Сидящая перед ним девушка — иначе он не может ее воспринимать — взволнованна. Для него эта сцена не нова, многие уже так перед ним сидели, и он знает, как будет протекать разговор, этот тип людей ему знаком. Он даже думает — или чувствует — в какую-то долю секунды, что слишком много таких сцен выпало на его долю, что слишком часто ему бывает заранее известно, как все кончится, что он всегда оказывается прав и что все реже в его жизни случается что-нибудь действительно новое для него. Знает он и то, как это следует понимать. Это, конечно же, не пресыщенность, нет, скорее это своего рода мудрость. Он улыбается. Мудрость. Значит, песенка спета.
   О чем они могли разговаривать, как раз эти двое, как раз в то время? Реплики и ответы легко иссякают, коль скоро один знает слишком мало, а другой — слишком много, пусть не знает, но, во всяком случае, предчувствует. И другой частенько спрашивает себя, не хочется ли ему самому побыть в шкуре этой молоденькой — гладкий лоб, чистое волнение из-за — ах, боже мой, из-за пустяка. О сочинениях мы лучше говорить не будем. Лучше поучимся глубинному мышлению, которое снова и снова делало возможной жизнь и даже смех, — неужели для нее это так трудно? Он сам себе отвечает: не легче, чем для нас.
   Но на этом тождества кончаются. Да, он слегка высокомерен, почему б ему и не быть высокомерным. Его судьба не повторится в судьбе нынешних мальчиков, неважно, заслужили они это или нет. И они никогда не поймут нас до конца, тоже факт. От такого факта чувствуешь себя одиноким. Ну что они понимают?
   Ну что я понимаю? — думает Криста Т. Конечно, я кажусь ему смешной. Возможно, он и прав. Нам никогда не сделать того, что сделал он.
   Полного согласия не будет, думает он и знает, что согласия далеко не всегда можно достигнуть. В этом он ее превосходит. Впрочем, он смотрит на свою собеседницу не без предубеждения — как и она на него: у каждого есть свое представление о другом, и каждый знает, что у другого есть такое же о нем. Я могу попытаться изменить это представление, а могу подладиться под него. Но опять-таки ему, и только ему известно, как трудно изменить сложившееся представление. Он все чаще отказывается от попыток. В свое время научится и она. Чувство, похожее на сострадание и перемешанное с завистью. В свое время он тоже был из легковозбудимых. И с тех пор он запомнил: это отнюдь не худшие. И еще одно: таких надо придерживать. Эта истина продумана давным-давно, раз и навсегда, на основе примеров, которые выскользнули у него из памяти, но сама истина, та осталась. И еще мимолетное чувство: за свои выводы им не придется платить так дорого, как платили мы. Но к чувству прилагается следующая мысль: нельзя же каждый новый случай рассматривать от его истоков.
   Налет привычности не ускользает от внимания Кристы Т., но кто станет оспаривать, что поданное по привычным канонам может быть справедливым? И потому она согласна с ним; даже если это нелегко дается, надо уметь в каждый момент жизни отделять существенное от несущественного. Он читает, что творится за ее лбом: сколько раз мне уже все это говорили! — ибо не разучился еще читать по глазам, в свое время это спасло ему жизнь, и до сих пор его тешит чувство, которое испытываешь, разгадав мысли своего собеседника.
   А знала бы ты, думает он про себя, сколько раз все это уже говорили мне. Потом невольно улыбается, сообразив, что с некоторых пор ему и говорить ничего не надо, потому что сам он себе это говорит. И часто.
   Но таким путем мы не продвинемся ни на шаг. Хочу ли я продвигаться? Это приводит его в замешательство. Должно быть, я не выспался, кто задает подобные вопросы? Только не я, этого еще не хватало. Он снова овладел собой.
   Вы хотите иметь все сразу, говорит он задумчиво. Власть и доброту и уж не знаю, что еще.
