Вся история напоминает легенду, но трезвый Першин ничуть не сомневался в ее достоверности. Он, правда, как и многие в Урге, не вполне понимал, для чего именно Унгерн решил нанести этот фантастический визит пекинскому наместнику. Ясно было, что не с разведывательными целями. Шпионов у него имелось более чем достаточно — практически все монгольское население столицы. Оставалось неясным, сознательно провел он эту акцию, чтобы явить свое превосходство и посеять панику, или она была просто лихой штукой, предпринятой по вдохновению, без какого-либо дальнего умысла. Но к точной расшифровке его побуждений никто и не стремился. Унгерн был фигурой настолько дикой, что не стоило труда гадать о мотивах такого рода поступков. У живших в Урге русских интеллигентов они должны были вызывать не восхищение его безрассудной отвагой, а скорее подавленность и ужас — не меньший, может быть, чем столь же иррациональная жестокость барона. И то и другое почти в равной степени заставляло ощутить зыбкость той почвы, в которую так надежно, казалось, вбиты опорные сваи современной цивилизации. Азиатская фантасмагория становилась реальностью, и за ней открывалась бездна, о существовании которой эти люди недавно еще не подозревали. Теперь они оказались у самого ее края.
   Что касается китайцев, они восприняли поездку Унгерна как предвестье своего скорого поражения. Ламы, естественно, истолковали ее как чудо. Все сходились на том, что без особого заговора от пуль барон не рискнул бы один отправиться во вражеский стан. Одновременно вспоминали о кострах на вершине Богдо-ула, о жертвах, приносимых им духу священной горы, который ему покровительствует. «Этот дух, — передает Першин ходившие по Урге слухи, — охранял барона и наслал затмение на всех, кто хотел или мог его задержать или убить».
   Растерянность китайских генералов, офицеров и чиновников уже ни для кого в столице не составляла секрета. При огромном численном перевесе осажденные не предпринимали никаких попыток отогнать Унгерна, сам Го Сун-лин со своим трехтысячным кавалерийским корпусом ни разу не решился на вылазку. Изолированные посреди враждебной страны, китайцы, похоже, изначально чувствовали собственную обреченность, но особенно деморализирующее воздействие на гарнизон оказало похищение Богдо-гэгена. Это был финальный аккорд, в котором хозяева Урги услышали звон погребального гонга. После того как среди бела дня и тоже, казалось, не без вмешательства сверхъестественных сил опустел Зеленый дворец «живого Будды», мысль о дальнейшем сопротивлении покинула самых отважных.

СЛЕПОЙ БУДДА

   К середине января 1921 года Чен И, видимо, сумел сломить упрямство своих генералов. Да и сами они успели убедиться в совершенной ошибке и не протестовали, когда Богдо-гэген был выпущен из-под ареста, продолжавшегося около полутора месяцев. Ему разрешили поселиться во дворце на берегу Толы, вернули часть свиты, но не свободу. Раньше дворцовая стража состояла из монгольских цэриков, теперь на смену им пришли китайские солдаты.
   Человек, находившийся под их неусыпной охраной, для монголов был живым богом, владыкой духовным и светским — вращающим «колесо учения»ханом-праведником, подобным Хубилаю и Абатай-хану. В его отречение от престола или не верили, или считали этот акт вынужденным и незаконным. Но прежде всего для сотен тысяч ламаистов от Астрахани до Гималаев он был очередным перерождением великого подвижника Даранаты — Джебцзун-Дамба-хутухты, который почти три столетия назад проповедовал учение Будды на севере Индии и в Тибете. С конца XVII века все, в ком воплощался его дух, становились ургинскими первосвященниками. Нынешний был восьмым по счету[46].
