Сводка самозащиты против нападений с разных сторон.
   Несмотря на подавленное состояние, я не переставал работать в Тайм и в русской печати, может быть, даже больше, чем раньше, выступал публично с речами и докладами, не отдавая себе отчета, какое значение это могло иметь и имело для сохранения физического и душевного равновесия. Я надумал motto для себя по аналогии с dum spiro spero (пока дышу, надеюсь) - dum spiro scribo (пока дышу, пишу) ...
   Я очень не любил говорить публично - это была не моя "стихия": я не был уверен в своей памяти - в том, что скажу всё, что хотел, что было нужно и в той последовательности, в какой следовало. Поэтому и речи свои, не говоря о докладах, я писал заранее и прочитывал, вызывая неодобрение друзей и единомышленников. Они указывали, что при чтении утрачивается живость изложения и непосредственная связь оратора с аудиторией; к тому же, как правило, я удачно выступал с последним или, так называемым, заключительным словом после своих докладов, когда нельзя было заранее заготовить ответ и, хочешь не хочешь, приходилось импровизировать. Моим возражением было: опровергнуть чужие возражения совсем не то, что изложить и обосновать положительно свои взгляды. А, главное, - потеря в живости и непосредственности устной речи искупается точностью и сжатостью написанного по сравнению со свободным потоком, особенно "красивой", импровизации.
   Неслучайно прославленные политические и государственные деятели Франции, Германии, Америки, едва ли не в большинстве случаев читают, а не произносят по вдохновению не только речи, но даже краткие приветствия и прощальные, благодарственные слова, заготовленные впрок. То же делали и выдающиеся ученые, превосходные ораторы и в России, - например, в Московском университете, будущий депутат 1-й Государственной Думы проф. П. И. Новгородцев.
   Мне надо было публично выступать не только когда умирали близкие мне друзья и товарищи, но и при чествовании или после смерти В. М. Чернова, эсеровского эрудита Л. Ю. Делевского, {224} П. Н. Милюкова, И. Г. Церетели, О. О. Грузенберга.
   Из публичных же докладов я запомнил свой недопустимо длинный доклад о Леоне Блюме, который затянулся на три с половиной часа - с перерывом, но без прений. Меня справедливо упрекали, что таких длинных докладов никто выдержать не в состоянии, а я оправдывался: а слушатели всё-таки не разошлись! ..
   Другой доклад, как и предыдущий сделанный в клубе "Горизонт" под председательством Авксентьева, был о "Патетических фигурах новейшего времени". Я назвал так Ленина, американского президента Вильсона и царя Николая II. Ленин и Вильсон по-разному и не в равной мере лишились рассудка к концу жизни, а Николай II не только умер трагически, трагическими были и последние годы его жизни.
   Другие доклады я читал в собраниях, устраиваемых Союзом русских евреев. После посещения в 1951 году Израиля я поделился своими впечатлениями, позднее напечатанными в форме статьи в "Новом Журнале". Доклад прошел вполне мирно. Иначе было с докладом, устроенным тем же Союзом через 12 лет, 28 марта 1963 года, по вопросу, возникшему в Израиле, но остро задевавшему каждого еврея. Взволнованы были и собравшиеся слушать его, и выступавшие против него, - в защиту не выступил никто; естественно, взволнован был и я.
   Возникший в Израиле и дошедший до Верховного Суда спор касался проблемы взаимоотношения между гражданством и исповедничеством: сохраняет ли право еврей по рождению и исповеданию право притязать на автоматическое предоставление ему израильского гражданства, - как это предусматривало действовавшее законодательство, - так же и тогда, когда он переменил религию?
   Некий Самуил Руфайзен, родившийся в ортодоксальной еврейской семье в польском местечке и в юности два года бывший сионистом-халуцом (пионером) и членом организации "Бен-Акиба", в 1941 году был арестован, но скрылся и по документам на имя Освальда Руфайзена, "Ost-Deutscher", поступил на службу к наци, как секретарь и переводчик при полиции. Он исправно выполнял распоряжения начальства и в то же время вел себя героически по отношению к своим единоверцам - спас жизнь многим евреям, перешедшим позднее к партизанам. Это единогласно удостоверили все члены Верховного Суда, рассматривавшего дело Самуила Руфайзена, которое кончилось тем, что из нацистского служащего он превратился в монаха кармелитского ордена - брата Даниила. Это случилось после того, как Самуила по доносу соплеменника снова арестовали, и ему удалось скрыться, на этот раз в кармелитский монастырь. Здесь в 1942 году, двадцати лет от роду, он перешел в католичество, а три года спустя, приняв монашество, стал братом Даниилом.
   Но и в монастыре он усидел недолго и при первой же возможности покинул его и присоединился к русским партизанам. Те, однако, заподозрив что-то неладное, сочли его немецким шпионом и приговорили к смертной казни, от которой его спасла случайность - {225} свидетельство уцелевшего жителя соседнего местечка.
   В 1958 году брат Даниил эмигрировал из Польши в Израиль, где дело о нем возникло в Верховном Суде, когда он возбудил ходатайство о признании его гражданином Израиля не в общем порядке натурализации иностранцев, а по специальному закону от 5 июля 1950 года о "возвращении" евреев в страну предков. Министр внутренних дел ходатайство брата Даниила отклонил, заявив, что лично он удовлетворил бы ходатайство, но закон о возвращении применим лишь к тем, кто, добросовестно считая себя евреем, не принадлежит к другой религии. Министр издал и соответствующую инструкцию. Тогда брат Даниил обратился в Верховный Суд, который в декабре 1962 года большинством четырех голосов против одного также отказал брату Даниилу в ходатайстве.
