Почти ничего.
   Если только мне не удастся сказать о ней самое главное: она, Криста Т., имела собственное видение себя самой. Я не могу это доказать, как могла бы доказать: в таком-то году она жила там-то и там-то, брала на дом из городской библиотеки такие-то и такие-то книги. Книги безличны, я даже не просила отыскать для меня ее формуляр, в случае острой необходимости я могу и сама придумать два-три названия. Но вот видение человеком себя самого — его нельзя придумать, до него можно лишь случайно додуматься. А ее видение я знала давным-давно, с того самого дня, когда услышала, как она трубит в трубу.
   Ведь на дворе между тем год пятьдесят пятый.
   Юстуса мы долго не могли увидеть, я уже говорила, что его от нас скрывали. И мы даже самую малость недоумевали. Жена ветеринара в мекленбургской глуши — неужели этим все кончится? Потому что человек бессознательно жаждет устоявшихся формулировок. Недоумевали вплоть до костюмированного бала, на котором она изображала Софи Ла Рош, хотя костюма себе никакого делать не стала, а просто явилась в своем золотисто-коричневом платье со странным рисунком и объясняла всем и каждому, кого она изображает. Юстус же подле нее и тоже — как и она — почти без карнавального костюма изображал лорда Сеймура, во всяком случае, она так говорила. Никто не понял, экзальтированная это выдумка или попросту злая, но, во всяком случае, мы наконец получили возможность беспрепятственно созерцать Юстуса, причем выяснилось, что мы можем спокойно отбросить все наши формулировки.
   Вероятно, это следовало назвать приемом, одним из первых на нашем веку, и мы чувствовали себя не очень уверенно, но при взгляде на хозяев у нас возникало чувство, что это необходимо. Будьте как дома, говорили они каждому, здороваясь, и Криста Т. благоразумно кивнула, обвела взглядом две большие, скудно освещенные комнаты, сняла несколько лент серпантина с фикуса, накинула их себе на плечи, высыпала на голову Юстуса пакетик пестрых конфетти и сказала: мы пришли куда надо.
   Между прочим, я не разделяла ее уверенности. Мне чудилось, будто с этим вечером она связывает вполне определенный замысел, который не очень подходит к этому вызывающе и в то же время сдержанно костюмированному обществу. Казалось, она действует по заранее намеченному плану, то ли направленному исключительно против Юстуса, то ли ему адресованному, — толком не знаю. Меня так и подмывало дать ему знак, взять его сторону: он мне понравился. Потом я увидела, что никакие знаки ему не нужны. Он сохранял невозмутимое спокойствие, ибо время неуверенности давно для него миновало.
   А для нее? Или именно она безмолвно просила о какой-то поддержке? Дорогая фрейлейн, сказала я, когда нас никто больше не мог слышать, сдается мне, вы не сознаете, какое бремя взваливаете на себя. Судьба Ла Рош! Сумасбродная и чуть сентиментальная мечтательница, против воли вынужденная прозябать в деревне и потому расточающая все свои несбывшиеся мечтания на выдуманный образ…
   И того хуже, отвечала Криста Т. Ах, будь это просто Ла Рош, но задуман другой образ — фрейлейн фон Штернхайм и подразумевается ее судьба.
   Вы шутите, сказала я.
   Юстус принес нам шампанское и остался подле нас, но я смогла продолжать.
   Совращение? Интриги? Фиктивный брак с этим подонком Дерби? Унылая сельская жизнь в английской провинции? И — о боже! — добродетель?
   Вот именно, отвечала Криста Т. А как награда за все — лорд Сеймур. Конец песни.
   О, мадемуазель, вскричал Юстус, вам не следует так меня называть!
   Время покажет, сказала Криста, как вас следует называть.
   Она залпом выпила свое шампанское и при этом взглянула на Юстуса. Его улыбка вселяла уверенность, но не была самоуверенной.
   Из этого мог выйти толк, право же, мог.
