Декабрьская Москва стояла насмерть. Тысяча баррикад - подумать страшно, тысяча баррикад! - перепоясала улицы Москвы. Боевые дружины большевиков повели за собою восемь тысяч вооруженных рабочих. На сторону восставших вот-вот готовы были перейти с оружием в руках два гренадерских, кавалерийский, резервный полки и два саперных батальона...
   Забастовкою всех железных дорог Москвы царскому правительству отрезана была какая бы то ни была возможность - с юга ли, с запада ли, с востока ли - ввести на усмирение войска. И только одна-единственная дорога - Николаевская, связующая столицу с Москвой, не забастовала. Но ею руководил как раз Петербург. И от Петербургского Совета рабочих депутатов, возглавляемого меньшевиками, и зависело целиком - пресечь карательные умышления правительства. А тогда адмиралу Дубасову, его карателям, его артиллерии и не бывать бы в Москве!
   ...До полусонного и такого, казалось бы, обывательски благодушного городка на Тоболе весть о царском манифесте, где струхнувший не на шутку самодержец сулил "даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов, не останавливая предназначенных выборов в Государственную думу", - весть эта достигла до городка лишь девятнадцатого октября тысяча девятьсот пятого года.
   И - началось!..
   Теперь это был уже не масляно-хлебо-торговый, почти сплошь деревянный, сибирский городок, а и что твои Афины - Афины Периклов и Демосфенов!
   Завитийствовали на банкетах, заораторствовали местные либералы-буржуа: и заводчики, и купцы, и врачи, и инженеры, и адвокаты, и хозяева аптек.
   Смысл этого витийства был один и тот же у всех: и у начинающего адвоката Кошанского, и у молодого наследника чугунолитейных, довольно еще убогих мастерских Петра Башкина, что недавно вернулся из Бельгии, начиненный там всей премудростью и по части выплавки стали, и по части выгонки пота из рабочих: - Господа! Это - конституция! Ура! Довольно фронды, смуты, митингов, забастовок. Теперь, засучив рукава, за работу. И обеспечим выбор достойнейших в наш первый парламент, Государственную думу. Отныне, господа, мы - в семье европейских народов!
   Манифест семнадцатого октября расколол надвое и городок на Тоболе.
   На митингах в огромно-гулких, необозримо протяженных железнодорожных мастерских, под стеклянно-коробчатым сводом, где игрушечными кажутся паровозы, неторопливо шествующие по рельсам, - тут шли совсем иные речи:
   - К черту Думу! Обман. Ловушка. Долой кровавое самодержавие!.. Немедленный восьмичасовой! Конфискация помещицких, царских, монастырских земель! Товарищи! Не выпускайте оружия из рук. Вооружайтесь, вооружайтесь и еще раз вооружайтесь! Кто чем только может: хотя бы даже выворачивая булыжники из мостовой! Да здравствует народно-революционная власть! Да здравствуют Советы рабочих и крестьянских депутатов!..
   Оратор говорил с передней площадки паровоза, осененного красным знаменем. Народу была тьма. И паровоз-трибуна, и два других паровоза, и стальные перекладины стен, и все пространство впереди оратора так заполнены были народом, что исчезла гулкость простора и каждое слово говорящего было явственно слыхать.
   Тот, кто призывал не выпускать оружие из рук, рабочий с виду, чья речь, однако, была речью опытного, пламенного слововержца-массовика, - со стиснутой в левой руке серой, промасленной кепочкой, которую он время от времени еще больше сжимал, потрясая рукой перед слушателями, - как-то особенно захватил Арсения Шатрова.
   Да и разве только его?!
   В те дни на бушующие сходбища, на яростные митинги железнодорожных рабочих, на вокзал, в паровозное депо устремлялись со всего города - шли, бежали, валили толпами люди всяческих званий и всех возрастов. Отсюда именно выплескивались и низвергались в город те, обуреваемые гневом и торжеством, объятые полымем красных знамен, вздымаемые кличем мятежных песен, колонны и толпы шествий, перед которыми в страхе цепенели власти.
   На митинге железнодорожных рабочих в тот день Шатров оказался случайно. Он пришел на вокзал по своим делам: узнать, разведать, когда же будет объявлен стачечным комитетом конец железнодорожной забастовки. Ждал грузы: сепараторы и еще кой-какое оборудование для нового своего маслодельного завода.
   Но если случайно оказался, то отнюдь не случайно остался!
