Думается, именно в те дни она начала делать наброски нового дома — пока только играть в новый дом. Но это была одна из тех игр, которые рано или поздно приобретают над нами полную власть.
   Мама, говорит Анна, проснувшись, мы сейчас смотрим друг на друга как чужие! Уже? — думает Криста Т., но не хочет пока с этим мириться, прижимает девочку к себе, иди сюда, радость моя, как и каждая мать, душит отчуждение объятиями, но иллюзия, будто она сжимает в объятиях часть самой себя, не рождается. Тогда она отпускает девочку и позволяет той разглядывать себя. Потом они выходят вместе в поля, дорога твердая и с глубокими рытвинами, на дворе лето. Они выбирают для отдыха лужайку, поросшую короткой травкой и окруженную невысокой каменной оградой. Анна карабкается по рукоятке граблей, Криста Т. видит, как девочка сидит на ограде и болтает ногами, за спиной у нее фон синий и зеленый, сияющий и мрачный. Им приходится бежать, на небе вырастает стена облаков, — поздно, на них обрушился тяжелый дождь, и через несколько шагов они промокли до нитки. Дома они помогают друг дружке досуха вытереть волосы, они вместе садятся в большое кресло и пьют горячее какао, на дворе стало еще темней, между каплями дождя мелькают градины. Мама, говорит Анна, а теперь я что-то тебе расскажу: ведь правда же, что иногда очень приятно выдумывать?
   Вечером Криста Т. вырывает листок из приходно-расходной книги. Ветер и солнце, пишет она. За спиной — унылый ряд серо-красных городских крыш. Индивидуальные садики с копающимися и сеющими, люди протискиваются друг мимо друга по узким тропкам между свежевзрыхленных гряд. Сюда мы посадим бобы, сюда огурчики, а здесь тетя хочет посеять морковку. Старательно поворачивается ключ в навесном замке на садовой калитке. И противопоставление — просторная сухая тропинка, невысокая ограда, Крошка-Анна верхом на граблях. Краски: красная, синяя, зеленая, а читается так: тоска. Ей удается тремя красками изобразить тоску. Девочка верхом на граблях будет вечно стоять перед моими глазами, пусть даже для Кристы Т. это было всего лишь поводом взяться за перо, а может, именно потому получается прозрачно, но надежно и точно, но без мелочности. Если ее влекло к стабильности, она хотела одновременно показать, что и стабильность невечна.
   Итак, повесть о салфетке, рассказанная Крошкой-Анной.
   Жила-была Салфетка, желтая с красной каемкой, у нее, как и у всех, была мама, но у мамы вдруг не стало биться сердце, и мама умерла. Пришлось Салфетке закопать ее и все делать самой, даже обед готовить. Тут она, конечно, обожгла пальцы, и не могла завязать их, и за стол не могла сесть, и конфетки не нашла в буфете, ну ничегошеньки-то она не умела. Взяла Салфетка и вылетела в окно. Месяц сиял, Сова уже стояла на небе. Кошка прогуливалась, и в каждом руке у нее, как у берлинских кошек, было по рюмочке для яичек. Сова подлетела к лампе, а Салфетка за ней, но тут им навстречу вылетела Пепельница, на которой белыми буквами было написано: Это Очень Злая Пепельница. Салфетка испугалась и полетела к матери. И у матери снова забилось сердце, они вместе пошли домой, и мать следила теперь, чтобы к ним в дом больше не приходили злые…
   Не изменила ничего, помечает Криста Т., записано слово в слово. Неужели все дети — поэты?
   Всегда что-нибудь вынуждает отложить перо. Послушать музыку, совсем старую или самую новую. Питать в себе опаснейшую тягу к чистому, страшному совершенству. Сказать «совсем, либо вовсе ничего» и внимательно прислушаться к эху: вовсе ничего… Задвинуть ящик, в котором множатся записки. Недоделки, промахи, дальше не идет. Впустую растраченное время. Вечер еще не наступил, а она уже снова чувствует усталость. В последний год эта усталость, порой нас раздражавшая, начала переходить в смертельную усталость, против которой она боролась изо всех сил. Болезнь предательски подкрадывалась под маской усталости. У Кристы Т., должно быть, мелькало подозрение, что это ловушка, которую она сама себе приготовила, поэтому она твердо решила не попадаться. Она вставала, как всегда, едва докрутится пластинка, варила себе крепкий кофе.
