---------------------------------------------------------------
From: bookra(a)kharkov.ukrtel.net
---------------------------------------------------------------


    НЕСКОЛЬКО ВСТУПИТЕЛЬНЫХ СЛОВ



Судьбы людей всегда привлекали мое внимание, и поэтому я довольно часто
обращался к тому виду творчества, который литературоведами именуется
биографическим жанром. Однако, чтобы полностью и во всех подробностях
рассказать о жизни другого человека, нужно ее, эту жизнь, на мой взгляд,
самому пережить и перестрадать всю, час за часом и даже мгновение за
мгновением. На такой подвиг у меня не хватило бы ни времени, ни силы воли.
Поэтому мои биографические тексты, к сожалению, либо фрагментарны, либо
представляют собой попытки выделить в чужих жизнях и характерах лишь то, что
запомнилось мне, или сформулировать некое общее впечатление о лицах и
личностях, которым было суждено привлечь к себе мое внимание на разных
этапах моей довольно долгой жизни. Отсюда и название этой книги - "Штрихи к
портретам". Вторая же часть названия "...и немного личных воспоминаний"
говорит о том, что знакомство автора с его героями не всегда было заочным.
Еще одна особенность этой книги состоит в том, что в ней соседствуют
личности известные и даже всемирно известные, чьи имена можно найти в
энциклопедиях многих стран, и те, к которым обычно применяют слово
"забытый". Здесь они оказались рядом, потому что я абсолютно убежден в их
изначальном и конечном равенстве перед Всевышним и в том, что все проходит,
и, несмотря на все земные заслуги в нашем суетном мире, каждого человека
раньше или позже ожидает забвение. Речь же может идти лишь о временной
отсрочке.
За пределами этой книги остались написанные мной портреты и
жизнеописания пророка Мухаммада, Омара Хайяма, Свами Вивекананды, Владимира
Ивановича Даля, Антона Павловича Чехова, Евгения Викторовича Тарле и многие
другие, увидевшие свет в 1981-2003 гг. в различных книжных изданиях и уже
занявшие свои места на полках книгохранилищ. Вошли же в нее мои еще не
публиковавшиеся биографические и мемуарные зарисовки, составившие здесь
раздел "Из книги "Некрологи"", а также очерки и эссе, напечатанные в
периодике Украины, России, Армении, США и Израиля в 1986-2004 гг. под моей
фамилией (Я. Л. Кранцфельд) и псевдонимами (Лео Якоб, Лео Яковлев) и поэтому
растворившиеся во времени и пространстве, ибо эпоха сбережения всех без
исключения газетных подшивок в крупных книгохранилищах безвозвратно ушла в
прошлое. И мне захотелось сохранить хотя бы то, что и сейчас мне кажется
заслуживающим внимания. Так появилась вторая часть этой книги -
"Воспоминания и очерки разных лет".
Я старался не вносить какую-либо существенную правку во все, написанное
ранее, поскольку мне хотелось по возможности сохранить признаки прошедшего
времени, которые содержатся не только во взглядах на дела минувших дней, но
и в самой структуре текстов, записанных много лет назад.
Завершают же эту книгу три небольших эссе, касающиеся отдельных
эпизодов жизни и творчества Аполлона Григорьева и Ивана Горбунова,
Александра Блока, Антона Чехова и Андрея Платонова. Они объединены в раздел
"Заметки читателя", поскольку их автор по отношению к чужому творчеству был
и остается читателем и на литературоведческие лавры не претендует.




    ИЗ КНИГИ "НЕКРОЛОГИ"