   В Центральной Азии буддийская теория аватары всегда была частью не только духовной жизни, но и политики. В Китае опасались, что какой-нибудь из Богдо-гэгенов сумеет сплотить вокруг себя монголов, особенно в том случае, если им станет мальчик из знатной монгольской фамилии. Иностранец был предпочтительнее, и после смерти первого из ургинских первосвященников, проявлявшего опасную независимость, не то по специальному императорскому указу, не то по договоренности между Пекином и Лхассой было объявлено, что, согласно предсказаниям, отныне все перерожденцы Джебцзун-Дамба должны появляться на свет за пределами Монголии, в Тибете.
   Восьмой Богдо-гэген тоже был тибетцем. Его настоящее имя хранилось в секрете, но по традиции он происходил из простой семьи. Рассказывали, что его отцом был невысокого ранга чиновник одного из ямыней, ведавшего провиантом. Сразу по смерти прежнего, седьмого хутухты, который неожиданно умер девятнадцатилетним юношей в 1869 году, тибетские ламы, как обычно, путем гаданий определили двенадцать кандидатов, один из которых должен был занять место покойного. Это были мальчики в возрасте до трех лет. Их привезли в Лхассу, где при дальнейшем освидетельствовании девятерых отстранили как обладающих меньшими признаками физического существа Будды. Судьбу оставшихся троих решил жребий. В Потале, в присутствии Далай-ламы и Панчен-ламы, три бумажки с именами претендентов опустили в священную золотую урну — сэрбум, затем после богослужений и магических церемоний вынули одну. Мальчик, чье имя значилось на ней, с этой минуты стал воплощением духа Джебцзун-Дамба, другие два — его тела и слова. Их отправили в посвященные Даранате монастыри, а восьмой Богдо-гэген в 1875 году пятилетним ребенком был привезен в Монголию. За ним прибыло пышное посольство — по двести человек от каждого из четырех аймаков Халхи, в пути процессию сопровождали маньчжурские и тибетские войска. Ургинские ламы выходили встречать ее на расстояние десяти ночевок от столицы.
   В желтом паланкине мальчик торжественно въехал в Ургу и с тех пор был окружен всеобщим поклонением. Впрочем, на людях, в городе, он почти не показывался, официальных приемов во дворце пекинского наместника тоже не посещал. О том, что происходит за стенами трех его резиденций, иностранцы ничего не знали.
   Слухов ходило множество, но, по словам русского путешественника Позднеева, оценить их достоверность было столь же трудно, как «проверить действительность жизни гаремов персидского шаха».
   Вплоть до 1911 года, когда Богдо-гэген был возведен на престол, простые монголы имели возможность видеть его лишь дважды в году — во время Цама и на празднике в честь Майдари. Вся жизнь .этого человека была подчинена сложным ритуалам, продолжавшимся и после его смерти[47]. Ему воздавались божеские почести, но за фасадом придворного и храмового этикета шла жестокая борьба между различными группировками ламства, в которой он так или иначе участвовал. Члены враждующих партий умирали при загадочных обстоятельствах; рассказывали об отравленной одежде, обуви, пропитанных ядом поводьях, четках и страницах священных книг. По слухам, сам Богдо-гэген едва не был отравлен китайским врачом, действовавшим по приказу Пекина. Там сочли, что ургинский хутухта проявляет чрезмерную политическую активность.