   Мне думалось, что теперь я отчетливее вижу, к чему она ведет. Это она нашла способ наглядно показать ему, чего лишится, последовав за ним. Казалось, она только сейчас сама поняла свой замысел и снова замерла в испуге — минута, полная значения. Юстус же, безразлично, догадывался он о том или нет, сделал единственно верное: он сделал вид, будто давным-давно все это про нее знает, будто сейчас просто настал решающий миг и будто мысль о каких бы то ни было «лишениях» даже и допускать не следует. И это он дал ей понять, не проронив ни звука, просто тем, как, глядя на нее, выпил свое шампанское, как взял пустой бокал у нее из рук, а затем пригласил ее на танец. Поскольку она, как он мог догадаться, уже приняла решение, от него требовалось только облегчить ей завершающий шаг: завершающего шага вообще не было, он стал для них одним из многих.
   Она была ему признательна за ту уверенность, которую он ей дает, и имела к тому все основания. Он же не танцевал и не пил, дожидаясь той минуты, когда сможет сказать: пошли. Тут она оставила своего партнера и немедленно последовала за ним. Она мимоходом кивнула мне и покинула нас, мы же, оставшиеся, вольны были задаваться вопросом, почему мы никогда не верили, что она найдет свое счастье самым простым и естественным способом.
   В тот вечер она хотела заставить всех и самое себя отступить на несколько шагов — на одно-два столетия назад, чтобы тем отчетливее разглядеть нас. Через сто, нет, даже через пятьдесят лет мы тоже будем стоять на сцене историческими персонажами. Зачем же так долго ждать? Отчего — коль скоро этого все равно не избежать, — совершив два-три шага, не вскочить на сцену самим, для начала перепробовать несколько ролей, прежде чем сделать выбор, несколько отвергнуть как оскорбительное предложение, не без тайной зависти обнаружить, что еще несколько уже розданы, и, наконец, принять ту, где все зависит от толкования, то есть от тебя самого. Роль жены человека, который станет ветеринаром, который знает, что она не только выискала, но и самолично создала его и что они должны заставлять друг друга делать все возможное и невозможное, если не хотят снова друг друга потерять.
   В тот вечер он увел ее к себе. Я решила не придумывать комнату, это несущественно. Время ей больше не требовалось, спектакль подошел к концу, роль окончилась сама по себе: он любил ее.

14

   Теперь надо проявлять сугубую осторожность. Так трудно отделаться от чувства, что ключ найден.
   Теперь надо сохранять подозрительность. Как же так? И это все? Несколько недомолвок, «фантастическое бытие», «видение»… А если дверей было много? А если эта, единственная, была первой попавшейся и найдена лишь случайно?
   Другие же остались на запоре даже и для нее, Кристы Т.?
   Мы можем предпринять еще одну попытку. Пусть все решает не тот костюмированный бал, который все равно выдуман мною, а самое обыкновенное прибытие поезда в захолустный городок. Называть городок не имеет смысла, они все похожи один на другой, просто в этом по воле случая Юстус проходит практику. И стало быть, Криста Т. приедет к нему в гости. В субботу, дневным поездом. Еще чего не хватало, раньше мне просто не выбраться. Могла и вообще не ездить, очень даже просто, говорит она себе, впрочем, уже сидя в поезде, — ну и что с того? Так говорит Юстус, он из померанских крестьян, и она невольно смеется: ничего с того нет и не будет.
   Погода великолепная, словно по заказу. Входит целая семья — молодой мужчина, неприветливая женщина и мальчик — со множеством всяких припасов: собрались в дальнюю дорогу. Мужчина опускается на тяжелый рюкзак и тотчас засыпает. Женщина садится напротив и неотрывно смотрит мрачным, жадным взглядом в его лицо, на котором выступили капельки пота. Она наклоняется, чтобы видеть его все время. У нее здоровое, массивное тело, мясистое лицо, светло-русые, зачесанные назад волосы, но положиться на свою внешность она не может, вот почему ей пришлось ввинтить в мочки ушей блестящие серьги, которые мало вяжутся с ее мрачной страстью.
   Если она думала, что старая привычка наблюдать людей отвлечет ее… Встретит он меня или не встретит, как он на меня посмотрит, что сперва скажет — этим решится все. Пусть только он придет. Пусть его взгляд пронзит меня, для этого достаточно просто вообразить его, как не раз бывало на этой неделе и не изнашивалось от частых повторов… И пусть он больше не может сказать ничего такого, что будет свидетельствовать против него.
   Но я ведь могу пока делать, что захочу?