    ПРОЛОГ



По первоначальному замыслу этих записок все характеристики встреченных
мною лиц должны были появиться в тексте так и не написанной книги о моей
жизни, но это еще более глубоко упрятало бы от читателя мои личные душевные
движения и нарушило бы и так достаточно неопределенную хронологию рассказа.
Думая об этом, я решил более значительные биографии, вернее, фрагменты
биографий, выделить в самостоятельный цикл.
Это решение пришло прошедшим летом в Херсонесе, где я рассматривал
надгробные камни и читал переводы эпитафий. Я подумал о том, что
некрологическое направление в мировой литературе, пожалуй, самое древнее,
оно началось с могильных надписей и потом, по мере утраты краткости,
присущей юному человечеству, превратилось в стихотворные и прозаические
излияния, в профессорские некрологи типа "Известие о жизни и смерти имярек",
в могучий биографический жанр современной литературы. Учитывая, что мои
биографические заметки не будут чрезмерно длинными, прежде всего, по причине
отсутствия должного количества фактов и впечатлений, я решил дать им старое
и привычное название: "Некрологи", а если случайно в этом цикле зайдет речь
о живом еще человеке, то ведь это, во-первых, временно и, во-вторых,
относительно, ибо как сказал один покойный поэт-бард:
Только я теперь по мертвым не плачу -
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый.
1982
* * *
Слова А. Галича были мной приведены в 1982 году так, как они отложились
тогда в моей памяти после прослушивания магнитофонных записей. Сейчас можно
их уточнить по печатным изданиям:
Я ведь все равно по мертвым не плачу -
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый.
Более чем два десятилетия, прошедшие со времени написания "Некрологов",
развеяли мои опасения: теперь уж никого из тех, кому они были посвящены, не
осталось в живых. Из всех биографических эскизов-воспоминаний был
опубликован только один - о Л. Белозерской-Булгаковой.
2004