   С грозным ропотом, с возгласами, обсвистывая в два пальца и прижатых к стенкам городовых, и съежившихся, притаившихся филёров, народ, теснясь, вхлынул в широко распахнутые ворота могуче-приземистого кирпично-черного здания.
   И Арсений Шатров - вместе с другими.
   Да! И вместе и заодно: ибо и в душе молодого сибирского промышленника клокотали в те дни и рвались наружу те же самые чувства, что и в сердцах миллионов и миллионов людей - людей, совсем не схожих друг с другом ни своим строем дум, ни своими житейскими устремлениями, ни по своему достатку, ни по своему положению на ступенях общественной лестницы.
   Мир с Японией был тогда уже заключен, но позорный конец позорной войны - разве способен был он смирить, угасить в сердцах народа скорбный гнев за Цусиму и Порт-Артур; за тысячи и тысячи убиенных парней - цвет и радость народа! - закопанных в братских ямах чужой маньчжурской земли; за нищету и горькое сиротство жен и детей; за измывательство над людьми и урядника, и станового, и приказчика, и лавочника, и фабриканта, и помещика; за вековую ржануху с сосновой заболонью и лебедою; за черные, догнивающие избы, где скотина делит жилье с человеком; за надругательство и обман; за изнурительный труд, подневольный чужому рублю - рублю, что страшнее кнута!..
   Но и российская либеральная буржуазия в смертельном страхе за благоденствие свое, за империю, шарахнувшись от удара народной грозы, вздыбилась против незадачливого венценосца. Наложить узду конституции на смертельно опасное самовластие монарха! Надеть смирительную рубашку на "помазанника", который иначе бог знает что еще может натворить!
   Так, судьбами истории, к рабочему классу России, поднявшемуся по призыву большевиков на первый и всенародный штурм царизма, примкнул на первых порах политический союзник - пусть ненадежный и шаткий, пусть своекорыстный и себе на уме, но все ж таки союзник.
   Все ополчалось в те дни против самодержавия.
   И всех, всех, кого гнёл и душил царизм, - всех стремились поднять и ринуть большевики на свержение самодержавия!
   В те дни Арсений Шатров еще любил повторять: "Я - человек из народа. Чего хочет народ - того и я хочу. Честно нажитой капитал - не помеха!"
   Впрочем, невелик еще тогда был этот шатровский капитал. Арсений в те дни еще только присматривался, пытал, только еще озирал быстрой, хваткой думкой своей и родной Тобол, и Приуралье: "Маслоделие!.. Да! Именно маслоделие, и притом не убого-кустарное, а промышленное и высокое. Ведь втуне лежат тысячеверстные прерии сибирского Приуралья, эти неистощимые пастбища... Да если здесь, послав к черту извечные прабабушкины маслобойки, сразу поставить дело с размахом, по всем требованиям несложной, в сущности, маслодельческой науки; если широчайшим кредитом на коров, на коров! - охватить крестьян вдоль всего Тобола, чтобы заводили, черти, добрый молочный скот; если начать производить на экспорт масло наивысшего разбора, - так, боже мой, ведь года не пройдет, как рубль на рубль станет прибыль! Но вот где ж ты его достанешь распроклятый этот начальный рубль?!
   Тщетно расточал свое красноречие перед прижимистыми и опасливыми толстосумами города и уезда Арсений Шатров: ни рубля не добыл он кредиту! Купцы-тоболяне слушать-то слушали его, пускали слюнки, а сами втихомолку справлялись: а много ли и с т и н н и к у у этого Арсения? А есть ли какая у него недвижимость, чтобы, если уговорит, кредитуешь его, дак чтоб нашлося, что описать? Дело не двигалось. А начинать надо было. И надо было спешить: ведь не у одного же Арсения Шатрова голова на плечах! И уж заветную идею свою волей-неволей, а раскидал он по чужим ушам!..
   Он стал близок к отчаянию. Его спасла его Ольга: не спросясь, она выгодно продала доставшийся ей от покойных родителей дом в городе с большим приусадебным участком. Это дало ему около трех тысяч. Он принял жертву. С этой, против замыслов его, в сущности, ничтожной суммой он и ринулся претворять в жизнь взлелеянное им в думах большое дело - закладки промышленного маслоделия в Сибири.
   И странно: готовые удавиться на своих кошелях обладатели "истинника" начали теперь, то один, то другой, предлагать Арсению, правда небольшой еще, "кредитец". Только ставили непременное условие: чтобы он взял "в компаньоны". Но в этом-то он им и отказывал: "Нет, голубчики, - это он перед Ольгой: - кредит-кредитом, а голову свою Арсений Шатров продавать вам не собирается. Довольно я у вас пороги околачивал".