   В эту пору ее чаще всего навещал Блазинг, и она встречала его приветливо. Он входил, потирал руки, хватался за пластинку: что-нибудь новенькое? — придвигал кресло к маленькому столику: господин супруг все еще пребывает в чреве у какой-нибудь коровы?
   Ах, она хорошо его знает, она видит его насквозь и все же радуется возможности поговорить с живым человеком о том, что ее беспокоит. Три дня назад Юстус впервые оперировал стельную корову. У ней в рубце оказалось два гвоздя и большой осколок стекла, с тех пор Юстус днюет и ночует возле этой коровы. Прогноз очень благоприятный, но, представьте себе, что будет, если у него неудачно пройдет первая операция?!
   Лучше Блазинга ей слушателя не найти. Правда, Блазинг на своем веку почти ничего всерьез не делал, но зато он хотя бы раз наблюдал, как это делают другие. Коли понадобится, он готов тут же на столешнице изобразить внутренний разрез стельной коровы, чтобы каждый мог убедиться, как безопасно здесь оперативное вмешательство, да еще вдобавок при талантах Юстуса. Сам он, Блазинг, неоднократно наблюдал, как Юстус извлекал телят на свет божий, ему, Блазингу, можете не рассказывать…
   Криста Т. и не собирается ему ничего рассказывать, она слушает его бойкие речи, и все происшествия во всех деревнях округа, знакомых ему как никому другому, превращаются в занятные побасенки и притчи. Учительница в деревне Б. хотела наложить на себя руки? Хотеть-то хотела, но все подстроила так ловко, хитрая дрянь, чтобы жених своевременно ее нашел.
   Бухгалтеру государственного имения дали два года? Дать-то дали, но кто будет теперь бухгалтером? Его брат! Любопытно, а в чей карман залезет этот? Старик Вильмерс загубил пьянством свою печень и помер? Блазинг лучше знает, отчего тот помер: в больнице не заметили, что у старика лопнул аппендикс. Вот как еще бывает. А теперь они стараются свалить на пьянство, все они одна шайка!
   Если верить Блазингу, то весь мир, вместе со всем миром, — одна шайка, впрочем, иначе и быть не может, а кто этого не понимает, тот сам виноват. А правда ли, спрашивает Криста Т., что он намерен развестись, что он намерен бросить жену с тремя детьми, что он… Блазинг воздевает руки: чего только не наговорят люди! И задумчиво добавляет: кто знает, как все сложится. Кто знает, где можно — или нужно — произвести посадку. Поезда-то, они ходят все время. Или вы считаете, что Блазинг пойдет ко дну?
   Но тут является шеф.
   Блазинг начинает расставлять шахматы. Юстус приносит вино. Сегодня без шахмат. Устал до смерти. Корова пошла на поправку. Поедем завтра со мной, посмотришь на нее.
   Ну, говорит Блазинг, кто был прав?

17

   Самим собой, до предела стать самим собой.
   Нелегкая задача.
   Бомба, речь, выстрел — и мир может стать другим. А какую же роль играет тогда «собой»?
   Такого человека, как Блазинг, не проведешь, он разгадает любой обман. И он знает., что нет никакого смысла каждый раз расплачиваться самим собой. И он может посоветовать всем и каждому: расплачивайся фальшивой монетой, «картинками», как принято говорить у нас, уголовников. Уличить тебя никто не сможет, зато ты сам в любое время можешь оперативно и безболезненно изъять их из обращения: фальшивую любовь, фальшивую ненависть, фальшивое участие и фальшивую безучастность. Кстати, если вы до сих пор сами не заметили: они выглядят более подлинными, чем настоящие, ибо можно выучиться дозировать их в зависимости от конкретных обстоятельств.
   Он считал своим долгом унять то беспокойство, которое охватило Кристу Т. Время уходит, Блазинг, говорит она ему, а кому ж еще она должна была это сказать? Это — лучшее, что она может сделать, а если не сделает по доброй воле, придется нам на нее воздействовать.