    ИВАН МИХАЙЛОВИЧ МАЙСКИЙ С СУПРУГОЮ СВОЕЮ АГНИЕЙ АЛЕКСАНДРОВНОЙ



Прошедшим летом я побывал снова в Ливадийском дворце в Ялте. Несмотря
на всегдашний ремонт в залах, в одном из них была восстановлена обстановка
заседания большой тройки в 45-м году, когда я домучивал свои последние
узбекские месяцы в эвакуации, и была выставлена картина, изображающая
заседание, где кто и как сидел, стоял, лежал. Там я увидел знакомую бородку
заместителя министра иностранных дел Ивана Михайловича Майского, и нахлынули
воспоминания...
Впервые увидел я Майского в году примерно 49-м, когда он уже не был
заместителем министра, когда начал функционировать академический дачный
поселок в Мозжинке под Звенигородом и когда он, Майский, из осторожного, но
весьма самоуверенного дипломата превратился в ничего не значащего академика,
разрабатывающего какие-то одному ему известные и даже ему не нужные проблемы
испанской истории.
Ряды его соратников из так называемой "чичеринско-литвиновской школы
дипломатов" неуклонно редели за счет естественной убыли и "переходов на
другую работу". В закоулках Дома на набережной еще можно было встретить
мрачного Литвинова, где-то доживала свои дни Коллонтай, но какая-то железная
рука в сотрудничестве с Роком очищала сталинский дипломатический корпус от
нежелательных элементов.
Чуткие знакомые, ранее души не чаявшие в дорогих Иван Михалыче и Агнии
Александровне, куда-то стали пропадать, забывая, как это принято, тех, без
кого они прежде "жить не могли", и остались неразлучные бездетные супруги
наедине друг с другом, в страхе ожидания. Как когда-то русские интеллигенты
типа господ Белого, Блока и др. полагали, что призываемая ими революция
очистит столики столь милого им "Самарканда" от похабных рож капиталистов,
царских служак и плутократов, но не предполагали, что она очистит их
собственный быт и от самого "Самарканда", и от роскошных квартир и имений
(Блок недоумевал, как могли его любимые шахматовские мужики, его "народ",
сжечь его дом вместе с огромной, собранной несколькими поколениями Бекетовых
библиотекой. Наверное, в этой библиотеке не было Герцена, весело раскрывшего
психологию бунта: мужички рассказывают Пугачеву, что повесили барина, хоть
он и был "хороший"), так и Иван Михалыч с супругою считали, что космополитов
может, генетиков может, а их не может коснуться беда - ведь они так много
сделали в войну там, в Англии. Это, между прочим, и было тогда их самым
слабым местом: Хозяин не любил быть обязанным всякой мелочи, и бездарный
Мехлис, от которого, кроме вреда, ничего никогда не было, оказывался в
большей безопасности, чем "умник" Майский, потому что Мехлис и ему подобные
были понятны, зависимы и, следовательно, неопасны, а тут пожалуйста - личные
знакомства с Черчиллем, Шоу и еще бог весть с кем. И Иван Михалыч не верил,
но чувствовал по всей совокупности признаков, что нечто приближается.
В это время одним из немногих домов, где не замечали поворотов Фортуны,
был дом Тарле, и Майские, вдруг брошенные всеми, зачастили на мозжинскую
дачу. Майский интересовал Тарле, конечно, не своими грошовыми испанскими
исследованиями, а причастностью к историческим событиям, и в этом была
причина его гостеприимства и того, что он терпел и Агнию Александровну,
являвшуюся к вечернему чаю в брюках, на английский манер, а это сильно
шокировало Тарле: не было случая, чтобы он после ухода Майских не припомнил
им эти брюки.
Дядюшка представил меня Майским и затем представил мне Майских
-церемонно, как положено представлять семейство посла. Об их ожидаемом
визите я был уведомлен заранее и получил на них три предварительных
характеристики - от Тарле, от тети Манечки и от тети Лелички (т.е. сестры и
жены Е. В.). Все три характеристики были различны. Дядюшка, не вдаваясь в
личность, дал историческую справку о деяниях Майского на дипломатическом
поприще, тетя Леличка отделалась мимикой, из коей было ясно, что ничего
особенного эта пара собой не представляет. Тетя Манечка, воздав должное
карьере Ивана Михайловича, которой он, по ее мнению, не вполне заслуживал,
отметила, что в интеллектуальном смысле он значительно бледнее, чем дядя
Женечка, а "она" - вообще дура с претензиями. У тети Манечки был острый нюх
на евреев-выдвиженцев периода "пголетагской геволюции", и она поделилась со
мной своими соображениями, что Майский никакой не Майский и тем более не
"Иван Михайлович", а скорее "Исаак Моисеевич". Позднее я убедился, что
острый взгляд тети Манечки ее не подвел - она-таки умела распознавать "их"
под любой личиной. (Ей одного взора хватило, чтобы обнаружить еврея в
писателе Борисе Полевом, весьма тщательно скрывавшем свое иудейское
происхождение.)
Передо мной был полный пожилой интеллигент начала века, каким этот
"герой" предстает по сей день в фильмах "про революцию", не меняющийся
штамп, с молодящейся пожилой дамой, лицо которой было безнадежно испорчено
кремами и лосьонами. Действительно, Майский за столом как-то тушевался, был
немногословен, начиная длинный и, в общем, интересный рассказ, он вдруг
комкал сюжет чуть ли ни хлебниковским "и так далее" и умолкал. Агния была в
двух лицах: то расцветала, как роза, чувствуя себя супругой посла, то вдруг
сникала, вспоминая кто она теперь есть на самом деле. И все время меня не
покидало ощущение исходящего от них страха, я был чуток на такие сигналы -
по молодости работала еще во мне третья сигнальная система.
Эти встречи продолжались и в последующие мои приезды в пятидесятом и
позднее. Иногда я провожал их по ночной Мозжинке: несколько общих вопросов о
моих планах и снова свои мысли. Весь разговор. В то время началась очередная
охота на Тарле, охота весьма громкая, но Тарле не унывал, и оптимизм,
исходящий от него, больного и травимого сворой псов, иногда расшевеливал
Майского, и я получал некоторое представление о том, каким блестящим мог
быть этот человек. Но озарения проходили, и снова приходила тревога.
Тишина вокруг Майских разорвалась в году 52-м, если память меня не
обманывает. Иван Михайлович был арестован. От важности и претенциозности
Агнии Александровны не осталось и следа. Из англоподобной дамы в брючках она
превратилась в забитую старуху, хлопочущую о свиданиях, пытающуюся узнать,
как "он там".
Двери дома Тарле были чуть ли ни единственными, которые оставались
открытыми для нее, и она прибегала сюда и за помощью, и за советом, и просто
поплакаться. И в лучших традициях русской интеллигенции она из "надутой
дуры" в глазах всего семейства Тарле сразу превратилась в страдалицу,
мученицу, на стороне которой были все симпатии. Как-то я во время своего
пребывания в Мозжинке был откомандирован жить к ней на дачу, потому что ей
было страшно одной: какие-то люди ночью бродили по ее участку, что-то
рыли... Наверное, были трудности в выборе сюжета, который на Лубянке
стряпали для Майского.
Вообще сталинская охранка в пятидесятых иногда действовала неуверенно,
как пуля на излете, ударяла, но не стремительно. Не было традиционного
вывоза вещей. Майский был арестован, но его квартира на Тверской и
мозжинская дача оставалась в ведении Агнии. Когда Сталин сдох, Агния
приободрилась. Рассказывала, что стала регулярно получать записки от Ивана
Михайловича, что у него "там" отличные условия, что он даже начал писать там
свои мемуары.
С освобождением Майского даже после расстрела Берии чего-то медлили. Во
всяком случае, когда умер Евгений Викторович (январь 1955), Агния была на
похоронах одна. Я подошел к ней в "дипломатической" аллейке Новодевичьего
кладбища. Она была скорбной, но спокойной. Зато когда там же в декабре 1957
года хоронили урну с прахом тети Манечки, Майский на панихиде говорил долго
и прочувствованно, воздав должное и дому Тарле, и лично тете Манечке, не
отвернувшимся от них в трудную минуту.
Думаю, что и в память о своих трудных днях он в своих воспоминаниях
назвал "Нашествие Наполеона на Россию" Тарле одной из главных книг,
способствовавших, наряду с "Войной и миром", росту русофильских настроений в
английском обществе военного времени. Впрочем, сделать ему это было
нетрудно, т. к. писал он в данном случае истинную правду. Популярность Тарле
в Англии привела к избранию его в Британскую академию, где он был вторым
(после Румянцева) представителем России.
Последний мой, как говорят, "контакт" с Майскими относится к
шестидесятым годам. В один из своих приездов в Москву я узнал, что
издательство Академии наук выпустило небольшим тиражом Коран в переводе И.
Крачковского. В продажу он не поступал, но академик, тем более историк, хоть
и не явный ориенталист, мог его приобрести. Я позвонил Майским. Агния взяла
трубку, сделала вид, что рада моему звонку, задала несколько любезных
вопросов, касающихся моей жизни и, не выслушав ответы, стала придирчиво
допрашивать, со всеми ли воспоминаниями Ивана Михайловича я знаком и
рассказывать, над чем он теперь работает. (Испанская история была, конечно,
забыта напрочь.)
Узнав суть моей просьбы, она дала понять, что Майский ужасно занят и
что она сама займется этим делом. На следующий вечер она сама позвонила ко
мне в номер в "Украине" и сообщила, что разговаривала в "Академкниге" и
получила отказ, в чем я и не сомневался, так как нужно было, чтобы просил
сам академик Майский и для себя, а не для кого-то.
Им еще было суждено прожить более десятка лет. Я знаю, что выходили его
книги, как-то в журнале мне попалась публикация Агнии, кажется, о Шоу,
написанная дамой в брюках, а не мученицей. Сочинений Майского, кроме первой
тоненькой, случайно попавшей ко мне брошюрки, каюсь, не читал.
Видел как-то Майского по телевизору или в кино - у него брали интервью
в его квартире (конец 60-х - начало 70-х), и за окном в знакомом мне эркере
как-то независимо от этого что-то бормотавшего насчет ключевых проблем эпохи
старика текла вечная Тверская улица. И теперь, хотя бы через раз в своих
частых наездах в столицу я прохожу в бесконечной толпе мимо этого дома.
1982

