Предположим, она будет искренней. Все равно, через несколько минут она выразит удивление, почему из всех наших знакомых меня интересует Криста Т., именно Криста Т. Фрау доктор Дэллинг останется в рамках и не рискнет вмешиваться не в свое дело, да я бы ей и не позволила вмешиваться. Хотя зачем я тогда, собственно, пошла к ней. Она, Гертруда Борн, наверняка знает, как следует выглядеть, чтобы «оказаться на высоте требований», так примерно она выразится. Если бы она догадалась встать, выйти из-за стола, покинуть свою крепость, нескольких шагов, которые отделяют стол от кресел перед окном, хватило бы, чтобы снова сжиться с ней. Женщина передо мной, фрау доктор Дэллинг, ухоженная, хорошо одетая, — это не тот человек, который черпает из своей сокровищницы, а скорее тот, который не зарывает свой талант в землю. Чего ей стоило избавиться от бледной, невзрачной Гертруды Борн, побороть свою робость, научиться ходить так, как она теперь умеет, это известно только ей, и она не желает, чтоб об этом узнал кто-нибудь другой. Мне придется учитывать это обстоятельство, пока я буду сидеть в кресле напротив нее.
   Итак, значит, Криста Т. Гертруда Дэллинг займет оборонительную позицию, а я, не догадываясь почему, буду проклинать себя за то, что вообще сюда пришла.
   Она была, начнет Гертруда, не такой, как все. Но это ты и сама знаешь. Она не очень-то считалась с распорядком и не работала планомерно — просто не умела.
   А ты, образцово-дисциплинированная Гертруда, ты немало с ней намучилась, но никто не слышал от тебя ни единой жалобы.
   Она была странная, так скажет Гертруда. И мне придется долго глядеть на нее требовательным взглядом, пока она не выдавит из себя: я хочу сказать, она была с отклонениями.
   Я дам последним словам растаять в воздухе, они не подходят к этому кабинету, они скоро пройдут.
   «Я хочу сказать» — ты всегда так начинала свою речь, напомню я Гертруде. Она засмеется и сложит руки домиком — так делала Гертруда Борн, когда была в смущении.
   Какие же это у нее были отклонения?
   Фрау доктор привыкла мыслить быстро и точно, а результат своих размышлений четко формулировать. Тут она помедлит.
   После чего, не совсем довольная собой, может быть, скажет: ее воображение. Она была слишком расточительна. Ей так и не удалось понять, что каждому человеку поставлены определенные границы. Она с головой погружалась в любые дела, как ее ни торопили. Порой даже казалось, что все обучение, вся эта книжная премудрость не имеет к ней ни малейшего отношения, что она ищет другого. И это, сказать по правде, было почти оскорбительно.
   Здесь Гертруда бросит на меня быстрый взгляд, и как раз в эту минуту, думается мне, я опущу глаза, ибо для меня немыслимо, чтобы она спокойно выразила вслух мое собственное понимание Кристы Т.
   Гертруда Борн всегда легко краснела, она встанет и подойдет к окну. И тут наконец я пойму ту роль, которую сыграла в ее жизни Криста Т.: она поставила эту жизнь под сомнение. Бледная, робкая Гертруда Борн терпела это целых три года, даже стремилась к этому, если вдуматься. Тут только я начну проникаться к ней уважением. И постараюсь успокоить ее, пусть даже ценой истины.
   Да, скажу я, у нее было слишком много разнообразных интересов, у нее начисто отсутствовало мудрое самоограничение, и она сама нередко себя в этом упрекала.
   С ума сойти, подумаю я, вот мы и начинаем ретушировать Кристу Т., жертвовать мертвой ради живых, хотя полная правда живым все равно не нужна. Но, оказывается, я вторично ошиблась в Гертруде Борн.
   Нет-нет, скажет она, все гораздо проще. Криста Т. знала лишь один интерес — интерес к людям. Возможно, она выбрала для изучения не тот предмет — литературу, ну к чему ей литература? Хотя, кстати сказать, что было для нее тем предметом?
   Кто бы мог предположить — мне приходится размышлять об этом совместно с Гертрудой Борн?
   И вообще, может быть, скажет здесь Гертруда, кроме меня, у нее в ту пору никого не было.