   А ведь он прав, удивленно думает она. Ей не приходило в голову, что человек и не должен хотеть всего сразу. Вдруг ее осеняет: это его конкретный случай. Он сам себя воспитал, чтобы хотеть ровно столько, сколько он может достичь предельным напряжением. Не будь этого, его бы не было в живых или он не сидел бы здесь. Возразить нечего. Все фразы, которые с такой легкостью изрекаются, например: «Слова не должны расходиться с делом», или «Жизнь на одном дыхании», или «Никаких компромиссов, правду и ничего, кроме правды…» — все они остались у него позади.
   Забавно, вторгается он вдруг в ее мысли, что жизнь идет дальше, вам, наверное, трудно представить себе фразу более банальную. Но порой это становится всего важней…
   Здесь, на середине разговора, вдруг встретились их мысли, и на этом мы покинем наших собеседников. При таком положении дел на большее надеяться нечего. Он знает слишком много, но недостаточно, зато у него есть предчувствия. Правда, действительность их превзойдет, однако надеяться, что благодаря новым несомненностям его ночи станут менее тягостными, он не может. Вот почему он и не знает, ждет он несомненности или страшится ее.
   Так или иначе, ему следует молчать. Здесь сидит более молодая… ах да, со своими сочинениями.
   Криста Т. выходит от него, не зная, что ей думать: что он вообще говорил? Ничего, если быть точной. Хотя нет, что-то сказал, какую-то странную фразу в конце. Мы можем быть уверены в одном, сказал он ей, и этого вы не должны забывать: то, что мы привнесли в этот мир, уже никакой силой из него не исторгнешь.
   Сначала эта фраза вылетела у нее из головы, потом, в свое время, она возникнет снова. Теперь, когда она едет домой, верх берет новое чувство, довольно странное. Она вдруг испытывает радость при мысли, что питает желания, которые выходят за пределы ее возможностей. И за пределы того времени, которое мне суждено пережить, впервые говорит она себе. А этому человеку, директору, она благодарна, но иначе, чем была благодарна тому представлению, которое она себе о нем составила. Она благодарна ему за свои желания. Их он тоже оплатил.
   Вот как все это могло происходить, но я на своей версии не настаиваю. Мы создали себе на потребу разные представления, среди них есть очень устойчивые, когда других не хочется. Возможно, этот человек, ее директор, был не таким, но таким он тоже мог быть. Спросить у него уже нельзя: он умер. А даже будь он жив, как прикажете у него спрашивать? Откуда нам знать, какое представление он имел о себе сам и каким поделился бы с нами? Спустя десять лет. Едва ли он согласился бы спускаться обратно в шахту. Он должен был бережно расходовать оставшиеся у него силы.
   Любопытно, однако, что вовсе не обязательно она, Криста Т., сидела перед этим человеком. В описанной сцене ее может заменить великое множество лиц того же возраста. Великое множество, но не все. Время, когда надо будет отличаться друг от друга, постепенно приближалось к нам, только мы еще о том не подозревали. Пока оно не свалилось нам на голову.
   То, о чем будет рассказано ниже, могло случиться только с ней. История про жабу. Я и не знала, что она так близко приняла ее к сердцу. Сказала-то она об этом немного, всего несколько фраз. Ты только представь себе, на днях один мальчик из моего класса в моем присутствии откусил голову жабе. Фу, какая гадость, будто бы ответила я… Ах да, теперь припоминаю: мы в шутку набросали черновик письма нашему старому профессору педагогики, кульминацию которого составлял вопрос: господин профессор, что должна делать молодая, неопытная учительница, в присутствии которой у одного из ее учеников, человека почти взрослого, вдруг возникает потребность откусить голову обыкновенной полевой жабе?