    ИСААК ИЗРАИЛЕВИЧ МИНЦ



Иногда присутствие Майских за столом мозжинской дачи разбавлялось
Минцем. Приходил он сам, что влекло его - не знаю. Может быть, он понимал,
что говорит с человеком, чьим трудам суждена вечность, может быть, он был
способен на личные симпатии, может, уважал ту тайную силу, которая
удерживала Тарле от гибели даже в трудное для него начало пятидесятых.
Обращаться к самому Минцу по этим вопросам бесполезно. Лет шесть-семь назад
я позвонил ему по пустяшному делу, представился, и мне показалось, что он
так и не вспомнил, кто такой Тарле. Маразм был в каждом его слове и
телефонном вздохе, я повесил трубку, не договорив, ибо понял, что мне не
преодолеть этот маразм.
А тогда это был подвижный мужичок с ничего не значащей физиономией.
Представил мне его Тарле без церемоний и с юмором: "А это наш академик Исаак
Израилевич Минц, бывший гусар". Минц криво улыбнулся; вероятно, упоминания о
его кавалерийском прошлом ему порядочно надоели.
В беседе он почти не участвовал, но слушал всегда очень внимательно, и
только когда речь заходила об организационных академических делах, он считал
себя вправе вставить пару слов, а то и высказаться поподробнее. Из трех
академиков, собиравшихся за столом у Тарле, именно ему была суждена самая
долгая жизнь. При Хрущеве его дела поначалу пошли неважно, и он засел в
Московском пединституте. Потом стал капитально работать над историей
Октября, обустроив тем самым и этот миф, и себя самого: он получил высшую
премию и прошел в патриархи. Где-то в семидесятых я случайно увидел его на
экране: в виде нагрузки вместо киножурнала пустили фильм о невинно убиенном
Акиме Акимовиче Вацетисе, сделанный еще в традициях позднего реабилитанса, и
предварял документальную часть этого фильма Минц собственной персоной на
весь широкий экран да еще и в цвете - как бывший друг покойного, очевидец и
свидетель...
Но, как ни странно, именно под эгидой академика Минца в пединституте в
середине шестидесятых, когда полубессмертный Суслик уже стал изымать Тарле
из литературного и научного обихода, Е. И. Чапкевич приступил к работе над
первой крупной биографией Тарле, причем две статьи этого исследователя,
увидевшие свет в то время, были значительно интереснее, острее, чем изданная
им в 77-м книжка. Воистину не ходит жизнь путями прямыми.
1982

