На министров речь Унгерна сильного впечатления, видимо, не произвела:
   все это они уже слыхали не раз. Джалханцзы-лама благословил барона, возложив на него руки, затем гостей проводили в рабочий кабинет Богдо-гэгена. Там их встретили два ламы-секретаря. Комната была обставлена просто: китайский лакированный столик с письменным прибором и шкатулкой, где хранились государственные печати, низкое кресло, бронзовая жаровня с железной трубой. За креслом — маленький алтарь с позолоченной статуей Будды. Пол устилал пушистый желтый ковер, на стенах виднелись изображения знака «суувастик», монгольские и тибетские надписи. Хозяина кабинета на месте не было, он молился в соседней комнате. Там, как объяснил секретарь, «происходила беседа между Буддой земным и Буддой небесным». Пришлось подождать около получаса. Наконец появился Богдо-гэген, одетый в простой желтый халат с черной каймой. Не видя, но чувствуя, что в комнате кто-то есть, он спросил у секретаря, кто это. «Хан дзянь-дзюнь, барон Унгерн, и с ним иностранец», — ответил секретарь. Оссендовский был представлен, хотя в дальнейшей беседе участия не принимал. Унгерн и Богдо-гэген о чем-то «говорили шепотом» — вероятно, по-монгольски[89]. Переводчика не было. Вскоре барон поднялся и «склонился перед Богдо». Тот возложил руки ему на голову, произнес молитву, потом снял с себя «тяжелую иконку»и повесил ее на шею Унгерну, сказав: «Ты не умрешь, а возродишься в высшем образе живого существа. Помни об этом, возрожденный Бог Войны, хан благодарной Монголии!»Неизвестно, каким образом Оссендовский понял эти слова, но, как он пишет, ему «стало ясно, что живой Будда благословляет „кровавого генерала" перед его смертью».
   Чуть позднее, когда Азиатская дивизия уже двигалась к русской границе, в Цогчине и в храмах Гандана служили молебны о даровании барону победы, и ламы были искренни в своих молитвах. В победе Унгерна они видели единственный способ избавиться от него. От поражения ничего хорошего Монголии ждать не приходилось. В таком случае или он сам должен был вернуться обратно, или на смену ему придти красные. Богдо-гэген и его министры полагали, что при победе Унгерн навсегда останется в России.
   Но как раз в этом-то они глубоко заблуждались. Унгерн вынашивал совсем иные планы. Оставаться на родине он вовсе не собирался.
   Очевидно, перед походом его терзали дурные предчувствия и мысли о смерти, тем не менее Оссендовский сильно сгущает краски, когда пишет о якобы всецело владевшем им чувстве обреченности. Под его пером Унгерн, как герой античной трагедии, твердо идет навстречу року, хотя и сознает, что впереди его ждет неминуемая гибель. На самом деле при всех колебаниях и сомнениях он не переставал верить в успех. Правда, использовать его он хотел иначе, нежели предполагали и его собственные соратники, и Богдо-гэген, и монгольские князья и ламы.
   За день до выступления из Урги, 20 мая, Унгерн писал в Пекин Грегори:
   «Я начинаю движение на север и на днях открою военные действия против большевиков. Как только мне удастся дать сильный и решительный толчок всем отрядам и лицам, мечтающим о борьбе с коммунистами, и когда я увижу планомерность поднятого в России выступления, а во главе движения — преданных и честных людей, я перенесу свои действия на Монголию и союзные с ней области для окончательного восстановления династии Цинов, которую я рассматриваю как единственное орудие в борьбе с мировой революцией…»
   Сама победа над красными в Забайкалье была для Унгерна не целью, а средством. Главным по-прежнему оставался план возрождения империи Чингисхана и реставрации Циней. Затяжная война в Сибири, на Урале и на русских равнинах должна была продолжаться уже без него. На допросах он прямо говорил, что долго воевать в России не хотел, а своим походом собирался всего лишь «укрепить свое положение в Урге», где последнее время «нетвердо себя чувствовал». Именно поэтому Унгерн не предполагал ни создания какого-то правительства на отвоеванных территориях (по его словам, «правительство всегда найдется»), ни гражданских органов власти. Что касается общих принципов государственного строительства, их Унгерн мыслил просто: Россия должна принять за образец родоплеменной строй кочевников и «устроить внутреннюю жизнь по родам»[90]. В этом пункте утопия превращается в абсурд, но сохраняет свою безумную логику. Идеал рода как незыблемой ячейки общества вытекает из намерений Унгерна распространить в Сибири буддизм, который, как он сам утверждал, есть свод правил, «регламентирующих порядок жизни и государственное устройство».