   Молодой мужчина наконец проснулся, первое, что он видит, — это взгляд жены, та отводит глаза и дергает сына за руку — уступи место отцу. Любое движение стремится к какому-либо результату, первая молодость давно позади, уже стукнуло двадцать шесть, уже возникало опасение, что не хватает решительности, что из-за сверхтребовательности — или как назвать это свойство — можно упустить время для любви, для жизни, для всего, чего потом нельзя наверстать. Выходит, надо связать себя?
   Юстус встретил ее взглядом, и взгляд у него был такой, какого она могла пожелать, — он увидел все: и как долго она простояла перед зеркалом, и что волосы у нее коротко подстрижены; она же чувствовала только то, что, когда она устремилась к нему, все тревоги от нее отлетели, а когда она подошла достаточно близко, не осталось даже и тени сомнения. Только так, и не иначе, на том все и осталось.
   Конечно же, она искала и защиты, — может, об этом следовало сказать раньше — и кто посмел бы упрекнуть ее? Воздвигнуть преграды — против чрезмерных запросов, фантастических желаний, безудержных снов. Взять в руки конец нити, которая всегда, при любых обстоятельствах бежит дальше и за которую в случае надобности можно подержаться, старой нити, спряденной из проверенных приемов и простейших занятий. Приемы и занятия, которые нельзя, по усмотрению, продолжать либо прерывать, ибо они поддерживают ход самой жизни. Производить на свет детей, сносить любые тяготы, благодаря которым они могут жить. Приготовить тысячу обедов, снова и снова приводить в порядок белье, носить такую прическу, чтобы она нравилась мужу, улыбаться, когда он ждет улыбки, быть готовой к любви.
   Она использует преимущества своего женского звания.
   Вот тогда, надо полагать, она изменилась.
   Если бы можно было выразить это в бесхитростных словах, нам пришлось бы назвать ее красивой, своеобразной, счастливой, такой она предстает на снимках, сохранившихся у нас после новогодних встреч. Красивая и своеобразная — благодаря счастью, только сейчас мне пришло в голову, что несчастье уравнивает людей, счастье же нет, счастье делает их неповторимыми. На снимках видно, как она умела смеяться и даже удивляться при виде елочных свечек. Но не видно, что она принимала себя всерьез. Она заново создавала себя, с самого начала создавала для Юстуса, но не подумайте, что это было ей в тягость, нет, это было величайшее земное счастье, которое когда-либо выпадало на ее долю. Не было занятия настолько прозаического, чтобы оно по меньшей мере не доставляло ей удовольствия, а порой и настоящей радости, это просто уму непостижимо. Деревенский полицейский, который взял Юстуса в оборот, когда тот крался к пруду с золотыми рыбками под мышкой. Вы разве не знаете? Итак, что он собирается делать? Выпустить рыбок? Ну и досталось же ему. Вы, верно, не видите, как он стоял там, словно мокрый пудель! А я вижу.
   Она могла увидеть кого угодно и где угодно, лишь бы под рукой оказался подходящий реквизит, к примеру, банка с золотыми рыбками и деревенский полицейский. Она даже бороду наклеила, чтобы и мы могли его увидеть. Потом уже, когда мы чокались в честь Нового года, борода никак не хотела отклеиваться. Тысяча девятьсот пятьдесят шестой. Теперь мы дорожим каждым годом, расточительность нам заказана, возможно, мы еще научимся дорожить каждым днем. И часом.
   Вообще она уже была замужем, это получилось у них очень скоро, и даже ждала ребенка, Крошку-Анну. Но еще до того начались боли, лицевые, невралгические, порой невыносимые, их фамильный бич. Она была чуть ли не удивлена, так, словно ожидала, что теперь все жизненные невзгоды сами собой останутся позади, теперь, когда она выучилась брать от мира то, что причитается ей, и возвращать миру то, что причитается ему. Ибо именно так обстояло дело. Ничто, решительно ничто не предвещало нам: на тридцать пятом году все будет просто-напросто обрублено; напротив, все, решительно все шло к тому, чтобы продолжаться медленно и неуклонно и на свой лад остаться с нами даже после конца. Но поскольку конца не было, а был нелепый несчастный случай, стоит, пожалуй, предпринять попытку и провести дальше линии покинутой ею жизни с подобающей осторожностью и сохранением естественной перспективы. Чтобы ее можно было увидеть.