   Нет, я не стану с ней спорить, но, с другой стороны, не смогу безоговорочно принять ее слова на веру. А Костя? — скажу я. Не забудь про Костю.
   Тут она, разумеется, энергично замотает головой. Упорство, которое всегда было ей присуще, перешло за эти годы в упрямство.
   Никого, скажет она, никого, кроме меня. Костя! Да разве можно принимать всерьез это хождение друг вокруг друга?
   Я, владеющая дневниками Кристы Т., погружусь в молчание. Значит, у нее и в самом деле никого не было, значит, моя попытка оправдаться — ибо чего ради я в противном случае пришла бы к Гертруде Дэллинг? — провалилась. К чему же сидеть и слушать дальше, что говорит Гертруда?
   Ты рассуждаешь, как она, скажет мне Гертруда Дэллинг: все зависит от того, под каким углом взглянуть на дело, в данном случае на ее отношение к Косте. Но на это мы глядеть не будем, никогда. Кстати, такая черта в ней тоже была: пренебрегать объективными фактами. А потом начиналось великое похмелье, и разговоры, разговоры…
   Похмелье? — осторожно переспрошу я.
   И не однажды. Эта бездна грусти! Только потому, что люди не хотят быть такими, какими она их видит.
   Или, подброшу я зерно сомнения, или потому, что она сама не могла быть такой, какой мы бы хотели ее видеть?
   Гертруда Дэллинг очень хорошо поймет меня, но она уже давно стоит выше таких искушений. Мы бы хотели? — возразит она. Хотели? Да разве мы были свободны в своих желаниях? Разве не были обязаны как можно лучше решать непосредственные задачи и требовать того же от других? Разве это не помогло нам совершить чудеса? Разве нам могло быть сегодня лучше?
   Да не об этом же шла речь. Куда бы это нас завело, подумаю я; вслух же, щадя Гертруду Дэллинг, спрошу: в чем ты ее обвиняешь?
   Кого? — спросит она растерянно. Ах, так… Ее. Должно быть, ты неправильно меня поняла. Обвинять? Не забывай, что мы с ней дружили, дружили по-настоящему. Она всегда могла на меня положиться.
   И это чистая правда. Когда Кристу Т. охватывало беспокойство, когда ей не сиделось на месте, когда она исчезала, чтобы потом объявиться снова, чужая, словно ее не было долго-долго, она могла быть уверена, что Гертруда Борн осталась на своем посту и ждет ее, неизменная в любви и верности, что ей не зададут никаких вопросов, не потребуют никаких объяснений, но что ее поймут и без них.
   После этого что мне остается делать, кроме как встать и бесшумно уйти?
   В чем я ее обвиняю? — повторит Гертруда уже от окна, и голос у нее зазвучит по-другому. В том, что она на самом деле умерла. Раньше она делала все как бы в шутку, как бы на пробу. Раньше она могла любое дело бросить на середине и взяться за совсем другое, а многие ли на это способны? А потом она вдруг ложится и умирает с полной серьезностью и уже не может бросить это и заняться чем-нибудь другим. Или ты веришь, что она умерла от этой болезни?
   Нет.
   Я не пойду к ней, я не стану отыскивать Гертруду Дэллинг. Разговор не состоится, и мы обе избавим себя от этих душевных терзаний. А вопрос, отчего умерла Криста Т., я задам сама в свое время, не ставя под сомнение тот факт, что именно со своей болезнью, с лейкемией, она не могла справиться.
   Я останусь дома: зачем портить настроение Гертруде Дэллинг? Она такая, какой может быть; кто, кроме нее, мог бы сказать о себе, что дошел до поставленных ему границ? А вопросы, которые я хотела задать ей, я могу с тем же успехом — или с еще большим — задать себе самой. Окольный путь оказался излишним.
   Впрочем, со временем все вопросы теряют свою остроту — и вместо Я — такую возможность предоставляют нам законы языка — почти всегда может возникнуть Мы, и никогда эта замена не происходила с большим основанием, чем в ту пору. После чего уже никто не может потребовать от тебя взвалить на свои плечи чужие грехи, разве что при определенном стечении обстоятельств.