   За несколько дней до похода была проведена последняя мобилизация. Унгерн выскребал остатки способных носить оружие. На этот раз подошла очередь резидентов различных ургинских торговых фирм. Их собрали человек двести. Все были построены на главной улице, которую русские называли «Широкой». В сопровождении адъютанта Унгерн пошел вдоль строя, расспрашивая каждого о возрасте, занятиях, военных навыках и т. д. Адъютант делал пометки в блокноте, кого взять. Годных оказалось немного, не более полусотни.
   О намеченном походе знали, и это вызвало новую волну дезертирства. Она поднялась вместе с весенним теплом, когда путь в Маньчжурию уже не казался таким страшным. Бежали те, кому было что терять и кто не разделял уверенности Унгерна в успехе предстоящей экспедиции. Одним из самых «громких»стал побег дивизионного адъютанта, поручика Ружанского. У него имелись две написанные карандашом записки барона, на которых Ружанский оставил подписи Унгерна, а все остальное стер и вписал новый текст. Теперь в одной записке предписывалось выдать ему крупную сумму денег, в другой — оказывать всяческое содействие в его командировке в Китай, в Хайлар. Затея Ружанского почти удалась. Он все рассчитал точно и, зная характер казначея дивизии Бочкарева, явился к нему поздно вечером. Осторожный Бочкарев, очень дороживший своей должностью, побоялся ночью беспокоить штаб и выдал деньги. Однако на другой день утром, терзаемый беспокойством, он сообщил о своих подозрениях Бурдуковскому. Тот пошел к Унгерну, подлог раскрылся; тут же снарядили погоню. На какой дороге искать беглеца, выяснили быстро: Ружанский не мог миновать расположенный неподалеку от Урги поселок Бревен-Хит. Там находился лазарет, при котором служила его жена. Супруги — оба молодые, красивые, из хороших семей — страстно любили друг друга, и на смертельный риск Ружанский пошел именно из-за жены. Сам он был студентом Петроградского политехникума, она окончила Смольный институт. Ружанская была посвящена в замысел мужа и ждала его прибытия, чтобы бежать дальше на восток. Но он в темноте заплутался, сбился с дороги; погоня появилась в Бревен-Хите на полтора часа раньше, чем преследуемый беглец. Первой арестовали ее, затем — его.
   Кара была ужасна. Ружанскому перебили ноги — «чтобы не бежал», руки — «чтобы не крал», и повесили на вожжах в пролете китайских ворот. Несчастная женщина была отдана казакам и вообще всем желающим. «Для характеристики нравов, — пишет Волков, — упомяну, что один из раненных офицеров, поручик Попов, хорошо знавший Ружанских, также не выдержал и, покинув лазарет, прошел в юрту, где лежала полуобезумевшая женщина, дабы использовать свое право». Затем Ружанскую привели в чувство, заставили присутствовать при казни мужа, после чего тоже расстреляли. На расстрел Бурдуковский согнал всех служивших в лазарете женщин, чтобы они «могли в желательном смысле влиять на помышляющих о побеге мужей».
   Смерть Ружанских стала мрачной прелюдией ко всему походу, и на фоне этой страшной казни мечты Унгерна о том, чтобы в России «устроить внутреннюю жизнь по родам», вызывают уже не улыбку, а совсем иные чувства.