   И предпочитал получать этот "кредитец" за немилостивые проценты.
   Каждый свой рубль, да и чужой тоже, взятый в долг, он бросал в смелый и быстрый оборот.
   Не новое в существе своем, но впервые им, Шатровым, примененное к маслоделию новшество быстро обогатило его: за молоко он расплачивался товарами. При каждом отделении крупных маслодельных заводов Арсений Шатров непременно открывал небольшую лавку. Расчетливо, с глубоким знанием всех деревенских нужд и потребностей сделан был в них подбор товаров. Вот уж где ничего не залеживалось!
   Да и залежится ли такое в деревне: соль, сахар, махорка, спички, керосин; селедка; немного ситчику - веселого, цветастого да нелинючего; навесы - дверные и оконные; подковы, гвозди; хомуты, седелки, шлеи; колесная мазь и деготь; серпы и косы; а из сластей, само собой разумеется, изюм, урюк - для пирогов о праздники; белые "суропные" пряники и - радость и утеха деревенской детворы - черные сладкие рожки, в сухой, сладостной мякоти которых таятся и молотком не разбиваемые зерна, словно бы из упругой, лоснящейся стали отлитые!
   Скоро он прямо-таки отучил своих мужичков-сдатчиков, да и хозяюшек тоже, от поездок в город: незачем стало. У Арсения Тихоновича все найдешь. Чего же ради лошадь в город гонять?! А главное удобство народу што ежели нету у тебя на тот час деньжонок, ино велит в долг, на молочну книжечку записать: опосля баба молоком засдаст!
   Трудно, на первый взгляд, постигнуть связь между королевским завтраком Георга V, английского, и этими шатровскими лавчонками со скобяным и прочим "мужицким" товаром, но она, эта связь, неоспорима и могла быть прослежена во всех ее звеньях и передачах. Невдолге после того как Шатров взялся оберучь за промышленное западно-сибирское маслоделие, на лондонском рынке стало входить в славу особое, наивысшего разбора сливочное масло. "Сладкое датское" именовали его. Шло оно по самой что ни на есть дорогой цене. Было его не так уж много. Его закупали к столу короля, английской знати и богачей. И только перекупщики-иностранцы, ввозившие это масло в Англию, знали, что если вскрыть крышку белого бочонка, развернуть пергамент, то оттиснутые на крепкой, белоснежно-лоснящейся - только что со льду! - поверхности "датского сладкого" видно станет четко оттиснутое клеймо: "А" и "Ш" - Арсений Шатров!
   Охватив пол-уезда лавками своими, сопряженными в непременном порядке со сдачею молока только на его, шатровские, заводы, выдавая мужичкам понадежнее, "кредитоспособным, крепким", как говаривал Арсений Шатров, деньги на покупку удойливых коров да еще поставя на каждом молокосдаточном стану простенькое исследование молока и хороший ледник, он за каких-нибудь два-три года стал крупнейшим маслозаводчиком в своем краю.
   Арсений Шатров искренне считал себя благодетелем окрестного люда, культуртрегером края. С гордостью говаривал о себе: "Лишнего про себя не думаю, а что Арсений Шатров - пионер п р о м ы ш л е н н о г о маслоделия в Сибири, - этого у меня никто не отымет".
   Богател. Стал ходить в "тысячниках", но весь его капитал был в непрерывном обороте, и Арсению как воздух необходим был крупный и постоянный кредит. А его не было. Что там какие-то жалкие тысчонки, перехватываемые у того, у другого из местных толстосумов!
   Когда же он обращался к банку, он явственно чувствовал, что "кто-то мешает": кредит открывали скудный, с проволочками и унизительным прощупыванием всего его достатка - движимого и недвижимого.
   И все ж таки он успел за этот короткий срок и в самом деле стать зачинателем промышленного маслоделия в своем краю; успел вырваться из захватистых когтей обосновавшихся на Тоболе перекупщиков-экспортеров и вступить в прямые отношения с Лондоном - с торговым домом Линдслея.