   Однако я должна вернуться к тому дню на берегу Балтийского моря. К тому гигантскому мячу, надувному, красно-белому, который убегал от нее, гонимый ветром. К ее гибким движениям, к восхищенным взглядам Юстуса, к ее манере откидывать голову. К ее смеху, который мне, конечно же, никогда не удастся описать и никогда не удастся забыть. Она покрылась шоколадным загаром, я сказала ей: наверное, это было твое лето. В ответ сверкнули улыбкой белые зубы на коричневом лице. Юстус схватил ее за волосы — она носила короткую стрижку — и на глазах у всего пляжа поцеловал прямо в губы. Она отнеслась к этому очень серьезно, хотя и смеялась. Я до сих пор вижу ее взгляд.
   Вечером, когда мы сидели в приморском ресторане, на ней было белое платье, ты себе представить не можешь, до чего оно старое, сказала она, а сама прекрасно знала, что его можно будет носить еще много лет. Потом она начала столбиком выписывать цифры на картонной подставке для пивной кружки, вывела результат, а когда мы спросили, что она считает, ответила с полной серьезностью и совершенно неожиданно для нас: дом. Должно быть, мы невольно всплеснули руками, и тогда она бегло растолковала нам значение цифр: месячный заработок Юстуса, государственная ссуда, предварительная смета, условия рассрочки, время, в течение которого ссуда должна быть погашена. Мы взглянули на Юстуса. Он признал, что у Кристы Т. действительно есть такой замысел и что все ее блокноты испещрены проектами домов. Но кто возьмет это на себя, воскликнули мы, такое сложное дело, в наши-то дни!
   Я, ответила Криста Т.
   Она достала из сумочки чертежи и разложила их на круглом мраморном столике. Тут мы увидели «дом» впервые: все его фасады, все его комнаты, каждую стену и каждую ступеньку. И тогда мы увидели, что дом уже родился на свет и что никому из нас не дано право вернуть его в небытие.
   Да, но где он стоит? — любопытствовали мы. Тут явилась большая карта района. Смуглый палец Кристы Т. прошелся по шоссе, вот досюда, сказала она, после чего палец свернул на проселочную дорогу. Дорога ужасная. Встретилась деревня, вымощено прескверно, а последний отрезок — вверх по холму — тот и вовсе в катастрофическом состоянии.
   Но уж если ты это одолел, перед тобой вдруг откроется озеро, ты себе представить не можешь, как это страшно. Большое, пустынное озеро. Слева и справа только луга и деревья, позади — картофельные поля, а если взять бинокль, можно увидеть на другом берегу красные деревенские крыши. Берег непременно надо засадить тополями, они быстро растут и загораживают дорогу ветру, ты только подумай, какие ветры там дуют зимой! Со стороны озера будет два огромных окна, нам понадобится витринное стекло, обычные стекла ветер в два счета выдавит. А из кухонного окна мне будет виден сад, который я насажу, и западная оконечность озера. Готовить я собираюсь на газе, а Юстус будет в городе менять баллоны. Часть берега мы расчистим от камыша и будем там купаться. Анна и Лена будут все лето бегать голышом.
   Работу я сделаю почти одна, вот какой будет дом, а архитектор мне только начертит, как я ему скажу.
   У тебя есть опыт в домостроительстве, сказали мы, раз уж ты знаешь там каждый гвоздь, ничего не поделаешь…
   Каждый гвоздь, каждый шаг и — можешь мне не поверить — я уже не раз просыпалась в этом доме.
   Но мы были настроены против собственных домов. Домовладелец, говорили мы и морщились. Я тихо шепнула ей: ты себя там закопаешь.
   Она улыбнулась и ответила: я себя выкопаю.
   Я не совсем поняла, что она хотела сказать. Никто из нас не страдал суеверием, никто не постучал трижды по дереву, никто не посоветовал ей держать про себя свои преждевременные ночные грезы, обуздать свои сны наяву и не хвалить день до вечера. Мы распили за будущий дом бутылку вина, потом другую. Боже, какой же это был красивый белый дом на вершине холма у озера, боже, как пристала ему камышовая крыша, какой он был ладный — не слишком велик и не слишком мал, какой удобный, как хорошо выдержан стиль, какое прекрасное расположение — в самом центре старинного животноводческого района, где Юстус уже начал бороться за повышение удойности.
   Мы все вдруг воочию увидели его, этот дом, мы признали, что кто-то должен был его выдумать, и вот он есть. Она его выдумала, а мы чокнулись с ней.