   Урга затаилась в страхе. Говорили, что перед уходом Унгерна будут перебиты оставшиеся в живых евреи, а также невольные свидетели преступлений барона (таковым мог считаться практически любой) и вообще все, кто не выказывал должного патриотического усердия. Курсировал и другой слух — о том, что это поручено Сипайло, который оставался комендантом города, что ему дан список лиц, подлежащих уничтожению после того, как войска покинут столицу. Почти каждый состоятельный, занимавший какую-то должность и просто образованный человек, в том числе Першин, был убежден, что в этом списке есть и его фамилия. Действительно, как только Азиатская дивизия ушла из Урги, по городу прокатилась последняя полоса репрессий. Полностью погибла семья еврея-коммерсанта Немецкого, были убиты несколько «маленьких», т. е. в небольших чинах офицеров, под разными предлогами сумевших избежать участия в походе. Среди них должен был оказаться и Волков, спасшийся буквально чудом. Но убийства прекратились так же внезапно, как начались. Многие ургинцы были уверены, что своим спасением они обязаны Джамбалону. Тот был тесно связан с правительством, с самим Богдо-гэгеном, и, будучи вдобавок начальником столичного гарнизона, быстро пресек попытки вернуться к террору первых недель после взятия Урги. В отсутствие Унгерна ссориться с монголами Сипайло не рискнул.
   Итак, 21 мая Азиатская дивизия оставила столицу и двинулась на север. Для Першина это событие «прошло как-то незаметно», а Макеев утверждает, что проводить унгерновцев собрался чуть ли не весь город, многие женщины плакали, расставаясь со своими мужьями и кавалерами. Наверняка, было и такое. Сотни людей прожили здесь несколько месяцев, и отнюдь не все были извергами. Как всегда в такое время, любовные связи были эфемерными, но страстными. Люди тянулись к уюту, к старым — пусть только по наименованию, формам быта, и невенчанные пары часто считались мужем и женой. Свидетельств о разводе никто ни у кого не требовал, общего имущества нажить не успевали, зато редкие — в силу обстоятельств — свидания не давали угаснуть чувству.
   Но большинство жителей Урги не испытывало, по-видимому, ни печали, ни радости избавления. Одни думали, что Унгерн еще вернется, другие предвидели, что его конец неизбежен, вопрос лишь в том, сколько времени продлится агония. В любом случае ничего хорошего для себя не ждали. Раздавленный трехмесячным владычеством безумного барона, город пребывал в некоем оцепенении. Из него словно бы ушла жизнь, и кто бы ни победил — Унгерн или красные, опустошенная, обезлюдевшая Урга равнодушно готовилась встретить победителя и стать его жертвой.
   В самой дивизии особого воодушевления не наблюдалось, однако чувства обреченности все-таки, пожалуй, не было. Унгерна ненавидели и боялись, но в его удачу еще продолжали верить. Соотношение сил в расчет никем не принималось. Взятие Урги, когда китайцы были побеждены вдесятеро меньшей по численности армией, показало бессмысленность подобных расчетов. Сама жизнь больше заставляла полагаться, как говорил Унгерн, на «случайность и судьбу». Время крови, дикости, всеобщего озверения было одновременно и эпохой чудес. Казалось, гири, склоняющие чаши весов то на одну, то на другую сторону, как бы не имеют постоянного веса, словно в разное время сила земного притяжения действует на них по-разному. Эта сила — сочувствие населения. Поэтому в считанные дни рушились режимы, казавшиеся незыблемыми, рассеивались и переставали существовать многотысячные армии, горстки фанатиков поднимали мятежи и почему-то побеждали. Причиной успеха победители выставляли правоту собственных идей и насилия побежденных, но вера в чудо не умирала ни в тех, ни в других.
   «С несколькими тысячами, — пишет Волков, — из которых едва одна треть русских, остальные же — только что взятые в плен полухунхузы, полусолдаты-китайцы, необученные монгольские всадники, разрозненные шайки грабителей — чахар, харачинов, баргутов, типа шайки знаменитого Баяр-гуна, — объявить войну всей России! Обладая жалкой артиллерией и боевым снаряжением, выступить против великолепно оборудованной в техническом отношении советской армии… Что это? Великий подвиг или безумие?»
   Ни то и ни другое, сам же отвечает Волков на свой вопрос. Это — естественное продолжение Гражданской войны в России, воскрешение старых надежд при новом опыте.
   Да, ставка сделана была на ту же иррациональную, как Божий промысел, народную стихию, но при полном непонимании того, что времена изменились, что Азиатская дивизия идет в иную страну, нежели та, которую она покинула полгода назад. Отныне там нет места чудесам, народ безмолвствует, и каждая гиря на весах истории весит ровно столько, сколько на ней написано.