   Как вижу ее я, и неважно, чем она занята в данную минуту. Может, она запекает корейку, и та выходит из духовки такая хрустящая и в насечках, что доставляет Кристе Т. искреннее удовольствие; может, занимается детьми, кормит их, наставляет либо заваривает для Юстуса чай каким-то мудреным способом, который ему нравится. Я была свидетелем того, как она выбирает портьерную ткань для своего дома, портьеры так и висят до сих пор, только ее самой уже нет. Впрочем, я отвлеклась и увлеклась, я забежала вперед, словно ее искусность в бытовых делах может что-то доказать или переиначить. Словно есть на свете такая инстанция, в которую можно подать кассационную жалобу и которую на худой конец можно тронуть такими доводами: она делала нужное дело, она была нужна.
   Впрочем, покамест она еще живет в Берлине, пестрое такое полугодие. Красно-бурая тетрадочка попросту умолкает, ее последние страницы заполнены кулинарными рецептами и бюджетными выкладками, я невольно смеюсь, видя, как она крутит и перекручивает по нескольку раз одну и ту же сумму. Она захлопывает тетрадочку и говорит: мы отправимся в путь, как только Юстус свистнет с улицы, и они отправляются, порой — далеко — «на Запад». Это путешествие еще не стало достаточно привычным, чтобы не вызывать сердцебиения. «На Запад», где каждого человека, каждую вещь, каждую мысль создают по другим противоположным рецептам, и это истинная причина неприятного чувства, когда, полный тревожного ожидания, ты сворачиваешь за ближайший угол, а там все тот же улыбающийся постовой. Но ведь точно так же человек может воспринять как неожиданность себя самого. Не только страны, каждый из нас тоже существует в двух вариантах: как Осуществленность и Неосуществленность. Иногда удается силой вырваться из этой сумятицы. Она плюет на мемориальный камень — «отторгнутым землям на Востоке». У воспоминаний золотисто-зеленый цвет, пусть же он не засохнет и не сменится черным — цвет вины черен. Она плюет на камень.
   Идем, говорит Юстус, и его пальцы сжимают ее плечо. Они поднимаются по выстланной ковром лестнице, и на каждой площадке Криста Т. крутит медные шишечки перил. Всего бы охотней она считала ступеньки, чтобы не видеть дощечки на дверях, которые проплывают мимо, но тем временем они уже достигли цели, дощечка повторяет фамилию Юстуса — это аристократическая квартира его кузины, они пришли в гости к его родственникам. Приятные люди, а впрочем, сама увидишь. Кстати, вы немного похожи друг на друга, но пусть это тебя не смущает, она моя любимая кузина и хорошо тебя примет.
   Этого ему говорить не следовало.
   Теперь она с первой минуты начинает отыскивать упомянутое сходство, и это мешает ей участвовать в разговоре, красивая кузина, вероятно, сочтет ее дурищей, а ведь, правда, таких длинных ресниц у нас не бывает. Может, это наклеенные. Милочка — вот как меня называют. Нет, так люди обращаются друг к другу только в романах, лучше бы на «ты», чтобы не были как чужие, впрочем, мне все равно. Обойдусь и без обращения.
   Она пугается, услышав, что обе они ровесницы, почти ровесницы, и невольно выпаливает: вот уж не думаю, — и, прикусив язык, заливается краской. Кузина улыбается.
   Юстус же стоит возле кузининого мужа и выслушивает объяснения последнего, чем тот занимается на бирже: только, пожалуйста, по-честному и как можно медленней — для новичка. Я ведь все равно ничего не пойму, потому что никогда не постигну устройство этого механизма. С таким же успехом ты мог бы говорить по-китайски.