   И вдруг разразилась катастрофа. Впрочем, другой на месте Шатрова еще и не понял бы этого. А он понял: в распахнутую им область сибирского промышленного маслоделия вступила чудовищная, необоримая для него, зарубежная, чужеядная сила. Это был международный концерн, главным образом датско-американский, наполовину тайный, - исполинский союз хищников, замысливших завоевание всей Сибири - от Урала и до Тихого океана, - завоевание без единого выстрела, и уж на столетия!.. Тут были банки, и "Международная компания жатвенных машин в России" - Диринг, Мак-Кормик, Осборн, Мильвоки, Чемпион и Плано, - и золотопромышленники Уркварт и Гольдфильдс, и английский лесопромышленник Стевени, и датская "Сибирская компания", и завод сельскохозяйственных машин Рандрупа, и многие, многие другие.
   Этот чудовищный спрут в те дни на всю Сибирь распластывал свои щупальца-присоски: и на хлеб крестьянина, по бросовым ценам везомый на рынок каждую-каждую осень со всех дворов из-за горькой нужды; и на неисследимые леса Якутии и Приморья; и на пушнину; и на земные недра Урала и Сибири, и вот, наконец, - на маслоделие!..
   Силы были слишком несоизмеримы.
   Стратегия неотвратимого отступления была уже основательно продумана, заведомо решена!
   Прежде всего надо высвободить капитал. Бережно. Неторопливо - дабы не возбудить слухов, что Шатров разорен, не подорвать кредит. И не дать восторжествовать всем этим рандрупам и мак-кормикам!
   И Арсений Шатров продал свои маслодельные заводы и лавки при них только-только что набиравшему тогда силу Союзу сибирских маслодельных артелей: "Пускай хоть своим! Ишь, проклятые, без войны, без единого выстрела заграбастали Сибирь! Не знал Ермак Тимофеевич, бедняга, что он ее для американских банкиров завоевывает!"
   Тогда-то и забрезжил у него впервые замысел "Урало-Сибири" исполинского треста промышленно-производственных фирм, впрочем, со своим собственным банком, - треста, в котором объединились бы только промышленники и оптовые купцы Урала и Сибири, убрав начисто всех посредников между собою и миллионами покупателей, очистив Урал и Сибирь от международных грабителей.
   Молодой еще тогда адвокат Анатолий Витальевич Кошанский под его руководством умело разработал устав замышляемой "Урало-Сибири". Увы! Еще и еще раз Арсению Шатрову пришлось испытать приступы черной желчи и против царского правительства, и против своих отечественных промышленников и купцов! Некий старик Чемодуров, известный всему уезду многотысячник и ростовщик, сверкнув злыми, насмешливыми глазками сквозь белый хворост бровей, молвил ему: "Умная у тебя башка, Арсений, да только жалко, что прикладу к этой голове маловато!" - "То есть как?" - "А так: тысчонок, поди, пятнадцать - двадцать - вот и весь твой истинник!" "Пускай так! Ну, и что дальше?" - "А дальше то: что лопни она, твоя "Урало-Сибирь", в котору ты нас тянешь, многим ли ты пострадашь? А я? Конешно, рыск - благородное дело, а на проценты жить спокойнее!.."
   "Рыск... на проценты!.. Дубы стоеросовые!.. Вот и поди сколоти вас воедино, мамонтов сибирских!"
   Кошанский, ездивший в Петербург за разрешением нового торгово-промышленного общества "Урало-Сибирь", ничего не мог добиться. Но, используя свои тайные связи и давние знакомства, молодой юрист выведал: против - сам Витте: "Почему это, дескать, намечается объединить одних лишь отечественных капиталистов? Я считаю привлечение иностранных капиталов к разработке естественных богатств империи весьма прогрессивным".
   И еще дознался Кошанский: Трепов, товарищ министра, ведающий тайной полицией, решительно предлагал запретить этакое объединение: потому, мол, что это есть отрыжки р е в о л ю ц и о н н о г о сибирского областничества.
   В гневе Арсений рубаху на себе разодрал!
   Ольга утешала его: - "Ну, в конце концов, не в Тобол же бросаться!" - "А, милая! Вот, вот, ты угадала: именно - в него, в Тобол, и брошусь!"
   И он впрямь "бросился в Тобол", но только совсем по-иному, по-шатровски! Опомниться не успели - узнали, что Арсений-то, слышь ты, уж у четырех мельников мельничонки ихние сторговал. Да ведь не стал на них молоть, а, слышь ты, сломал, порушил: мне, говорит, это старье ни к чему, а мне место дорого. Крупчатку на их месте буду ставить. Тобол плотинами подыму - электрическая тяга у меня будет на всё.
   Вовремя опередив неразворотливых, косных конкурентов, Арсений Шатров крепко оседлал неистощимо-могучий, упруго-зыбкий хребет родной сибирской реки.