   После того как Халха стала независимой, ему пришлось бороться с князьями, которые хотели на монгольский престол возвести не его, тибетца по крови, а хана-чингизида. Но ламство приняло сторону своего первосвященника. Его главный соперник — тушету-хан Даши-Нима, прямой потомок Чингисхана, вынужден был отступить и все равно, даже признав поражение, умер от яда. Та же участь постигла и другого родовитого претендента на престол — дзасакту-хана Содном-Равдана. Из этой схватки Богдо-гэген вышел победителем и тут же вступил в новую, разгоревшуюся по вопросу о престолонаследии. В принципе, единственным законным преемником монарха-Будды мог стать лишь ребенок, избранный в результате той процедуры, которая сделала Богдо-гэгеном его самого. Но князья не желали видеть на престоле случайного иностранца. Объявить же, что новый перерожденец Джебцзун-Дамба должен появиться не в Тибете, а в Халхе и принадлежать к роду одного из ханов-чингизидов, значило пойти на конфликт с высшим ламством, тесно связанным с Лхассой. Проблема казалась неразрешимой, но Богдо-гэген и здесь нашел неожиданный выход: было провозглашено, что, согласно древним пророче ствам, его теперешнее воплощение является последним, девятого не будет. Это был компромисс между ламством и княжеской партией, и в результате выиграл сам Богдо-гэген: ему позволили официально жениться на женщине, с которой он давно втайне сошелся и имел от нее сына. По одним сведениям, его жена Дондогдулам была дочерью цецен-хана, по другим, более вероятным, происходила из незнатной семьи, но теперь ее признали воплощением Эхе-Дагини — буддийского женского божества. Теперь на аудиенциях она восседала на троне рядом с мужем и, как и он, благословляла подданных, касаясь их голов приспущенной на пальцы перчаткой, дабы избегнуть физического соприкосновения[48]. Правда, вопрос о том, станет ли наследником Богдо-гэгена его сын от нее, оставался открытым, подобно многим другим вопросам дальнейшего существования этой причудливой теократической монархии. В точности воспроизвести модель империи Хубилая в двадцатом столетии оказалось не так-то просто. Новое здание пришлось возводить из подручного материала, его пышные формы на изменившемся фоне казались ненатуральными, и сама конструкция вызывала ощущение недолговечности.
   Человек энергичный, прозорливый, хитрый, последний ургинский хутухта одновременно страдал пристрастием к алкоголю. Это дало Свену Гедину основаниеназвать его «позором богов и людей». Через четыре года после падения Романовых в подвалах его дворца еще сохранялись запасы шампанского, некогда привезенного из Петербурга. Многие полагали, что именно пьянство привело его к слепоте. Храм Мижид Жанрайсиг с гигантской статуей Авалоки-тешвары — исцелителя слепых, был воздвигнут для того, чтобы к Богдо-гэгену вернулось зрение. Но он продолжал слепнуть и уже почти незрячим выдержал опаснейшую борьбу с теми из своих приближенных, кто решил устранить из жизни ослепшего бога.
   Богдо-гэген не раз проявлял себя мастером дворцовой интриги. Тут он чувствовал себя уверенно, хотя широким политическим кругозором не обладал, в дела правительственных учреждений вмешивался редко и не имел в них большого веса. Последнее не было секретом для Унгерна. Он трезво оценивал этого человека, разграничивая в нем знак и сущность, государственного деятеля и главу религиозного клана. Его роль в управлении страной барон охарактеризовал как «ничтожную», но признал, что «своих он здорово держит в повиновении».
   Богдо-гэген был фигурой изначально двойственной. Эту раздвоенность он нес в самом себе, будучи «живым богом»и человеком, затем — богом и монархом, который стоял на границе двух исторических эпох и двух культур — западной и восточной, в свою очередь разделенной на ламаистскую, монголо-тибетскую и китайскую, с ее совершенно иными ценностями. Причастность к сокровенным тайнам буддийской тантры уживалась в нем с варварски-наивным интересом к чудесам современной цивилизации. Одно время он разъезжал по столице в подаренном ему русским консулом автомобиле, предпочитая его ритуальному паланкину, любил артиллерийскую пальбу, коллекционировал граммофоны и европейские музыкальные инструменты. При этом ему не чужда была, видимо, и восточная эротика, на что обратил внимание знаменитый путешественник Гомбожаб Цыбиков, бурят, первым из российских подданных побывавший в Лхассе с научными целями. В 1927 году он посетил дворец Богдо-гэгена, к тому времени превращенный в музей, и среди экспонатов его поразили неприличные рисунки, принадлежавшие прежнему хозяину дворца. «Несколько сцен, когда мужчина имеет возбужденный член, — записывает Цыбиков в дневнике. — Есть сцена совокупления. Все в китайском духе. Даже лошади и бараны, все отправляют половые акты». Еще больше «в этом отношении»удивило его супружеское ложе Богдо-гэгена, беззастенчиво выставленное новыми хозяевами Монголии на всеобщее обозрение: широкая двуспальная кровать под балдахином, на котором с внутренней стороны, вверху, имелось зеркало, и с четырьмя окружавшими ее зеркальными стенами. Надо думать, в атеистической пропаганде тех лет эта «развратная»кровать «живого Будды»была не последним аргументом.