   Теперь я со спокойной совестью заимствую эту историю у нее самой, ибо история увековечена, увековечена на двенадцати страницах, и теперь уже не играет никакой роли, так все было на самом деле или не так. Начнем, по ее примеру, с последнего вечера накануне отъезда ее класса из деревни. Картофель уже почти выкопан. Начнем с трактира. Криста Т. разрешила своим ученикам слегка отметить отъезд, теперь их головы порой выглядывают из дыма, нависшего над столами. Голова Вольфганга, который играет в шахматы с трактористом, Йорга, который пытается изобразить на расстроенном пианино бетховенскую сонату, Ирены, которая схватилась с деревенскими парнями по поводу комиксов, а Криста Т., учительница, сидит с крестьянами в углу за почетным столом, и ее потчуют пивом. Мне кажется, вначале я несколько недооценила свою профессию и духовную структуру своих учеников
   Теперь возьмем следующий день. Мглистый холод раннего утра, мокрая картофельная ботва, сведенные холодом пальцы. Последний участок. Можно управиться до полудня — если захочет Хаммураби. Криста Т. измеряет взглядом длину поля, потом переводит взгляд на Хаммураби и с сомнением качает головой — тактический прием. Хаммураби ничего не видел, его не нужно подгонять, он переглядывается с Вольфгангом, издает свой посвист, и они начинают, поставив между собой корзину. Криста Т. может быть спокойна: к завтраку оба дойдут до конца поля. Сама она с девочками чуть поотстала: порой стоит схитрить и уступить победу мужчинам. Девочки канючат, чтобы она выдала им пару-другую нижненемецких прибауток: Wenn't Hart man swart is, seggt de Kцster, daun hadd hei taun Grдwnis ne rod West antreckt — коли работяга черен, говорит дьячок, в гроб его положат в красной жилетке. Пожалуйста, еще, ну еще одну: Ja, Geld up de Spar-kass is schцn, seggt de Deern, aber Kauken is dooh noch'n bдtten schцner — деньги в кубышке — это хорошо, говорит девчонка, а дети в доме — и того лучше. Sick de Arbeit bequem maken, is kein Fullheit, seggt de Knecht taun Burn — облегчать себе работу — это еще не леность, говорит батрак хозяину. Хохот за спиной вызывает у мальчиков зависть, они начинают швыряться комьями земли.
   Тем временем сквозь облака пробилось солнце. Завтрак. Криста Т. распрямляет спину и с удовлетворением оглядывает убранное на две трети поле. Вместе с Иреной она приносит кофейник и пускает по рукам крышку с горячим кофе. Земля, приставшая к рукам, засохла и искрошилась, верная примета, что отдых близится к концу. И тут Бодо приносит жабу.
   Она сидит на его раскрытой ладони и испуганно таращит глаза. Никого не удивляет, что разыгрывается очередное пари, но Бодо никто всерьез не принимает. Сколько дадите, если я откушу этой жабе голову? Ты сколько? — Тридцать пфеннигов. — А ты? — Марку! — А ты? — Катись ты со своей жабой… Разумеется, это безобразие, это всего лишь хвастовство, разумеется, так далеко дело не зайдет, но лица ребят оживляются. Тут Ирена вскакивает и толкает Бодо: убери эту мерзость! И Бодо уносит жабу обратно в сырую порыжелую ботву.
   Но вдруг за его спиной вырастает Хаммураби. Интересно, почему его так прозвали и где он был до сих пор. А ну, давай сюда жабу! Итак, сколько дадите, если я откушу ей голову? Ты сколько? А ты? А ты? А ты? Этот знает, с какого конца взяться за дело, тут уж вопросы и ответы чередуются быстрей, да и ставки, кажется, выросли: пятьдесят пфеннигов — ничего — не откусишь — марку — десять пфеннигов — если осмелишься, полторы марки.
   Хаммураби, говорит Криста Т., слишком тихо говорит, она сама это чувствует. Вильгельм, ты не сделаешь этого. Она подходит к нему, он лениво отстраняется. Пять восемьдесят, говорит он. Пустячок, а приятно.