ПУТЬ НА СЕВЕР

   В плену Унгерн не без гордости говорил, что под началом у него служило «национальностей». Их них главные: русские, монголы всех племен, буряты, китайцы, тибетцы, татары, башкиры, чехи и японцы (последних к моменту похода оставалось человек тридцать). Сюда следует добавить корейцев и маньчжур, небольшие группы сербов и поляков, немцев и австрийцев из бывших военнопленных и даже будто бы двоих англичан, неизвестно каким образом попавших в Азиатскую дивизию.
   Позднее победители барона из понятных соображений всячески стремились преувеличить его силы, и в итоге возникла фантастическая, но дожившая до наших дней цифра — около 10 500 человек. Впрочем, в ней отразилось не только тщеславие победителей, а еще и страх перед бешеным бароном, невозможность поверить, что с ничтожными силами он сумел причинить столько хлопот. Статистика тоже стала формой легенды о нем.
   На самом деле у него было приблизительно втрое, а на главном направлении — вдвое меньше бойцов, чем проходило по сводкам 5-й армии. Общую численность своих войск перед наступлением на Кяхту-Троицкосавск сам Унгерн определял в 3300 сабель, включая сюда бригаду Резухина и отряд Казагранди.
   Пехотных частей в дивизии не было, исключительно конница. Пулеметов насчитывалось десятка два, орудий — (а не 21, как указывалось в отчетах красных командиров). Это были горные пушки и «аргентинки». Снаряды имелись только «горные», к «аргентинкам»подходившие весьма относительно. Не ввинчиваясь в нарезы, они скользили по стволу, как ядра в старинных пушках, и при установке прицела на пять верст ложились в версте с небольшим. Винтовок и патронов хватало с избытком, но ни радиостанций, ни полевых телефонов не было. Походных кухонь и котлов не было тоже. Монголам выдавалось по три барана в месяц на человека, остальным — четыре фунта мяса в день и котелок муки на два дня. Из нее в золе пекли лепешки.
   В «Приказе № 15»предписывалось всем офицерам и солдатам, состоящим на нестроевых должностях, перешить погоны и носить их не вдоль по плечу, а поперек. Этот странный пункт вызвал бурю возмущения, к Унгерну явилась депутация от обиженных, и в конце концов распоряжение о поперечных погонах было отменено. Но сама идея демонстрирует присущее Унгерну, как многим тиранам его склада, маниакальное стремление утвердить ранг человека с помощью внешних символов. Он придавал огромное значение форме, знакам отличий, и в то же время в дивизии не было ни саперных, ни разведывательных, ни связных подразделений. Единственной спецкомандой были каратели Бурдуковского. Командиры или вообще не имели карт, или не умели по ним ориентироваться. Полагались, главным образом, на проводников. Штаб выполнял функции интендантства. Все приказы отдавались лично Унгерном и рассылались в устной форме с ординарцами. Сам он в походе попеременно шел то с одной частью, то с другой, чтобы, по его словам, «подтягивать людей».
   В районе, куда направлялась дивизия, находились цэрики Сухэ-Батора, несколько партизанских отрядов и пехотная бригада войск ДВР в 700 штыков. Силы Советской России были гораздо значительнее. Здесь располагались части 5-й армии, из них самой крупной была 35-я дивизия. В ней на 19 тысяч едоков числилось около 8 тысяч строевых бойцов, 24 орудия и полторы сотни пулеметов. Среди прочих статистических параметров, характеризующих боеспособность дивизии был и такой: ее партийная прослойка составляла 13 процентов. Штаб армии находился в Иркутске, и командарм Матиясевич на место боев так ни разу и не выезжал.
   Но о том, с каким противником ему предстоит встретиться, Унгерн не имел ни малейшего понятия. Разведки по сути дела не было, люди шли в полную неизвестность.