   Криста Т. пила больше, чем обычно, соседние столики приглашали ее на танец, все видели, как мы роемся в планах, вмешивались, кто советом, кто предостережением, называли адреса рабочих, и Криста Т. все это с благодарностью выслушивала. Она танцевала с каждым, под конец даже с маленьким и толстеньким консультантом по налоговым вопросам, которому уже довелось повидать в своем кабинете не одного домостроителя, поначалу гордого и решительного, а под конец жалкого и растерянного.
   Дом был выстроен. Но можно по пальцам сосчитать те ночи, которые она спала под его крышей.
   Тополя были высажены. Они до того разрослись, что Юстус недавно подумал, а не обрезать ли кроны тех, которые стоят перед окнами.
   Озеро лежит как прежде, спокойное и гладкое летом, бурное осенью, белое и покрытое льдом зимой. Я видела, как садится в него солнце, когда она стояла рядом со мной.
   Часть берега очищена от камыша, и летом дети купаются в озере, все трое. Они бегают голышом, чужие редко забредают сюда.
   Из кухонного окна я видела ее сад и западную оконечность озера. Кухня была в ужасном беспорядке, потому что Юстус после смерти жены не сумел найти домоправительницу, а сам был слишком занят, чтобы заниматься приборкой. Расставляя посуду, я поняла расположение шкафов и полок, как его придумала она. За пестрыми занавесками, какие она выбрала для альковов в верхних комнатах, я провела ночь. Среди ночи я проснулась и услышала, как на чердаке над моей головой бесчинствуют крысы. Против них нашли средство, крыс больше нет.
   На другое утро, когда я стояла перед книжной стенкой в большой гостиной и вынимала книги, которые посылала ей в больницу, мне почудилась в воздухе холодная струя, будто мне на плечо упала какая-то тень. Я силой принудила себя не оглянуться тотчас же, чтобы увидеть, как она сидит в своем кресле, отвернувшись от меня, потому что в последнее время она все больше отворачивалась и не разрешала себя фотографировать — как она сидит в своей толстой зеленой вязаной кофте, хотя на дворе лето: она так легко мерзла.
   Я закаменела и не обернулась, во всяком случае не сразу, а когда все-таки обернулась, в кресле ее не было, и никакая тень на меня не падала, и ее фотографий последнего времени тоже не осталось.
   Дети, ее и мои, зовут меня с улицы. Какой-то кролик вырыл себе нору под фундаментом дома, надо его поймать и переселить.
   Я подошла к входной двери.
   Место, отведенное для террасы, еще предстояло зацементировать, и, куда ни глянь, всюду была недоделанная работа. Я вышла. И вдруг меня пронзила мысль, что до этой минуты я не понимала, почему она хотела жить именно здесь и зачем она выстроила себе этот дом. Мысль больше удивила, нежели озадачила меня, ибо было ясней ясного и достойно всяческого удивления, что весь этот дом был задуман как своего рода инструмент, которым она хотела воспользоваться, чтобы упрочить свою связь с жизнью, как место, родное и близкое с начала своего существования, поскольку она сама вызвала его из небытия и, находясь здесь, могла противостоять всему чужому.
   Надежность, да, и надежность тоже.
   Теперь, когда мой приговор уже ничего не может изменить, потому что все приговоры сами собой отпали и стали излишними, теперь я спрашиваю себя, какой другой образ жизни можно было ей предписать. Сколько я с тех пор ни задавалась этим вопросом — нет и не может быть лучшего, чем тот образ, который она сама для себя избрала. Я знаю, что возле одного из больших окон было отведено рабочее место для нее. Может быть, сказала она однажды, может быть, мне удастся когда-нибудь преодолеть здесь свою проклятую инертность. Так она это назвала.
   Внешние трудности, мешавшие осуществлению ее плана, как это часто бывает, заслоняли его суть от нее самой. С деньгами получилось трудней, чем они рассчитывали, порой казалось, нет никакой возможности раздобыть необходимый материал, чтобы хоть как-то ускорить ленивый ход строительства. Если в течение этих двух лет они останавливались у нас, то лишь по пути с ярмарки, где надеялись раздобыть лампы, либо мебель, либо дверные ручки. И всегда они спешили, и всегда над ними висела угроза окончательного замораживания всей затеи. Как-то раз в сумерки, когда мы провожали их к машине, Криста Т. показалась мне слишком подавленной для того, чтобы это можно было объяснить только теми неурядицами, на которые она жаловалась. Я произнесла несколько ободряющих слов. Юстус, стоявший у нее за спиной, многозначительно и умоляюще кивнул мне, я вопросительно на него поглядела, Криста Т. каким-то бойким замечанием уклонилась от моего сочувствия. Я не поняла, что происходит, они сели в машину, мы договорились об очередной встрече и, как всегда, отложили настоящий разговор на следующий раз. Они уехали.