   Тут на поле все стихает. Слышно только, как испуганно дышит жаба, видно, как пульсирует ее белое брюшко. Он не сделает этого, он не сделает этого… Но Хаммураби уже отогнул жабе передние лапки, обхватил пальцами ее голову и вонзил зубы. Криста Т., учительница, видит, как смыкаются его красивые, ослепительно белые зубы, раз и еще раз. Голова у жабы прочно сидит на туловище.
   И опять бьют черного кота о стену сарая. Опять сорочьи яички разлетаются от удара о камень. Опять чья-то рука сметает снег с окоченелого детского личика. Опять смыкаются челюсти.
   И этому нет конца.
   Криста Т. чувствует, как ползет у нее по спине ледяной холод, снизу вверх. Она поворачивается и уходит. Не отвращение душит ее — скорбь. Вот из ее глаз брызнули слезы, она спускается на полевую тропинку и горько плачет. Проходит довольно много времени, пока за ней прибегает Ирена. До обеда работа идет в полном молчании.
   Несколько дней спустя, когда ее более чем странное поведение уже стало предметом пересудов, ее перехватила в коридоре преподавательница биологии: вы меня удивляете, коллега. Я думала, вы родом из деревни. И после этого плакать о какой-то жабе?!
   Сейчас, перелистывая ее заметки, я нашла еще один листок, который не замечала раньше. Он тоже имеет касательство к истории с жабой. «Вероятная концовка» — так озаглавлен листок. Он свидетельствует о том, что Криста Т. не желала примириться с голой, неприкрашенной действительностью. И для этой цели предоставила слово деревенской поварихе, которая перед обедом вроде бы сказала: чего там у вас приключилось, фрейлейн? Этот ваш длинный, кудрявый, ну, у него еще имя такое чудное, он лежит на сеновале и плачет-заливается. Сперва он прибежал с таким лицом, будто не в себе, и давай начищать себе зубы над умывальником и рот полоскать, а потом бросился на сено и заревел, как малое дитя.
   Подобная концовка — как страстно она, должно быть, мечтала о ней. В глубине души мы всецело на стороне тех, кто мечтает о таких концовках, мечтает тем исступленнее, чем реже они случаются в действительности. Ибо в действительности, надо полагать, произошло нечто более вероятное: директор вызвал ее и кофе на сей раз потчевать не стал. На нее поступила жалоба от родителей ученика, известного под прозвищем Хаммураби: забвение воспитательских обязанностей во время сельскохозяйственной практики. И разве они не правы? Я не хочу объявлять вам выговор, сказал директор. Вы только начинаете. Но не вы ли сами говорили, что трудовое рвение вашего Хамму… ах да, Вильгельма Герлаха, было выше всяких похвал? Что он был среди наиболее прилежных? Вот видите! Думается, на этом фоне дурацкая история с жабой бледнеет. И, уж во всяком случае, мы несем ответственность за то, чтобы по меньшей мере в нашем присутствии ученики не поедали всякую нечисть.
   Он прилежный и бессердечный, говорила она мне. Его счастье, что он живет здесь. Чем бы он стал в другом месте! На таких, как он, там спрос. Главное, не обольщаться его деловитостью, иначе куда нас это заведет?
   На это ни одна из нас ответить не могла, к тому же мы были слишком мало осведомлены об исцеляющем воздействии времени.
   Перемена декораций, прыжок длиной в семь лет, последовательная хронология нам мешает. Вот она еще раз сидит напротив одного из своих учеников, дело происходит в Рильских горах, в монастырском ресторанчике, куда она приехала со своим мужем, Юстусом, это ее последнее и единственное большое путешествие. Молодой человек, который приближается к ним, студент-медик последнего года обучения. Он называет себя. Вы меня не узнаете? Он называет Кристу Т. ее девичьей фамилией. Я тот самый, который всегда писал «половина» через «а», пока вы не исцелили меня сравнением с «полоумный». Теперь всякий раз, когда мне приходится писать «половина», я вспоминаю о вас. Вы разрешите?