   Вот он какой, наш Юстус, говорит довольная кузина. Ему ничего не стоит сто раз спросить об одном и том же. Он притворяется дурачком. Но он хитер как бес, он просто хочет доказать Зигфриду его бесполезность, потому что Зигфрид занимается непроизводительным трудом. Господи, Зигфрида этим не проймешь, они просто удивляются друг на друга. Но я знаю Юстуса. И такой образ мыслей мне тоже несколько знаком, знаете… знаешь, я когда-то целый год изучала политэкономию в Восточном Берлине. Боже ты мой, ведь каждая система обнаруживает свою логику, коль скоро ты принял ее исходные положения, вы сог… ты согласна со мной? В нее вживаешься легко и незаметно, правда-правда, я знаю, что говорю. Вдруг ты и сам начинаешь толковать о смысле и об ответственности. Все эти высокопарные слова…
   По счастью, она своевременно перешла на слабости человеческой натуры. Нет, правда, не смотри на меня с таким укором. Но Криста Т. вовсе не смотрит на нее с укором, просто она в этот момент подумала, что мысль о слабости человеческой натуры очень идет кузине и что кузина прекрасно это сознает, а потому из всего ассортимента идей, и без того скудного, выбрала именно эту. Впрочем, перевалив через четверть века, кузина ничего не имеет против тех, кто и впредь намерен верить в добрые человеческие начала — или как это там у них называется, — право же, не имеет. Идеализм — кто из нас хоть раз в жизни не тосковал по нему? Знаешь, мы, живущие здесь, до ужаса материалистичны, ты это сразу унюхаешь, ты сморщишься, едва шагнув на порог.
   Разве я морщилась? — спрашивает Криста Т. с удивлением.
   Тут кузина заливается смехом, как уже заливалась раньше, а Юстус смотрит в их сторону, и Криста Т. понимает, почему эта кузина — его любимая. Тогда она признает, что морщилась, хотя и умалчивает причину, но и этого достаточно, чтобы в ознаменование достигнутого согласия выпить стаканчик виски, шотландского, on the rocks. Быть того не может, неужели ты первый раз в жизни пьешь виски, боже мой, сколько у тебя еще всего впереди! А наш-то брат уже мытый-перемытый, в семи водах…
   Водах, повторяет Зигфрид, ты, детка, смотри не утони. Взамен он называет сорта водки, тут его познания поистине обширны и вызывают восхищение.
   Но потом являются еще две тетки, принося с собой волну сострадания, и с их бесстыжих губ срываются злобные слова.
   Террор! — восклицают они, поедая ореховые пирожные. Ах, бедные детки, они еще доведут вас до того, что вы не будете испытывать в ней ни малейшей потребности… Это в ком же, тетя Термина? Лицо тети — сплошной упрек, а изо рта у нее вырывается таинственный пароль: в свободе…
   Кузина увлекает Кристу Т. на кухню. Родственников не выбирают, говорит она и начинает совать в складную сумку баночки со всевозможными пряностями. Это ты возьмешь с собой, у вас этого нет, а Юстус любит острое, и не ломайся, я его знаю. Или лучше подарить тебе бюстгальтер? Кстати, это его любимый сорт чая, он тебе покажет, как заваривать, это я его выучила. Пусть у вас все будет хорошо, я уступаю его тебе от всей души. Только навещайте нас иногда, ладно? И честно говори, если тебе что нужно, будешь стесняться, я рассержусь. Почему аморальные доходы Зигфрида не должны хоть немного скрашивать вашу высокоморальную жизнь?.. Когда малыш появится на свет, ты будешь получать бананы, это уж само собой…
   А откуда ты знаешь, что я…
   На это кузина может ответить лишь сострадательным взглядом. Дети малые, говорит она, ох вы, дети, дети…
   Юстус нашел, что она очень хорошо держалась, но теперь им надо сыграть свадьбу. Только, пожалуйста, без зрителей, и никаких объявлений, никому. Служащая отдела регистрации нервничает, ей кажется, что ее лишь с трудом терпят, и она по возможности сокращает процедуру. Да, отвечают оба на ее вопрос, потом берут такси и называют шоферу новый ресторан на Сталин-аллее, где едят жаркое и пломбир. Меня при этом не было, но в течение дня, не знаю когда, Криста Т. должна была сказать мужу, что хороший любовный роман всегда кончается свадьбой. Возможно, они уже были к этому времени в своей пустой и просторной комнате, где стоял только широкий матрац, и настала минута осознать, что ощущение праздника вовсе не обязательно привязано к тому дню, когда его ожидаешь. Вечером они сидели в опере, рассказывает она, и настроение у них было вполне приемлемое, но в антракте им пришлось уйти — ей стало нехорошо. Он не может понять в чем дело. Лошадиный доктор — так она его называет — бесится от чувства собственной беспомощности, вот как выглядит их первая брачная ночь. На другой день ей приходится лечь в больницу — активизировалась старая болезнь, врач говорит, что все это из-за ребенка, но тот же ребенок может полностью исцелить ее. Одним словом, вундеркинд, говорит она Юстусу, который уже должен спешить на практику.