   «Пьяный старик, слушающий банальные арии граммофона, пускающий ток в своих слуг с помощью динамо-машины, коварный ветхий слепец, отравляющий своих врагов», — такое впечатление составил о нем Оссендовский, которому протекция Унгерна и Джамбалона помогла попасть на прием к Богдо-гэгену. Однако эту нелицеприятную характеристику Оссендовский завершает неожиданным выводом: «Он все же не вполне обычный человек».
   Как бы Унгерн ни относился к нему лично, он, разумеется понимал его значение как общенационального символа. С хутухтой в качестве заложника китайцы могли потребовать многое, зная, что ради него монголы всегда пойдут на уступки. Пока он оставался в Урге, полностью положиться на свои монгольские отряды Унгерн не мог. Обязательным условием штурма столицы стало похищение Богдо-гэгена. Идея принадлежала барону, он же вместе с Джамбалоном разработал и план ее осуществления.
   Прежде всего следовало подыскать человека, способного руководить операцией. При помощи монголов-лазутчиков такой человек был найден: им стал бурят Тубанов. Его знали в Урге как отчаянного парня с уголовными наклонностями, заядлого картежника, сына популярной в городе портнихи Тубанихи, шившей монгольское верхнее платье. Она, по словам Першина, пользовалась доброй репутаций, а сам Тубанов — «очень худой». Это был плотный коренастый парень с отталкивающей физиономией, волчьими глазами и «зубами лопатой»под толстыми негритянскими губами, вздутыми и ярко-красными. «Все в нем, — подытоживает Першин, — носило характер преступности и решительности, наглости и отваги».
   Вероятно, в лагере Унгерна ему посоветовали опереться на «тубутов», как монголы называли тибетцев, чья многочисленная колония занимала отдельный квартал вблизи Захадыра. Тибетцы в Урге жили замкнуто, в изоляции от прочих национальных групп. Занимались они торговлей, но в гораздо большей степени — ростовщичеством, что усиливало их обособленность. Очевидно, для вознаграждения участникам операции Унгерн выделил немалую сумму, но только ради денег они рисковать не стали бы. Это были, как пишет Першин, «фанатически настроенные ламаиты», которые во имя веры «могли совершать чудеса храбрости»и которые к тому же, «ненавидели китайцев как своих притеснителей и насильников над Далай-ламой». Помимо этих резонов их «особенно воодушевляла мысль, что им предстоит совершить дело национального свойства, т. к. Богдо был их земляк». Все это позволяло надеяться на сохранение ими тайны.
   Как технические исполнители «тубуты»также подходили лучше, чем кто бы то ни было. Почти не имевшие близких знакомств, тем более родственных связей за пределами своего квартала, связанные круговой порукой, они представляли собой идеальных заговорщиков. Из них Тубанов отобрал приблизительно шестьдесят человек самых отважных, сильных, умеющих владеть оружием и привыкших лазать по скалам у себя на родине. Последнее было особенно важно, поскольку похищенного «живого Будду»предстояло унести на Богдо-ул. Обособленность тибетцев позволила им, не привлекая ничьего внимания, заранее изучить все тропы на обращенном ко дворцу склоне священной горы. Пока они проводили рекогносцировку, Тубанов несколько раз пробирался к Унгерну за инструкциями и возвращался обратно в город. По-видимому, вместе с ним проникли в Ургу несколько человек из Тибетской сотни.