   Я, разумеется, полагала, что состою с ней в более дружеских отношениях. С моим вторичным появлением, как это мне стало известно теперь, она не связывала никаких особых надежд. Лишь потом она начала считаться со мной, хотя бы на определенные промежутки времени, между которыми ее снова уносило в сторону. Я нашла письма, где упрекаю ее в этом; в последний раз, угрожаю я ей, в последний раз, снова и снова в последний. В ответ на это — неубедительное извинение с ее стороны: когда я, наконец, соберусь с силами…
   Истина же заключается в том, что у нас были другие заботы. Мы были целиком поглощены задачей сделать себя неуязвимыми, если кто-нибудь до сих пор может вчувствоваться в значение этих слов. Не только не воспринимать ничего чуждого — а уж что только мы не провозглашали тогда чуждым! — но даже и в себе самом не давать хода ничему чуждому, а если и возникнет ну там колебание, подозрение, взгляд, вопрос, наконец, — не подавать и виду. И не столько из страха — хотя многие просто-напросто боялись — сколько из неуверенности. Неуверенность, которая рассеивается труднее, чем многое другое из известного мне.
   Кроме уверенности, чьей оборотной стороной она является. Только как это объяснить? Да никак.
   Но этот новый мир, который мы хотели сделать неприкосновенным, хотя бы заменив собой один из камней его фундамента, — этот мир существовал на самом деле. Он существует, и не только в наших головах, а тогда он для нас начинался. Что с ним ни происходило, что ни произойдет, было и останется нашим делом. Среди предлагаемых вариантов обмена нет ни одного, ради которого стоило бы по меньшей мере оглянуться.
   Она — теперь я говорю о Кристе Т. — ни о чем так страстно не мечтала, как об этом нашем новом мире, и она была наделена именно тем видом воображения, которое нужно, чтобы постичь его, — ибо, что там ни говори, меня ужасает мысль о новом мире людей, лишенных воображения. Людей факта. Людей из породы «гоп-гоп», как она их называла, хотя и терзалась в недобрые часы мыслью об их превосходстве. Она даже пробовала как-то уравняться с ними, обзавестись профессией, которая поможет ей занять подобающее место на людях. Но, поставив себе такую цель, она сама себя застигла врасплох, сама себя перехитрила и сама себя урезонила. Положила твердые границы своей склонности наблюдать, мечтать, не вмешиваться. Отодвинула в сторону болезненно ощущаемый рубеж между «думать» и «делать». Зачеркнула все условия. Мы все должны потрудиться, чтобы жить достойно жизни. Надо быть готовым к тому, чтобы взять на себя определенную ответственность. Во всяком случае, торопится она добавить, мы должны ясно сознавать ее, нести всю ее полноту и не давать себе поблажки
   Она принимала участие в наших ночных разговорах, тех чудесных, безудержных ночных разговорах об устройстве рая, на пороге которого мы, по большей части голодные и в деревянных башмаках, мнили пребывать. Нас захватила идея совершенства, из наших книг и брошюр она проникла в нас, а с трибун многочисленных собраний в нас просочилось нетерпение: истинно говорю тебе, ныне же будешь со мной в раю. О, у нас уже было предчувствие рая, оно было бесспорным и незаменимым, мы лишний раз убеждались в его реальности за спорами типа: а чем он будет отапливаться, наш рай, не атомной ли энергией? Или газом? А сколько у него будет фаз, две или больше, и по каким приметам мы узнаем, что он уже наступил? И кто, кто из нас окажется достоин жить в нем? Конечно же, самые чистые, это не подлежало сомнению. И мы с новым пылом бросались на домашние задания, мы и сегодня улыбаемся, когда напоминаем об этом друг другу. И еще раз, на считанные минуты становимся схожими друг с другом, как были благодаря этой вере много лет подряд. И сегодня еще можем узнать друг друга по какому-нибудь лозунгу, какому-нибудь слову. Перемигиваемся. Пусть рай набивает себе цену, на то он и рай. И пусть, кто хочет, презрительно улыбается: раз в жизни, в нужное время, человек должен верить в невозможное.

6

   Что нужно миру, чтобы достичь совершенства?