    НИКОЛАЙ МИХАЙЛОВИЧ ДРУЖИНИН



Этот исторический деятель из новых академиков урожая 53-го года
появился в сфере моего внимания только после смерти Тарле, в году 56-м, так
как половина мозжинской дачи перешла в собственность Академии наук (из-за
того, что тетя Леличка пережила Тарле на целых два месяца и умерла, не
составив завещания на свою долю) и была выделена Дружининым. Человеком он
оказался бесконечно длинным, бесконечно нудным и потому - бессмертным, ибо
не могла природа-мать собрать такие редкие качества в такой густой
концентрации в какой-нибудь недолговечный сосуд: чувствовалось, что Дружинин
был рассчитан на века. Первое, что они с супругой изволили заявить,
появившись на даче, была просьба снять (за отдельную плату) чердак над
выделенными им двумя комнатами, ибо им нужно "работать" в абсолютной тишине.
Услышать такое людям, привыкшим к тому, что Тарле никаким шумом невозможно
было отвлечь от работы, было как-то неловко. Я даже отыскал в "Академкниге"
какой-то не распроданный труд новоиспеченного академика, дабы уяснить, над
чем он собственно "работает". Оказалось, что читать им написанное человеку,
читавшему Карамзина, Костомарова, Ключевского, Тарле нет никакой
возможности, настолько оно было нудным, корявым, неинтересным и, можно
сказать, микроскопически обстоятельным. А вот одна из книжек его дражайшей
супруги (возрастная разница у них была аж в 30 лет!), посвященная "золотому
веку Екатерины", потемкинскому освоению Северного Причерноморья, мне
понравилась.
При всех последующих встречах на дачном участке Дружинин был сух,
корректен, нелюдим и невозмутим. Однако потом он добросовестно подготовил
"свой" том из собрания сочинений Тарле, а позднее опубликовал краткую
брошюрку "Воспоминания и мысли историка", в которой он предстает человеком
более интересным, чем казался и чем написанные им книги. Человеком,
способным на поступки. В этой же брошюрке он недвусмысленно осудил, не
называя, правда, имени Тарле, возню, затеянную сусловскими провокаторами
вокруг него по поводу пожара Москвы в 1812 году.
Отсюда я сделал важный вывод и, может быть, не ошибся: чрезмерное
самомнение и переоценка собственных трудов не всегда зло, так как иногда
этот штришок характера, вероятно, полностью исключает зависть к более
талантливому собрату, которому, как тогда казалось, предстояло замолчать
навек.
1982