   Слишком мало данных, чтобы построить на этом какие-то предчувствия. Кстати, мы не часто стараемся по-настоящему осмыслить то, что видим или слышим, о чем говорят или умалчивают другие. Когда несколько недель спустя она позвонила мне, чего обычно не делала, я была приятно удивлена. Лишь после того, как мы проговорили целую минуту и было сказано самое главное относительно работы и здоровья детей и наступила внезапная пауза, я задала себе вопрос: зачем она позвонила?
   Я точно запомнила ее формулировку: я делаю глупости, сказала она.
   Невольно понизив голос, я спросила: ты одна дома? словно догадываясь, о какого рода глупостях она собирается поведать.
   Да, сказала она.
   Здесь память мне изменяет, я не могу точно привести ее слова и не думаю, что мне следует сочинять их. Она сказала, что влюбилась в другого, так кажется, да и как иначе она могла это выразить? Он приятель Юстуса по охоте.
   Вот так, больше ничего.
   Да, и еще одно: дело — она сказала: дело — уходит из-под ее власти.
   Помню еще, мне вдруг показалось, будто я понимаю, что наблюдала в ней последнее время, но я не хотела этому верить и поспешно проговорила: госпожа Бовари.
   Не новость для нее, но какой ей в этом прок? Хотела ли она выговориться, наконец, наконец-то выговориться или хотела действительно услышать мое мнение? Как бы то ни было, я сказала: кончай с этим, добром это не кончится.
   А что значит «кончай» в сердечных делах и как прикажете делать то, чего ты должен, но не можешь хотеть?
   Юстус знает?
   Естественно.
   Тут я все-таки испугалась. Кришан, сказала я, я не знаю, чего ты от меня хочешь. Я могу сказать тебе только одно: так нельзя.
   А почему нельзя? — спросила она с вызовом. Вы, должно быть, считаете, что мне на роду написано быть верной?
   Я заметила, что она нарочно смешивает меня с остальными из желания быть несправедливой, с кем же это — остальными? С Юстусом, что ли? — но все равно я ответила: да, я считаю, что ей это написано на роду.
   Она молчала довольно долго, потом резко сказала: знаю — так, словно только она могла что-нибудь об этом знать.
   Паузы между репликами становились все продолжительней. Потом она сказала еще несколько слов в том смысле, что не знает, как помочь беде, и быстро повесила трубку.
   Когда такое случается, нам это по большей части уже знакомо, вот почему я не думаю, что она испугалась самой себя. Удивляешься скорее, когда слышишь от других: обычная история.
   Юстус сам привел его в дом, молодого лесника. Совратителем — если об этом вообще может идти речь — выступила она: такие женщины ему до сих пор не встречались. Он реагировал совершенно искренне и не мог бы действовать искусней даже по самому хитроумному плану. На охотничьем балу, когда они танцевали, он прижимает ее к себе, на другой день присылает ей зайца. Он забегает на минутку, чтобы полистать ее книги о птицах. Тихо — поскольку дети спят — он подражает птичьим голосам. Однажды кладет руку ей на плечо. После этого она может часами стоять у окна, если надеется, что он пройдет мимо. Когда же он действительно проходит под ее окном, глядит наверх и снимает шляпу, она хватается за подоконник, чтобы не упасть. Ей приходится сесть и закрыть лицо руками. Она пугается, замечая, какие холодные у нее руки и как пылает лицо.
   Она хочет пожелать себе, чтобы все это поскорей прошло, но не в силах, ибо как можно желать, чтобы скорей прошла жизнь? Она понимает, что огорчению и беспомощности Юстуса нет предела, он может скандалить, может опрокинуть стол, убежать из дому, вернуться далеко за полночь, и от него будет пахнуть вином. Иногда он на целые дни замыкается в молчании. Она же только и способна наблюдать за ним, а потом, когда он опять куда-то сбежит, снова и снова погружаться в безбрежное море опасных фантазий. Она ничего не пытается объяснить, смягчить или оправдать. Порой, словно приходя в себя после длительного провала сознания, она, вероятно, задает себе вопрос: не больна ли я? Ее удивляет, что все, кто прежде был ей близок, вдруг стали чужими, но чего ж тут удивляться, когда она сама стала себе чужой.