   План операции разработали в мельчайших деталях. Все было готово, оставалось главное: добиться, чтобы сам Богдо-гэген или, по крайней мере, наиболее близкие к нему ламы согласились бы на похищение. Каким образом удалось Унгерну заручиться таким согласием, никто не знал, но оно было получено. Между ставкой барона и резиденцией «живого Будды»поддерживалась тайная связь, и этой стороной дела ведал Джамбалон. Возможно, он сумел доказать пленному хутухте, что действует по поручению Далай-ламы. То обстоятельство, что именно тибетцы взяли на себя миссию освободителей, едва ли случайно: скорее всего, из Лхассы поступили на этот счет какие-то указания.
   Но от Богдо-гэгена требовалось известное мужество, чтобы решиться на побег. Риск имелся, и значительный. Предприятие было задумано таким образом, что в случае провала он не мог свалить всю вину на похитителей, действовавших якобы без его ведома. Неудача грозила ему новым, гораздо более суровым заточением, а свитским ламам, участникам заговора, — тюрьмой и даже смертью. Страсти были накалены до предела, китайцы со дня на день ожидали штурма. Но остаться в стороне от набиравшего силу национального движения Богдо-гэген и его приближенные тоже не могли, это означало бы усиление княжеской партии и ослабление их собственных позиций. Вдобавок такому решению способствовали слухи о том, будто китайцы готовятся к отступлению и намерены увезти царственного пленника с собой.
   Итак, предложение Унгерна было принято, хотя, на первый взгляд, замысел казался почти неосуществимым: надежная охрана и сама топография местности вокруг дворца практически исключали всякую возможность внезапного нападения.
   От центра города к югу, через долину Толы шла прямая гатированная дорога. Примерно в полутора верстах от площади Поклонений она раздваивалась, упираясь в ворота двух из трех резиденций Богдо-гэгена — Зимней и Летней. Обе располагались над самым берегом реки на небольшом расстоянии друг от друга. Главной была первая. Она представляла собой комплекс храмов, беседок, павильонов, крошечных садиков и хозяйственных построек, обнесенных довольно высокой кирпичной стеной, перед которой со стороны Урги поднимались въездные, так называемые Святые ворота с многоярусными кровлями в китайском стиле. Вообще вся резиденция была распланирована в том же духе, что и Запретный императорский дворец в Пекине — по принципу перемежающихся дворов и двориков, но скромнее, разумеется, и миниатюрнее. Летом и здесь, и в соседней резиденции всюду стояли клетки и вольеры с животными. Как буддист, Богдо-гэген должен был покровительствовать четвероногим, прежде всего копытным, поскольку именно олени первыми внимали проповеди Будды Шакьямуни, но это формальное покровительство у него перешло в настоящую страсть. Между храмами и беседками возник целый зверинец. Здесь жили не только маралы и косули, но и обезьяны, медведи, орлы, грифы, породистые голуби и собаки, даже слон, подаренный «живому Будде»не то самим Николаем II, не то каким-то купцом из Красноярска.
   В самом восточном из внутренних дворов стояло двухэтажное кирпичное здание русского типа. Его железная крыша была выкрашена в зеленый цвет, поэтому всю резиденцию называли Зеленым дворцом — в отличие от Желтого, расположенного в самом городе. В собственно Зеленом дворце размещались личные покои Богдо-гэгена, его библиотека и сокровищница. Последняя поражала иностранцев огромным и абсолютно бессистемным собранием раритетов из разных стран Европы и Азии. Наряду с прекрасной коллекцией изваяний буддийских бурханов Оссендовский видел здесь драгоценные шкатулки с корнями женьшеня, слитки золота и серебра, «чудотворные оленьи рога», десятифунтовую глыбу янтаря, китайские изделия из слоновой кости, наполненные жемчугом мешочки из золотых нитей, моржовые клыки с резьбой, индийские ткани, коралловые и нефритовые табакерки, необработанные алмазы, редкие меха необычной окраски[49] и, как заключает Оссендовский, «массу других предметов, которые я не в состоянии описать». По одной из описей, составленных за полвека до посещения им сокровищницы Богдо-гэгена, только часов — карманных, настенных, настольных и напольных — тут значилось 974 штуки. Комнаты и переходы Зеленого дворца были тесно заставлены разностильной мебелью, всюду висели картины, стояли фарфоровые вазы и сервизы, европейские музыкальные инструменты; вдоль стен тянулись витрины с безделушками, чучелами зверей, птиц, змей, так что внутри резиденция напоминала скорее богатый провинциальный музей, чем апартаменты монарха и первосвященника.