   Вот какой вопрос, не больше и не меньше, носила она в себе, а еще глубже, чем этот вопрос, была дерзкая вера, что именно она, она, Криста Т., такая, как есть, потребна миру для достижения совершенства. Вот как много ей было нужно, чтобы жить, хотя притязания слишком смелы, а опасность надорваться слишком велика. Не зря же предостерегала ее сестра, которая, кстати, осталась верна родной школе и родной деревне и даже собирается с толком выйти замуж. В письмах сестре Криста Т. колеблется между завистливым восхищением — ну и молодчина у меня сестра, она подходит к жизни с правильного конца, она не предается бесплодным умствованиям! — и упреками: сестра слишком быстро успокоилась, она слишком непритязательна, не раскрывает всех заложенных в ней возможностей. Но что я могу поделать! — так кончаются подобные письма. Причем не каждое из них попадает в почтовый ящик.
   Она ходила на лекции, сидела на своем месте в читальне, обводила глазами ряды книжных корешков и содрогалась при мысли, что в них может быть уже готовый ответ на все вопросы. Она вскакивала, выбегала на улицу, проделывала на трамвае далекий путь до центра, снова опускался туман, и ей становилось холодно. Вчера вечером , так пишет она сестре, я пошла домой пешком через старый город. Вдруг я смертельно устала, приземлилась в какой-то сырой забегаловке, где все посетители уставились на меня как по команде. Проезжий землевладелец из-под Магдебурга, покинув свою профессиональную спутницу, подсел ко мне. Он с превеликим удовольствием провел бы со мной вечерок в Ауэрбаховом погребке. Мы говорили с ним о политике, что доставило ему гораздо меньше удовольствия, курили и пили всласть за его счет, под конец я бросила его и смылась… Я слишком много курю, часто чувствую себя разбитой, часто грущу
   Первый признак, отдельный, оставленный без внимания, не понятый ею самой. Долой трюмо, говорит она себе, сбрось туфли! Потом снова оказалась хозяином положения, потому что — как ни смешно это звучит — встретила своего индуса: Клингзора — ну разве его могли звать иначе? — с пламенным взором, белоснежным тюрбаном и — увы! — дырявыми носками. Естественно, она не могла устоять перед этим! О нем никто не заботится, сказала она себе и осталась подле него, на книжной ярмарке, покуда ей удавалось не привлекать к себе внимания. Да и потом тоже — а почему, собственно, нет? Потому что он, разумеется, уже выделил ее и остановился, уже проверил, как далеко она последует за ним. И еще — ты не поверишь — кивнул мне, когда в конце концов нам пришлось расстаться.
   После этого я ночью видела его во сне. Мне снилось, что на технической ярмарке, куда я обычно не хожу, он снова встретился мне, взял меня за руку и повел к станкам: пойдем, детка, писатель должен заниматься и смежными науками… Разумеется, я на следующий же день побежала на техническую ярмарку. И встретила его возле тех станков. Он был так же мало удивлен моим появлением, как и я сама, и отвесил мне чисто клингзорский поклон.
   Нет, нет, я не удивилась. Чувство и сон меня не обманули.
   Она не заметила или не призналась, для чего был сделан весь этот сон. Ибо только в таком романтическом облачении, в окружении такого количества подробностей было дозволено прозвучать одному определенному слову: кто-то назвал ее писателем, она с легкостью пропустила обращение мимо ушей, но услышанное было услышано.
   Не имеет никакого смысла возмущаться по поводу того, что она со всеми нами играла в кошки-мышки. Она и с собой обходилась не лучше. Как я теперь вижу насквозь все ее уловки! Как я сорвала бы теперь все ее попытки уйти в свою раковину! Вот только она ушла, и ушла окончательно. Это сделала болезнь, болезнь, понимаешь, Гертруда?
   Удивительно — или совсем нет, — но в те годы она начала писать. Почему удивительно? Разве любое время не в равной мере приспособлено — или не приспособлено — для попыток найти себя внутри себя или вовне? Ибо, насколько я могу судить сейчас, именно это и было ее целью. Сегодня уже трудно понять, что мы тут находим таким удивительным.
   Криста Т., даже когда казалась небрежной и несобранной, жила очень напряженной жизнью, что следует подтвердить свидетельскими показаниями, хотя речь идет вовсе не о том, чтобы защитить ее: у нас здесь не судебное разбирательство, здесь не выносят приговор ни ей, ни кому бы то ни было, и меньше всего тому, что мы называем «время», хотя этим словом немногое сказано. Она не пыталась устраниться, чем именно в те годы занимались весьма многие. Когда она слышала, как ее вызывают: «Криста Т.!», она вставала и шла и делала то, чего от нее требовали, но кому она могла признаться, что ей надо долго вслушиваться, чтобы понять: «Это меня в самом деле вызывают? Или просто произнесли мое имя? Присчитав его к другим именам, сложив и поставив между ними знак равенства? И я могла с таким же успехом быть в другом месте и никто не заметил бы моего отсутствия?» Она видела, как люди начинают ускользать, оставляя вместо себя пустую оболочку, свое имя. Она так не умела.