    ЖИЗНЬ И ПРИКЛЮЧЕНИЯ АНДРЕЯ ГРИГОРЬЕВИЧА ЧЕРНОВА



Здесь мы переходим от покойных академиков к покойному бывшему помощнику
самого Президента Академии наук. Когда-то Герцен назвал своего дядюшку, отца
Натали, А. А. Яковлева уродливым порождением уродливой русской жизни. В
какой-то мере вторую часть этого высказывания можно применить и к Чернову,
являвшемуся порождением уродливой русской жизни уже в наше время, ибо его
карьеру нельзя привязать к иной действительности, как нельзя привязать к
нашей ("советской"), скажем, карьеру биржевого дельца.
Происходил Чернов из местечковой еврейской семьи откуда-то из-под
Чернобыля и, следовательно, и имя, и отчество, а может быть, и фамилию, он
придумал себе позднее. Как и во многих других местечковых семьях, все дети
росли крутыми революционерами, а так как революция этому поколению в его
жизни подвернулась, то старшая сестра Чернова - Роза приняла в ней активное
участие. (Старшие братья не дождались столь милой евреям революции и
подались на заработки в Южную Америку, где и обосновались.) Роза, как Голда
Меир, стала видным "комсомольским вожаком" на Украине. Чернов как-то мне
показывал фотографию 30-х годов, где Роза была рядом с Хрущовым.
Сам Чернов по малолетству участия в революции не принял, но мотался по
стране, держась за ее юбку и кожанку, и однажды попал на глаза Ленину и
прочим Ульяновым. Те посчитали, что мотаться ему хватит, и определили его на
учебу.
С учебой его - дело темное, однако читать, писать и, главное, считать
он научился, и, кроме того, вынес настолько глубокое уважение к наукам, что
после странствий по советским учреждениям надолго определился на работу в
аппарат Академии наук. Там своей смышленостью он обратил на себя внимание
Владимира Леонтьевича Комарова и вскоре заслужил его безграничное доверие.
Это было весьма кстати, так как в канун 37-го умерла Роза, и надеяться
Чернову было не на кого. Смерть Розы тоже была кстати, т. к. она
переписывалась с аргентинскими братцами и в сочетании со своими
троцкистско-бухаринскими знакомствами была, можно сказать, находкой для
любого следователя-сюжетчика тех времен.
Сам же Чернов был чуток к новым веяниям и вел себя тихо. Тихо он стал
заведующим канцелярией Комарова, его alter ego в хозяйственных делах.
На этом посту он особенно развернулся в дни войны, когда аппарат
вывезли в Казань. Подобрав группу молодцев, которая вместе с ним называлась
в академических кругах "Комарильей" (по фамилии Комарова), он переправлял в
арендованных Академией наук вагонах горы продуктов, наживаясь на их
реализации. Добрейший Владимир Леонтьевич, разумеется, ничего не ведал об
этой деятельности.
Именем Комарова Чернов творил и добро, причем очень избирательно, с
расчетом на отдачу в будущем, когда Комарова не станет. Но это его не спасло
- Комаров ушел в иной мир, Чернов стал рядовым работником аппарата и в
очередной "сталинский набор", в году пятьдесят первом оказался в концлагере.
Там он примазался к медпункту.
Став по лагерной терминологии "придурком" - одним из тех, на которых
впоследствии делал свои националистические обобщения Солженицын, он
благополучно пережил смерть гения всех времен и народов. Лагерная жизнь
сталкивала его с разными людьми - от убийц Бабьего яра, с наслаждением
вспоминавших, как они тогда "погуляли", до кодла "советских еврейских
писателей", вызывавших всеобщее отвращение. Чернов же был хорош со всеми -
сказывалась универсальность его натуры.
Фемида не любит скорых пересудов, и освобождение Чернова затянулось
года на полтора. Выйдя на волю мучеником, он восстановился в
коммунистической партии и не спешил определиться на постоянную работу, искал
место прибыльное и непыльное, тем более, что в Академию его не брали,
квартиру не вернули, жена отказалась от него. В общем проблем было много, а
некогда облагодетельствованные им курвы-академики не спешили платить добром
за былое добро.
В своих поисках жанра он в конце 55-го вышел на тетю Манечку (Марию
Викторовну Тарле-Тарновскую, сестру покойного историка) с предложением
издать сочинения Тарле. Тетя Манечка, с присущим ей недоверием к людям,
некоторое время колебалась, к тому же Чернов срывался то и дело на рассказы
о своем былом могуществе, о своих огромных связях, то вдруг сообщал, что он
был любовником молодой Плисецкой, что при его малом росте как-то не
укладывалось в сознании и вообще веселило слушателей.
Но тетя Манечка все же решила, что риск не велик, тем более, что от нее
Чернов просил всего лишь уважительное и теплое письмо к известной
писательнице Ольге Дмитриевне Форш, а писать такие письма тетя Манечка
умела.
Взяв письмо в зубы, Чернов отправился в Питер к Форш. Почему именно
Форш? Тайна была неглубокой - Форш на самом деле не Форш, а Комарова -
двоюродная сестра Владимира Леонтьевича и близкий ему человек, а
следовательно, близкий и Чернову.
Форш ходила тогда в литературных патриархах, исторический уклон ее
творчества был известен, и потому ее обращение непосредственно к Булганину
об издании бесценного наследия Тарле выглядело вполне естественно. И тут