   На этом сказочном острове посреди пустынной, нищей и дикой страны еще год назад обитали сотни лам всех школ и степеней — выходцы из Халхи и Внутренней Монголии, Тибета, Бурятии, Китая, множество работников и слуг, но теперь китайские власти значительно сократили их число. Монголам запрещено было здесь появляться. Обычно из окна Зеленого дворца свисала толстая красная веревка, сплетенная из конского волоса и верблюжьей шерсти. Она была протянута через двор до внешней ограды, откуда свешивалась вниз. Когда другой ее конец держал в руке Богдо-гэген, к ограде на коленях подползали паломники, чтобы за определенную плату прикоснуться к этой веревке и через нее вступить в физический контакт с «живым Буддой», получив тем самым его благословение и помощь в делах. Но сейчас веревку приказано было убрать, паломников не подпускали ко дворцу, да их, в общем-то, и не было. Численность охраны возросла до 350 солдат и офицеров. Караулы выставлялись круглосуточно по всему периметру стен. У ворот были установлены пулеметы, проведен телефон для связи со штабом.
   Сам Зеленый дворец своим фасадом был обращен к югу, в сторону Толы. Сразу на другом берегу, за снежной гладью реки, вздымались кряжи Богдо-ула. Прямо напротив дворца лес расступался; тут проходила неглубокая падь, идущая от подножья до самой вершины. С трудом по ней можно было подняться вверх, к монастырю Маньчжушри-хийд, но на снеговом фоне любые передвижения не остались бы не замеченными, а приблизиться к реке под прикрытием деревьев мешали горные кручи. К тому же от резиденции отлично просматривалась вся плоскость замерзшей Толы. Всадникам здесь нечего было делать, а пешую вылазку китайцы отбили бы без особенных усилий.
   С другой, городской, стороны простиралась голая и плоская прибрежная долина, открытая со всех направлений. На ней не было ни единого кустика, ни одного строения. Отсюда скрытно подобраться ко дворцу тем более не имелось ни малейшего шанса. Из Урги резиденция просматривалась как на ладони не только днем, но и ночью. В ясные морозные ночи каждая тень выделялась на всем пространстве между городом и Зеленым дворцом, одиноко темневшим посреди заснеженной равнины. При таких условиях выкрасть Богдо-гэгена казалось делом безнадежным, и китайцы чувствовали себя спокойно.
   О том, как именно произошло похищение, ходили самые невероятные слухи. По замечанию Першина, «некоторые рассказываемые подробности больше напоминали сказку». Понятно, монголы и китайцы объясняли дело вмешательством сверхъестественных сил или, может быть, ссылались на пример тибетских отшельников, способных делать свое тело невидимым. Но и русские тоже пребывали в растерянности. «Помилуйте, — говорили в городе, — ведь на виду всей Урги в богдойский дворец среди бела дня проникли похитители, обезоружили, а где надо и перебили охрану, забрали Богдо и унесли… Ну, скажите, не чудо ли? Отвод глаз, что ли, случился или что-нибудь в этом роде?»Даже есаул Макеев, участник похода, описывал похищение вполне в легендарных тонах: «Тибетцы лихим налетом, с дикими криками напали на тысячную охрану, и пока китайцы в панике метались по дворцу, дикие всадники ворвались в последний, нашли там живого бога, вытащили его наружу, положили через седло и ускакали». Позднее версию о «лихом налете»Тибетской сотни излагали многие. С легкой руки Макеева она стала общепринятой, хотя конный отряд не мог ни спуститься ко дворцу с Богдо-ула, ни подъехать незаметно со стороны Урги. На самом деле для исполнения задуманного потребовалась не только храбрость, но и немалая фантазия.