   Но и способность жить как бы в чаду она утратила. Пламенные речи, громоздящиеся друг на друга слова, развевающиеся знамена, громоподобные песни, руки, аплодирующие в такт высоко над нашими головами. Она чувствовала, как слова начинают утрачивать свой смысл, когда их исторгает не искренняя вера, безыскусность и бурный восторг, а расчет, хитрость, стремление приспособиться. Наши слова, и не ложные даже, — иначе как все было бы просто! — только произносит их другой. Неужели это все меняет?
   Если сегодня как следует вдуматься, Криста Т. очень рано начала задавать себе вопрос, что же это значит: перемены? Новые слова? Новый дом? Машины? Большие поля? Новый человек, — услышала она в ответ и начала вглядываться в себя.
   Ибо нелегко было увидеть человека за огромными плакатами, которые он нес, к которым все мы — что весьма удивительно — в конце концов даже привыкли. Из-за которых мы начинали спорить: кто помнил бы о них сегодня, если бы они действительно целиком остались вне нашего сознания, если бы они множеством способов не проникли в него? Проникли до такой степени, что теперь не они, ослепительные до боли, герои передовиц, кинофильмов и книг, испытывали недоверие к нам, а мы сами себе не доверяли. Мы приняли предложенный нам масштаб и — смущенно, робко начали сравнивать себя с этими героями. Сравнение всегда выходило не в нашу пользу — уж об этом-то позаботились. И тогда вокруг нас — или в нас самих, что означает, в общем, одно и то же, — образовалось герметичное пространство, которое выводило свои законы из себя самого, пространство, звезды и солнца которого без видимого усилия вращались вокруг центра, не знающего ни законов, ни перемен и уже тем более — никаких сомнений. Механизм, приводящий все в движение, — а можно ли назвать это движением — зубчатые передачи, приводные ремни и шатуны были скрыты во мраке, мы восхищались абсолютным совершенством и целесообразностью машины, для поддержания безостановочного хода которой никакая жертва не казалась нам чрезмерной вплоть до последней: отречься от себя. Стать винтиком. И лишь сегодня в нас зарождается законное удивление по этому поводу: таким долгим путем идут наши чувства.
   Что за мысль: она, Криста Т., выдвинула против этого механизма своего Ребенка вечером . Нельзя так упрощенно толковать действие и противодействие. Кстати, ни одна из ее работ не имеет даты, но все, решительно все: почерк, сорт и возраст бумаги — указывает, что наброски о детстве создавались именно в то время. Трудно сказать, принимала ли она это всерьез, скрывала ли эту серьезность от себя. Но она наверняка не догадывалась, почему именно сейчас надумала отыскать ребенка в себе. Однако подобно тому, как идущее из глубины человеческой натуры писательство всегда имеет дело с самоутверждением и самоосознанием, подобно тому, как на долю каждого достаются не только те невзгоды, но и те радости, которые ему пристали, так и она по вечерам, в своей комнате, среди множества изречений, отнюдь еще не разобравшись в самой себе, все же радовалась, видя новое явление на свет Ребенка вечером: в страхе цепляясь за перекладины калитки, наблюдать, как покидает деревню цыганская семья. Испытывать боль, тоску, нечто вроде второго рождения. И в конце сказать «я». Я — ведь не такая.