   А ты будешь мне писать?
   Но она не может ему писать, потому что у нее нет сил так напряженно думать о нем, все это она заносит в коричневую тетрадочку, а он, может быть, и по сей день не знает, почему никогда не получал от нее писем. Когда я вновь увидела ее, она лежала на своей койке в клинике «Шарите», наполовину пристыженная, наполовину раздосадованная, но, во всяком случае, замужняя, и собиралась произвести на свет ребенка. Она читала «Волшебную гору» Томаса Манна и силилась сама погрузиться в неразделенный мир волшебной горы, иначе мне просто не выдержать, сказала она.
   Я не спросила, чего именно ей не выдержать. За семь лет их супружества они почти не разлучались, два-три письма Юстусу, которые так и остались неотправленными, он передал мне вместе с остальными ее бумагами. Они относятся к более позднему времени. Он не стал их читать, а передал мне, словно мне подобало прочесть их первой. Может, и в самом деле так. Я прочла их и нашла, что она стала трезвее. Потом я прочла их вторично и была потрясена собственной слепотой. Ибо внезапно, словно краска на старых картинах при определенном освещении, из старых писем отчетливо выступила ее робость. Мне хотелось бы спросить Юстуса, знал ли он, что она перед ним робеет. Но окажется, что он этого не знал, и я не стану его спрашивать и не стану дольше размышлять над вопросом, откуда взялась эта робость и зазывный подтекст ее писем, ибо верить, что чувство, да еще вдобавок такое сложное, как чувство, именуемое «любовью», всегда выглядит одинаково, может лишь тот, кто заимствует свои чувства из плохих романов, а приветствовать это никак нельзя. Очевидно, она за эти годы постепенно отвыкла считаться с собой, так, во всяком случае, звучат ее письма. В конце — я говорю про настоящий конец — уже и речи нет о том, что она, не желая причинить себе лишнюю боль, отказывается дать о себе весточку, которую где-то ждут. Она еще напишет два письма из больницы, те оба тоже адресованы детям.
   С обещаниями, о которых ей известно, что она никогда их не выполнит.

15

   Поскольку я внезапно обнаружила то, чего другие, возможно, в ней вообще не заметили, к примеру, ее робость, я вынуждена задать себе вопрос, чего я еще не увидела и уже никогда не смогу увидеть в ней, потому что мои глаза на это не настроены. Ибо видение мало зависит от принятого нами героического решения. Вот почему в поисках упущенного из виду я надумала еще раз побывать у нее в больнице, в то воскресенье, осенью того года, когда она справила свою свадьбу. У меня есть все основания повторить этот визит, потому что я ни разу не навестила ее, когда она действительно была больна. Это звучит самоупреком, так оно и есть на самом деле, но у меня были веские причины, как бывают они у каждого. Наиболее веская заключалась в том, что я не могла поверить в ее серьезность.
   Был сентябрьский день, вот как сегодня, жаркий и в то же время ласковый. Направляясь от вокзала Фридрихштрассе вдоль Луизенштрассе, которая показалась мне бесконечно длинной, я сняла жакет и перекинула его через руку. Лишь на территории клиники, порядком поплутав, я догадалась взглянуть на небо. Как и сегодня, оно было затянуто легкой дымкой, и сегодня я невольно думаю то же, что подумала тогда или, вернее, не подумала, а почувствовала, не пытаясь облечь свое чувство в слова: я почувствовала острую боль, потому что эта блеклая, такая привычная голубизна, которая, казалось бы, нарочно создана для нас и только нам принадлежит, встречается уже на старинных полотнах, где я не воспринимаю ничего, кроме этой голубизны. Почувствовала возмущение от того, что и через сто лет после нас ее, безучастную и неизменную, снова будет порождать определенное время года, определенное освещение.
   Эта мысль неприятно меня поразила, как поразили вдруг омерзительная краснота больничных корпусов и обнаженный звук моих шагов по истертым ступеням. Я уже предвидела, что так же неприятно поразит меня и ее вид. Вот она лежит на последней койке в длинном ряду, а по другую сторону прохода стоит ровно столько же коек, всего около двадцати. Нет, это было не место для свиданья после долгой разлуки, потому что, когда я увидела ее в постели, мне почудилось, будто она долго отсутствовала и очень за это время изменилась.