   Возникло сомнение, стоит ли обсуждать вопрос, получивший свое разрешение, в особенности, после того, когда брат Даниил, подчинившись решению суда, подал прошение о предоставлении ему гражданства в общем порядке и прошение его было удовлетворено. На мой взгляд, практический исход процесса и судьба истца не упраздняли проблемы, она оставалась. Да и истец, признавая, что суд состоялся с соблюдением всех процессуальных гарантий и он не собирается предпринимать новые шаги, всё же выразил надежду, что решение суда будет отменено. Кроме того, я лично столкнулся с вопросом не о практической целесообразности, а о принципиальной допустимости критического обсуждения того, что постановил Верховный Суд Израиля после всестороннего ознакомления на месте со всеми обстоятельствами дела.
   Последнее побуждает меня дополнить сказанное описанием эпизода, случившегося во время подыскания документации для доклада. Я обратился, как не раз делал, к специалисту-юристу, связанному с Израилем и еврейскими делами, с которым годы находился в самых дружественных отношениях, лично и профессионально, авторитетному и очень сдержанному в суждениях и в обращении. В разговоре по телефону тут же выяснилось, что мой собеседник всецело и безоговорочно защищает решение Суда. Я же выразил неуверенность, что решение большинства судей, четырех против одного, будучи, конечно, обязательным, является вместе с тем и бесспорным . .. "Mehrheit ist Konig", привел я немецкое изречение, применительно к парламентскому большинству, - но не Wahrheit: большинство может обладать решающей властью, но не патентом на истину. Особенно в демократии. Моя реплика была прервана неожиданным выпадом: "Суд в Израиле в обладании всеми обстоятельствами дела не знал, как его решить, а Вишняк в Нью-Йорке знает?!.. Это всё традиция ненависти к Израилю!.." И рычажок телефона был опущен, - разговор прерван.
   Так порвались наши многолетние отношения. Мой обидчик не извинился за необъяснимую вспышку своего негодования. И подводя итоги своему жизненному пути, я и сейчас не могу поставить себе в счет этот разрыв. Мне представляется он проявлением крайней нетерпимости и страсти, не личной, конечно, а {226} национально-патриотической, - оборотной стороной ущемленного "комплекса неполноценности".
   Нужную мне документацию я всё же получил: протоколы Суда на английском языке мне прислал из Иерусалима тамошний профессор, милейший и талантливый приятель мой, Натан Львович Файнберг. Доклад мой был благополучно прочитан и "обсужден". Все оппоненты оказались противниками моих взглядом, не исключая и моего друга Шварца, более других удивившего меня апологией мнения и решения четырех судей против пятого, Когена, мнение которого я защищал. Председатель суда Зильберг, с которым я имел случай позднее познакомиться в Нью-Йорке, очень милый, корректный и образованный юрист, специалист по талмудическому праву, отрицал, что в Израиле не изжит теократизм.
   На суде же он утверждал: "Только простак верит или думает, что мы создаем здесь новую культуру. Для этого слишком поздно: народ почти столь же древний, как человечество, не начинает сызнова ab ovo, и даже в крайнем выражении наша культура не будет ничем иным, как культурой наших предков". А можно ли оспаривать, что культура наших предков покоилась на теократии? В то же время Зильберг на суде сам же утверждал, в противоречии со сказанным: "Если история продолжается и не может быть оторвана от того, чем была раньше, это не значит, что она не меняется и не прогрессирует и не развивается. Наоборот, в самой природе исторического процесса - перемены во времени в годах, в развитии способов мышления и духовных ценностей, в беспрерывном улучшении жизни и права". Это, конечно, с неоспоримо-теократическим укладом в прошлом никак не мирилось.
   Как бы то ни было, решение Верховного Суда, в прямое отрицание современного правосознания относительно взаимоотношения между национальностью и религией, сводилось к тому, что национальность и гражданство брата Даниила в Израиле определялись его религией. Брат Даниил оказался совершенно прав, говоря вскоре после суда, что у него чувство, что "хоть камень упал на дно озера, вызванная им зыбь не исчезнет. Могу это видеть по взволнованному обсуждению в прессе, в еврейской общественности, между ищущими и чуткими людьми, не убежденными, что Верховный Суд вынес правильное решение". Эта "зыбь" докатилась и до Нью-Йорка. Хотя выступавшие публично были моими противниками, но частным образом другие слушатели выражали согласие со мной и сочувствие. А один из присутствовавших, откровенно прибавил: "Я хотел поддержать вас, но жена удержала - посоветовала лучше не вмешиваться ..."
   Получил я позднее и письменное выражение сочувствия моим взглядам от старого приятеля, сотрудничавшего в молодости в "Современных Записках" бывшего князя Шаховского, ставшего архиепископом Сан-Францисским. Он высказал пожелание, чтобы я в миру, а судья Коген в Израиле "умножились яко Авраам", так как без честного "законничества", по его мнению, "ничего не выйдет".
   В нью-йоркском "Новом Русском Слове" появился отчет о собрании, составленный и отредактированный моими приятелями, {227} сионистами и противниками моих взглядов. Отчет оказался крайне тенденциозным. Начать с того, что было опущено из доклада всё существенное, с чем составитель отчета был не согласен.