   И вместе со своей невестой он подсаживается к их столику. Более красивую и элегантную невесту трудно себе представить. Она тоже будет врачом. Криста Т. удивлена, ее бывший ученик доволен. Он знает кушанья, которые им подают, он высказывает справедливейшие оценки, не пытаясь при этом навязывать свое мнение, он наделен чувством юмора, он выше многих мелочей и вообще не так уж и не прав. Он признается, что, если бы Криста Т. дольше проработала в их школе, она стала бы его любимой учительницей. Но тут же дерзко добавляет: в том, что этого не случилось, тоже есть свои преимущества. Уж слишком непрактичные требования она к ним предъявляла. Да ну, говорит Криста Т. Что-то не припомню. Пожалуйста, пример, говорит ее бывший ученик. Цитата, которую вы нам когда-то зачитывали. Забыл только, откуда она. О полуфантастической реальности. Это очень близко меня задело. Горький, говорит Криста Т. Итак, эти слова вас встревожили? Пока я не стал студентом, отвечает медик. Пока не понял, что мне, как врачу, хватит и реального бытия человека. Видит Бог, нам приходится иметь с ним дело. Только сейчас, когда я вас узнал, мне снова вспомнилось ваше «фантастическое» бытие. Правда, смешно?
   Оказывается, он сделал открытие, даже сумел облечь его в словесную форму, что обычно представляет самую тяжелую часть задачи, и теперь не может досыта наслушаться своим открытием. Звучит оно так: в основе здоровья лежит приспосабливание. Еще и еще раз повторяет он свое открытие, и не надо так удивленно поднимать брови, понимает ли она на самом деле, что он имеет в виду?
   Криста Т. слишком хорошо его поняла, она полагала даже, что вполне может обойтись без исторического экскурса, но его уже нельзя было остановить. Итак, ему стало ясно, что у человечества всегда была, есть и будет одна только цель — выжить. И потому средством достижения этой цели всегда будет приспосабливание, приспосабливание любой ценой.
   Не считает ли он, что употребил это слово по крайней мере на один раз больше, чем нужно?
   Нет, теперь вам не удастся смутить меня так же легко, как раньше. Теперь я не состою под вашей моральной опекой и свободен в подведении итогов: чем, с медицинской точки зрения, могло кончиться программирование молодежи на возвышенную мораль и столкновение этой морали с жизненными реальностями, которые всегда оказываются сильнее, уж вы мне поверьте. Итак, чем кончился бы подобный конфликт? Комплексами — и это в лучшем случае. Немецкие воспитатели, они ведь спокон веку стремились сокрушать реальность, и всегда тщетно. Вместо того чтобы избрать реальность своим критерием и по нему проверять, удалось ли дать ученикам духовную закалку для дальней дороги. Ибо не подлежит сомнению, что это для них самое важное.
   Ну что ж, говорит Криста Т., хоть она и не может похвалиться тем, что дала ему духовную закалку, зато она надеется, что, составляя медицинские отчеты, он всегда будет писать «половина» через «о». Бывают случаи, дружелюбно кончает она свою мысль, когда человек рад и скромным успехам.

13

   Тут ее бывший ученик снова рассмеялся.