   Многие из знавших ее в то время утверждали, будто она чужда действительности. Правда такова: она никогда не могла рассчитать свои средства. Она курила, покупала дорогое мыло, могла без долгих раздумий усесться в какой-нибудь из новых столовок и взять себе на десять марок студня с жареной картошкой и съесть все это, постанывая от удовольствия. А потом, уже окончательно сойдя с ума, пила вино, да и насчет общества — когда у нее возникала потребность в обществе — она была не очень-то разборчива. Она выспрашивала каждого; если человек начинал уклоняться, обрывала его на полуслове: мне не нужны толкования, дорогой мой, только правда действительности, только подлинная жизнь. С этой жаждой действительности приходила она на семинары, но ученые высказывания о книжках не утоляли ее жажды, она наблюдала, как вторично сходят в гроб писатели древности, ибо они нас не удовлетворяют. И мы хладнокровно перешагиваем через них со всем их несовершенством. Но Криста Т., податливая на любовь и благоговение, по вечерам, когда оставалась в аудитории, пересидев всех, снова извлекала их на свет божий. Голоса, которые в течение дня больше не звучали в спорах, — ибо бурные споры прежних лет сменились единодушием, — а произносили лишь монологи по одним и тем же текстам из хрестоматии, — ночью они вновь оживали в ней. Власть фактов, в которую мы верили… Но что такое власть? И что такое факты? И разве размышление тоже не порождает их, факты? Или, по крайней мере, подготавливает их возникновение? Пилот , так записала она на полях одной тетради, сбросивший бомбу на Хиросиму, попал в сумасшедший дом .
   Она собралась домой. Перед цветочным магазином в Старом городе стояло с десяток людей. В молчании они ждали, когда в полночь, всего лишь на несколько часов, откроется цветок редкой, ярко освещенной орхидеи. Молча присоединилась Криста Т. к этой группе. Потом, умиротворенная и исполненная смутного недовольства, пошла дальше.
   Позднее она не могла вспомнить, как добралась до своей комнаты, как попала в постель. Прежде чем открыть глаза на другое утро, она успела проспать контрольную работу. Она подошла к окну и увидела, что в палисаднике остались лишь островки снега. Скоро, подумала она, радуясь без причины, опять настанет время мыть декоративные камни в палисаднике. И она смеялась и пела и прошла на кухню к мадам Шмидт и убедила ту, что ей, Кристе Т., ну никак не обойтись без ванны в середине недели. Мадам Шмидт со вздохом уступила: только смотрите, чтобы вода не перелилась через край! Криста Т. все еще смеялась и напустила воды до самого края. Потом оделась во все чистое и на последние деньги купила себе дорогую книгу о птицах, которую давно уже хотела иметь. Усевшись в потертое кожаное кресло, она спокойно листала свою покупку. Завтра она придумает какую-нибудь уважительную причину, причем она не сомневалась, что в нужный момент ей подвернется достаточно убедительная.

7

 
Стою на крыше, город под ногами
Мне счастье городское открывает,
Уже разлегся сумрак меж домами,
И луч зари на башнях догорает.
 
 
Еще взмывают ласточки высоко,
И зелень неба чуть захолодала,
Но волны света падают из окон
И черной толчеей полны кварталы.
 
 
В цветущей липе сладкий запах лета.
И хочется запеть хотя б вполсилы.
Мне всю бы ночь стоять здесь до рассвета. —
Спускаюсь в комнат мрачные могилы.
 
   Двенадцать, тринадцать лет, которые у нее еще остались. Следует ли пожелать, чтобы она раньше нашла для себя подходящую формулу? Чтобы разобралась в себе самой? Чтобы спало напряжение? Чтобы меньше стала амплитуда колебаний между непринужденным, счастливым взлетом и страшным падением? Этого я не знаю…
   Она придерживалась того взгляда, что человек должен повидать все краски. Я же, подвластная искушению находить хорошим и разумным все, что ни случилось с ней или благодаря ей, я кладу перед собой ее стихотворение, когда мне хочется позлиться. Отдельный листок, единственный, сохранившийся, можно сказать, вопреки своему назначению. Об утерянных ничего не известно и не должно быть известно. Да и этот при ее жизни никто не видел. И нетрудно угадать почему. У нее был безошибочный вкус. Конечно же, она смеялась над своими рифмами, без жалости отбрасывая «меж домами» и «волны света» и браня «сладкий запах лета». Во всяком случае, даже она ничего не сумела бы возразить против простоты целого, против интонации подлинного чувства. И не могло быть ничего более трогательного, чем точка в конце строфы. Четыре точки — в последней, тире — между третьей и четвертой строками: между желанием и преодолением, между тоской и отвержением тоски: — Мне всю бы ночь стоять здесь до рассвета. — Спускаюсь в комнат мрачные могилы .