   И Тобол спас Шатрова!
   А в рабочих руках нужды Шатров не испытывал. Труд был дешев. Тысячи переселенцев-горемык кочевали тогда по Сибири, за любую работу готовы были кланяться в ноги.
   Русско-японская война, ее мальчишески-хвастливое начало, ее корыстно-гнусная подоплека из-за каких-то там лесных концессий старой царицы, великих князей и придворных на чужой корейской земле - все это до последней степени ожесточило в нем тогда чувство брезгливого гнева против царя и правительства...
   Вот почему, когда на митинге в паровозном депо человек, державший речь с паровоза, звонко, яростно кидал в грозно дышащую толпу: "Долой кровавую монархию!" - в глубинах сердца Арсения Шатрова отдавалось: "Долой!"
   Вот почему, когда державший речь с паровоза простер свою руку над толпой и выкрикнул: "К ответу, к ответу, товарищи, - к ответу перед страшным судом народа всех виновников кровавой трагедии на Дальнем Востоке, всех виновников преступной войны!" - снова, подобно эху, в сердце Арсения Шатрова отозвалось: "К ответу!"
   И в каком-то странном, все нарастающем самозабвении-наитии, чего еще никогда, никогда с ним не бывало, Арсений Шатров с запрокинутой головой и устремленным на оратора взором все ближе, все ближе протискивался к площадке паровоза.
   А когда этот хрупкой внешности, со светло-русой бородкой и усами человек в рабочей одежде выкрикнул в толпу: "Вооружаться, вооружаться, кто чем только может, хотя бы выворачивая булыжник из мостовой!" Шатров, невольно дивясь над собою, заметил, что не только у него у самого, а и у многих, поблизости стоящих, сжимаются и разжимаются руки, словно бы ощупывая, осязая этот булыжник, вывороченный из мостовой.
   В заключение своей речи Матвей Кедров - а это был именно он звонко-гневным и скорбным голосом выкрикнул:
   - Он лжет народу, царь-кровопийца! Гражданские свободы, вещает он в своем подлом манифесте, неприкосновенность личности!.. Но мы знаем с вами, товарищи, что вот здесь, недалеко от нас, в городской тюрьме, в сырых, зловонных, каменных мешках томятся наши братья, рабочие-революционеры!.. Хороша "свобода и неприкосновенность"! А никто ведь и не думает из царских сатрапов освободить узников. Так неужели же мы позволим, товарищи, будем трусливо дожидаться, когда городской палач захлестнет веревки на их шее?! А, товарищи?!
   И остановился, весь подавшись через железные перила над толпой, словно бы простираясь, летя. Выброшенная далеко вперед правая его рука, с раскрытой ладонью и вибрирующими перстами, словно бы сама и вопрошала, и требовала, и упрекала - гневно и скорбно...
   Что поднялось!
   Сквозь неистовый, гневный вопль сгрудившейся рабочей массы стали наконец слышны отдельные яростные призывы:
   - На тюрьму!
   - Разнести ее к черту!
   - Товарищи! Идемте освобождать!
   В этот миг, уже невластный сам над собою, на площадку паровоза одним прыжком взметнулся Шатров.
   Оратор-большевик слегка отступил, как бы предоставляя ему слово.
   Затихли. Ждали.
   Арсений Шатров левой рукой сдернул перед народом шапку, а правой выхватил из кармана меховой куртки бельгийский вороненый пистолет и, потрясая им кверху, выкрикнул:
   - Товарищи!.. Освободим заключенных! И знайте, что у нас не только булыжники!
   Мужественно-ласковым движением Матвей Кедров приобнял его за плечо, на глазах у всего народа.
   И вдруг, как бы сама собою, никем не запеваемая, сперва зазвенела, а там и на грозный перешла ропот, излюбленнейшая песня народных шествий тех дней:
   Отречемся от старого мира,
   Отряхнем его прах с наших ног!
   Нам не нужно златого кумира,
   Ненавистен нам царский чертог!
   Вставай, подымайся, рабочий народ,
   Иди на врага, люд голодный!..
   И кто-то уже строил всех к выходу...
   Но как раз в это время один из подростков, прицепившихся высоко над толпою, глянул на улицу и вдруг истошно, предостерегающе закричал:
   - Каза-а-ки!.. Окружают!
   И впрямь: это были они.