   Она же, Криста Т, сказала вечером Юстусу, что была рада встретить его, своего бывшего ученика. Они прогуливались по монастырскому двору и наткнулись на толстого монаха, который вышел из кухонных дверей, достал что-то из-за пазухи и начал торопливо поглощать на ходу. Не шорох ли? Белый платок снова свернут и скрывается под рясой. Монах, созывающий на литургию, выходит во двор и ударяет деревянным молотком по деревянной трубе: дин-дон, дин-дон. В украшенной резьбой, сверкающей золотом церкви, позади завесы, отделяющей святые дары, молодой монах отпирает ризницу. За стеклом — кости святых. Один за другим под нескончаемые песнопения приближаются они, чтобы облобызать стекло, курятся жертвенные свечи, возлагаются малые дары. Ах, какие лица среди монахов! Крепкие, бездумные, седовласые старцы, изможденные бледнокожие фанатики, там лукавая бургундская физиономия, здесь хорошее глубокомысленное лицо ученого и, наконец, он, мой мечтатель, мягковласый, тот, кому дозволено отпирать ризницу.
   Пройдемся же под аркадами, под мытарствами святых, под Апокалипсисом, который не имеет к нам больше никакого отношения. Настанет день, и другие люди будут прогуливаться под нашими мытарствами. А наш медикус, он же мой бывший ученик, уже сегодня прогуливается среди них, и все это не имеет к нему никакого отношения — удивительно, не правда ли? Впрочем, он одним ударом раскрыл мне глаза на то, как, собственно, обстоит дело с этим самым полуфантастическим бытием человека, которым я в свое время — чего уж тут скрывать — жонглировала отчасти в безвоздушном пространстве. Это наше моральное бытие и ничего больше. А оно и само по себе более чем удивительно. Фантастично даже. Мой хитроумный ученик не все до конца продумал. Это я ему втолковать не сумела. Он был так радостно возбужден, сделав открытие, что не несет ответственности за что бы то ни было…
   Высокий деревянный крест на западном отроге над горной долиной черно вырисовывает на желтом закатном небе. Нам, говорит Криста Т., остается только спокойно уповать, что жизненно важное не будет утеряно безвозвратно.
   Не знаю, доведется ли нам еще говорить об ее путешествии, единственном ее путешествии, доставившем ей столько радости, ибо сейчас начнется глава, посвященная Юстусу. Глава, собственно, уже давно началась, и любовь тоже, просто она еще не знает об этом.
   В студенческой столовой — она еще была студенткой — он увидел ее впервые. Он здесь гость, из другого университета, и конференция должна продлиться еще два дня. Она стоит в очереди к раздаче. Кто она, откуда я ее знаю? Так это начинается, по крайней мере, с его стороны. Ему вспоминается портрет, что висит в комнате у родителей: профиль девушки, это и есть она, картинка вырезана из какого-то календаря и изображает какую-то египетскую царицу.
   Общий знакомый подводит его к Кристе Т., после чего он приглашает ее завтра вечером на торжественное закрытие конференции. Она, не удивившись и не обидевшись, отвечает согласием — вот как просто все получается. Только он не может, к сожалению, с уверенностью сказать себе, что она как-то там особенно заинтересована, ни завтра вечером, ни послезавтра, в совместно проведенный на канале день. А потом он должен снова уехать и знает: я не продвинулся ни на миллиметр дальше. Хотя за всю свою жизнь никогда и ничего так страстно не желал.
   Должно быть, позднее это сыграло решающую роль.
   Нам долго не удавалось его увидеть, хотя от нее мы знали, что завелся там один такой. Он долго меня обхаживал. И она устремляла невинный взгляд в наши горящие любопытством лица. Больше ничего.
   Давайте лучше вернемся на несколько шагов назад.