   «Госпожа Бовари» была тут ни при чем, я знала. Здесь не будет мелочных поступков, обмана, попыток бегства. Она скорее погубила бы себя самое, чем… Вот почему я так испугалась.
   Утром, при пробуждении, куда больше чувств, чем может понадобиться предстоящему дню , — это я прочла в скудных заметках той поры. Нерастраченные чувства начали медленно отравлять ее. Первый раз за все время она задалась вопросом, зачем ей в общем-то понадобился этот дом, и в чем она себя хочет убедить, и что она надеется сделать из этой уже наполовину загубленной жизни. Она разом все позабыла, ничего утешительного или обнадеживающего не приходило ей больше в голову. Обратиться к Юстусу она не могла, в эти дни он для нее просто не существовал, он и сам боролся против грозящего крушения. В одном из кооперативов была обнаружена растрата, вскрыты упущения в содержании скота, ловкач директор решил запутать неопытного ветеринара, Юстусу пришлось выступать свидетелем на суде, он ощущал недоверие, ему казалось, будто все считают его недобросовестным либо бездарным человеком. Он замкнул обиду в себе, вечером напился в одиночку, после этого сел все-таки в машину и медленно, осторожно поехал через город, его задержали, проверили на алкоголь и продырявили права.
   Недоброе было время, рассказывал он мне, я не мог заставить себя поговорить с ней о своих делах, я не хотел, чтобы она видела меня таким, каким я сам себя видел. Я только удивлялся, что она садится порой за руль и часами как безумная носится по округе, а потом, до смерти устав, возвращается домой.
   Криста Т. металась в своей квартире, как в клетке. Она понимала, что не может подумать ничего не продуманного до нее миллион раз другими людьми, не может испытать чувство, которое уже в самой сути своей не стерлось от многократного употребления, что любое из совершаемых ею действий повторил бы любой другой человек, окажись он на ее месте. Все попытки вырваться из порочного круга, замкнувшего ее, возвращались к ней приступами пугающего безразличия. Она чувствовала, как неудержимо ускользает от нее тайна, которая единственно делала ее жизнеспособной: понимание того, какова она на самом деле. Она чувствовала, как растворяется в обилии убийственно банальных поступков и фраз.
   Теперь годилось любое средство узнать о себе что-нибудь новое. Она хотела удостовериться, что еще остался смысл в дарованных ей пяти чувствах, что не напрасно она все еще способна видеть, слышать, обонять и осязать. И тут она встретила этого молодого человека, который глядел на нее как на светлое видение, который привлек ее к себе и положил руку ей на плечо. Она почувствовала, как жизнь возвращается в нее, пусть даже это возвращение отозвалось болью, и вдруг, передавая через стол обычную чашку чая, она вдруг снова стала сама собой.
   Останься она в живых, мы получили бы и другие доказательства того, что она не желала мириться с данностями. Но тогда я боялась той цены, которую про себя, быть может, называла «несчастьем», упуская из виду, что несчастье это порой довольно божеская цена за отказ поддакивать. Тогда мы еще казались себе героями в хорошо скомпонованной пьесе, конец которой неизбежно принесет с собой разрешение всех сложностей и всех конфликтов, так что каждый наш шаг, неважно, по доброй воле мы его совершили или были вынуждены к нему, наконец, под занавес, непременно найдет свое оправдание. Вероятно, Криста Т. в ту пору выпала из рук этого более чем доброжелательного, хотя и весьма банального драматурга. Вероятно, она вдруг начала допускать возможность не вполне благополучного, а то и вообще никакого конца, вероятно, что-то побудило ее предпринимать именно те шаги, которые никуда не ведут.
   Вот чем была эта запретная, или как там ее назвать, любовь. Давайте посмотрим, как может опрокинуться стол, давайте взглянем на лица, какими их можно наблюдать только при подобного рода событиях. Давайте-ка взглянем на мое лицо, когда все еще раз окажется под вопросом. Она не могла выискивать для себя обстоятельства и поводы, которые помогли бы ей заново вступить в игру при столь малом количестве карт, помогли бы заново повысить ставки.