   Но и не одни казаки! Кедров глянул. С высоты своей стальной паровозной трибуны он далеко мог видеть. И в глубине души он ужаснулся. Этого он все же не ожидал: от всех проходов и от обширного въезда в здание с ружьями наперевес, с примкнутыми штыками шли солдаты. С закаменевшими бледными лицами, они каменно шагали - так, что сотрясалось и гудело все здание.
   "Солдаты - это серьезно! Значит, решились на пролитие крови!"
   Уж начиналось смятение. Вот седоусый, с хмурым лицом рабочий гневно кричит на казака в папахе и черной шинели, схватившего его за плечо: "Ну, ну, казачок, потише!" - Отшвырнул его руку и выхватил огромный гаечный ключ. Казак отпрянул.
   А седоусый торжествующе ухмыльнулся, опустил гаечный ключ к бедру, держа наготове, и вскинул глаза поверх несметноголовой толпы, отыскивая напряженным взором своим встречный взор Кедрова.
   Нашел. Суровое лицо его осветилось радостью. Многозначительно подморгнул Матвеичу - и бровью и усом: видал, мол? - не дремлют твои дружинники, только подай знак!
   Но Матвею ли Кедрову было не знать о том! И если для чуждого или для вражеского ока все это необъятно и гулко гудевшее, разноголосое толпище было стихийное, ничьей направляющей воле не подвластное бушевание гневом вздыбленного люда, то для него, Кедрова, это сплошное, якобы и не расчлененное предстояло резко и четко разделенным и огражденным.
   Вот и вот... и вон там, при самом входе, и в гуще толпы, и те, что редкой, но отлично вооруженной цепью ограждают паровоз-трибуну, рабочие-боевики с завода Башкина и деповские - все они как бы стальной, но для чужого глаза незримой, тайной сетью, каркасом единой воли и устремления крепят и охраняют, но если нужно, то и увлекут, ринут весь этот народ на штурм тюрьмы.
   Он верил, да нет, не верил, а знал - твердо и точно, - что эта незримая, живая, упругая цепь, именуемая "боевой дружиной РСДРП", - его питомцы и выученики на протяжении годов, им избранные и выверенные люди, лучшие из лучших, действительно лишь знака его условного ждут, чтобы двинуть массы на вооруженный мятеж, на попытку освободить политических заключенных.
   Но если б только жандармы, полиция, пусть даже казаки, но - целая рота солдат с примкнутыми к винтовкам штыками!..
   И вместо ожидаемого боевиками сигнала Матвеич крикнул неистово-громко, изо всех сил:
   - Товарищи! Спокойно, спокойно! Не поддавайтесь на провокацию!
   Но уж где там! Местами уже затевалась свалка. Закричали женщины.
   А солдаты неумолимо, неукоснительно, выставленными вперед штыками рассчитанно грудили народ в глухо-каменный, без единой двери, сырой и сумрачный угол.
   Молодой офицер с наганом в руке, вскочив на что-то чугунное, кричал звонко-наглым, протяжным голосом:
   - Оцепляй, оцепляй! Чтобы ни одна сволочь не ушла!.. Прикладов не жалей! Главарей, главарей хватай! Упирается - штыком его, штыком!..
   Но от дышащего тяжко, будто бы в гневе, паровоза и солдаты и полицейские, ворвавшиеся в депо, были еще отдалены огромной, непроворотно плотной толпой и изрядным пространством. И у Матвея было несколько мгновений, чтобы охватить и понять весь ужас и неотвратимость надвигавшейся кровавой расправы. Он враз понял и замысел врага, и что это - не просто отряд, посланный разогнать митинг железнодорожных рабочих, как случалось, а облава, карательный, по существу, отряд, которому дано право и убивать, и калечить при малейшем сопротивлении.
   И вот уже, видит Кедров, пробились... по трое набрасываются на одного, схватывают, волочат из толпы... На другого набросились. На третьего... Кедров в лицо, по именам и партийным кличкам знает этих рабочих... Только бы не схватились за оружие! Горе, если хоть один выстрелит в солдат: ведь это же западня. Переловят всех. Военно-полевой... И - "к смертной казни через повешение"!..
   Он видит, как дружинники оборачиваются на него. Видит, как рука одного, другого из схваченных тянется к боковому карману...
   Внезапное и дерзостное решение осеняет его.
   Он кидается по стальной полке паровоза к топке. На пути у него Арсений Шатров: стоит рядом, сжимая в кулаке свой браунинг. Словно застыл.
   Кедров, огибая его, на какой-то миг приостанавливается и кричит ему в самое ухо:
   - Спрячь! Убьют!
   Тот не выпускает пистолета.