   Раньше барон воевал или с китайцами, или с партизанами и не многим отличавшимися от них войсками «буфера», т. е. Дальне-Восточной республики. О регулярных красноармейских частях он имел представления самые смутные. Ему казалось, что это банды мародеров, что вообще в России все обстоит так же, как на фронте при Керенском — «штабы в вагонах», не способные управлять ничем и никем, и такая же анархия, только еще хуже. «Я это первый раз вижу, — говорил Унгерн в плену, имея в виду организацию и боевые качества советских войск. — Я с „буфером" все время воевал. Получались белые газеты, но там говорится, что в Красноярске женщин по карточкам выдают, и тому подобные сведения». — «Вы этому верите?» — спросили у него. Он ответил уклончиво: «Все может быть».
   Но в Забайкалье неплохо были осведомлены о том, что творилось в Урге, и не в последнюю очередь — из харбинских газет. По замечанию Унгерна, эти газеты «ненавидят его больше, чем красных». Китайские беженцы тоже немало о нем порассказали, как и дезертиры. В городах барона боялись, как огня, и на сочувствие крестьян рассчитывать не приходилось. Семеновщину в этих местах еще слишком хорошо помнили. В казачьих станицах и бурятских улусах к новой власти относились без всяких симпатий, но силу ее, в отличие от Унгерна, сознавали. Воевать с ней не хотел никто, тем более в самую страду. Планы поднять здесь всеобщее восстание были построены даже не на песке, а в воздухе. Унгерн шел за призраком, хотя этого же призрака в глубине души побаивались и его враги.
   Правда, не в пример Азиатской дивизии, разведывательные службы в 5-й Армии имелись и не бездействовали. О приготовлениях и передвижениях Унгерна было известно. Тем не менее до последнего момента мало кто верил, что он первым посмеет перейти границу. В военном отношении такое предприятие казалось настолько безнадежным, что его попросту не принимали в расчет.
   Дивизия шла на север несколькими колоннами, по речным долинам. В июне от тающих снегов разливаются и бушуют горные реки, на просевших, прогнивших за годы революции беспризорных мостах слани заливает водой по пояс человеку и до полубока лошади, но в конце мая пройти еще можно. В это время года преображаются суровые хребты Северной Монголии. Ковер из белых анемонов покрывает южные склоны гор, на угрюмых гольцах расцветает лиловый ургуй. Ночи еще холодные, но в прибрежных падях уже вьют гнезда утки, а в степи вылезают из своих нор тарбаганы, любопытные, как все существа, обитающие под землей.
   Унгерн на несколько дней задержался в долине реки Хары, где жили китайцы и приученные ими к земледелию монголы. Там он пополнил запасы муки, тем временем согласно плану, разработанному в Ван-Хурэ, отряды Туба-нова и Казагранди.первыми пересекли границу. Тубанов сделал это в районе Акши, Казагранди — на юго-востоке Иркутской губернии. Расстояние между этими крайними флангами составляло многие сотни верст, чтобы, по замыслу Унгерна, восстания вспыхнули сразу в разных местах. Заодно он надеялся дезориентировать красных и скрыть от них направление главного удара. Но наивная стратегия барона никого не ввела в заблуждение, к тому же оба отряда почти мгновенно были разбиты и отброшены обратно в Монголию.
   Сам Унгерн еще только приближался к Кяхте, когда наступавший сотней верст западнее Резухин со своими двумя полками, китайским дивизионом и монголами, пройдя долиной реки Желтуры, перешел границу. Монголы, неожиданно для себя обнаружив, что их ведут на войну с Россией, заупрямились было, тогда каратели Безродного без долгих разговоров берут в сабли четырех ближайших всадников. Бунт подавлен, Резухин идет на север, но возле станицы Желтуринской ему преграждает путь командир 35-й дивизии, двадцатичетырехлетний латыш Константин Нейман. Он стянул сюда три пехотных полка с артиллерией, а на второй день сражения на помощь им подходит кавалерийский полк его тезки и ровесника, будущего маршала Рокоссовского. У него не то две, не то три с половиной сотни сабель, но всего под Желтуринской сосредоточивается до двух тысяч красноармейцев. Хотя у Резухина чуть не вдвое меньше, казаки мечтают прорваться к родным станицам и, как отмечают сводки, в бою «проявляют большое упорство». Красные обороняются не менее ожесточенно. Командиры находятся в строю, Нейман даже пытается охватить казачью конницу пешими цепями, но безуспешно. Предпринятая Резухиным конная атака тоже не удалась, под пулеметным огнем он отступает, затем ночью внезапно снимается и уходит на юг. Раненный в ногу Рокоссовский, оставшись в седле, устремляется в погоню, однако пехота за ним не поспевает. Оторвавшись от преследователей, проделав стремительный переход по монгольской территории, Резухин вновь появляется к северу от границы. Он действует по плану, утвержденному в Ван-Хурэ, и на этот раз наступление идет успешно: его здесь не ждали.