   Как она молода! Как тоскует по любви! Все, с чем она сталкивается, выглядит таким новым, таким свежим, каждое лицо, каждое движение, весь город, она не переносит ничего чуждого, она целиком живет в настоящем, зачарованная красками, запахами, звуками: снова и снова связывать себя, снова и снова уходить прочь … Ей принадлежит город — будет ли она потом хоть когда-нибудь так богата? Ей принадлежит ребенок, который сидит, забившись в уголок трамвая, задает своей матери вопросы обо всем, что слышит на улице, но не может увидеть, и черноволосый мужчина — яркая белизна в узких глазах и полет жестокости в его лице , за которой она угадывает нежность, ее обдает жаром, когда она взглядывает на него, он улыбается и, уходя, тихо говорит: до свиданья. Молодой садовник, у которого она покупает неслыханно дорогую сирень и приводит его в полное замешательство словами: такому красивому молодому человеку ни в чем нельзя отказать… А потом отдает эту сирень какому-то растерянному супругу, который сбежал с заседания, вспомнив, что сегодня у него годовщина свадьбы, а цветочные магазины уже все закрыты. И еще ей принадлежит дама, которая приехала навестить своего сына, сын — студент-теолог, прикидывает Криста Т., очень интеллигентный, но высокомерный. Отнюдь не наш друг. Но и он ей принадлежит.
   Так она готовилась к своей любви, ибо о любви идет речь в этой главе. На письма, которые посылал ей Юстус, она дружелюбно отвечала, но вдруг в нужный момент он перестал писать: он был наделен даром делать единственно нужное в нужный момент. Ей это нравилось. Номер его телефона она между тем не потеряла, но и глядела на него не часто. Ее нельзя было приневолить. Она и сама не могла себя приневолить, быстро ей ничего не доставалось, довольно и того, что теперь, чаще, чем прежде, у нее мелькало предчувствие, к чему это все приведет, но предчувствие, что для нее вполне естественно, тотчас мешалось с отчаянием. Ее вдруг охватил безумный страх, что она не может писать, что ей не дано когда-нибудь выразить в словах все, чем полна душа . Осторожности ради здесь говорят о себе в третьем лице, это может быть и сам пишущий, и какая-нибудь другая особа, которую, к примеру, называют «она». От другой особы, вероятно, легче избавиться, и незачем влезать в несчастья ее неправильной жизни, ее можно поставить рядом, основательно рассмотреть, как привыкаешь рассматривать посторонних.
   Все это могло бы обернуться любовью, да не хватает решимости. Как-то раз, когда она снова носится по улицам, когда на оживленном перекрестке ей навстречу устремляется густая толпа, сплошь одинокие люди, но каждый для нее чужой, — она вдруг замирает в испуге. А не заблуждаюсь ли я? До каких пор можно ждать? А осталось ли у меня время? И кто принадлежит мне на самом деле?
   В тот же час она набирает номер, который, как оказывается, носила с собой. Это ты? — говорит Юстус. Так я и думал. О том, что у него уже кончалось терпение, о том, что он начал сомневаться и хотел ее разыскивать, — обо всем этом он не говорит ни слова.
   А говорит вместо того: значит, когда?
   Именно так должно начинаться то, чему суждено продлиться.
   Но обещать, говорит она себе, выходя из телефонной будки, обещать я, разумеется, ничего не могу.
   И вот, покуда я пишу эти строки, пишу со спокойной совестью, потому что каждая фраза здесь засвидетельствована дважды и выдержит любую проверку, — покуда я дальше перелистываю страницы красно-бурой берлинской тетрадочки и натыкаюсь на строки: «Юстус, милый, любимый Юстус!», покуда я тщусь воссоздать комнату, где они могли встретиться впервые, покуда я делаю все это, во мне оживает прежнее недоверие, которое я мнила преодоленным, а если и ждала когда-нибудь его возвращения, то меньше всего — сейчас. Разве не могло случиться, чтобы сеть, сплетенная и расставленная для ее поимки, оказалась негодной? Фразы, которые написаны ее рукой, — да, пожалуйста, — и дороги, которыми она ходила, и комната, в которой она жила, и пейзаж, который близок ее сердцу, чувство, наконец, но только не она сама. Ибо поймать ее очень трудно. Даже будь я в силах передать с предельной достоверностью все, что мне еще было о ней известно или удалось разузнать, даже тогда нельзя исключить, что тот, кому я все расскажу, тот, кто мне нужен и кого я прошу о поддержке, в конце концов так ничего и не будет о ней знать.