   Тем временем чахарский князь Баяр-гун, поставленный Унгерном командовать всей монгольской конницей, подходит к Кяхтинскому Маймачену, он же — Алтан-Булак. Немного севернее, но уже по другую сторону границы, находилась Кяхта, за ней, еще севернее, — Троицкосавск. Их окраины сливались, по сути дела, это был один город, вытянутый вдоль тракта между Верхнеудинском и Ургой. Двести лет назад грек Савва Рагузинский, «птенец гнезда Петрова», решив заложить город на китайской границе, выбрал место для него на речке Кяхтинке, текущей не с юга на север, как все здешние реки, а в обратном направлении. По легенде, он сделал это специально для того, чтобы в случае войны китайцы не могли бы отравить речную воду. За последние столетия об азиатской опасности здесь успели позабыть, но сначала японцы, потом Чу Лицзян, а теперь Унгерн вновь сделали ее реальной.
   Баяр-гун шел в авангарде, главные силы Азиатской дивизии были еще на расстоянии двух дней пути от границы. Не дожидаясь их, воинственный чахарский князь решил овладеть Маймаченом без чьей-либо помощи. Он знал, что регулярных войск там нет, лишь три-четыре сотни цэриков Сухэ-Батора, а в их боеспособность мало кто верил. Сам Унгерн относился к ним в высшей степени пренебрежительно. Все примерно так и обстояло, но за одним исключением: «красномонгольские»части были усилены пулеметной командой и калмыцким эскадроном. В преддверии грядущих революционных потрясений в Халхе калмыков, проявивших себя в боях с Деникиным, заблаговременно перебросили сюда за неимением в Красной Армии собственно монгольских формирований.
   31 мая в Маймачене состоялся митинг: Сухэ-Батору вручают какую-то почетную саблю, его цэрики в строю присутствуют на этой торжественной церемонии, а спустя три дня чуть ли не четвертая их часть без малейшего сопротивления переходит на сторону Баяр-гуна. На следующее утро, воодушевленный неожиданным успехом, он прямо среди бела дня бросается в атаку на Маймачен. Ядро его конницы составляют чахары, остальные — мобилизованные халхасцы, в том числе юноши и подростки из ургинской офицерской школы.
   Между юго-восточной окраиной Маймачена и ближайшими сопками расстилалось гладкое поле шириной версты в две с половиной. На нем и разыгрались главные события дня. С бешеным воем, всегда наводившим ужас на китайских солдат, шестьсот всадников Баяр-гуна, раскинувшись по полю, карьером понеслись к Маймачену. Сам князь мчался в общем потоке. Им, видимо, владело упоение боем и собственным военным могуществом. С китайцами он воевал уже пятнадцать лет, начав борьбу с ними под знаменем легендарного Тогтохо, но командовать таким войском ему еще никогда не доводилось. Всякая осторожность была забыта, в азарте монголы проскакали мимо сидевшей в засаде пулеметной команды, которая, видимо, остереглась обнаруживать себя огнем. Редкие заслоны были смяты, но на окраине передовые всадники начали останавливаться, заметив, что в город входит вовремя подоспевшая из Троицкосавска пехота Сретенской бригады войск ДВР. В этот момент замешательства пулеметчики открыли по скучившейся коннице убийственный фланговый огонь. Потери были ужасны. Чахары немедленно обратились в бегство, и напрасно Баяр-гун метался по полю, пытаясь удержать бегущих, пока под ним не убило коня. Тяжело раненного князя хотел спасти его коновод, скакавший рядом с запасной лошадью в поводу, но сам был убит.