Стенограмма процесса почти полностью была опубликована в местной газете «Советская Сибирь»(для того времени случай едва ли не уникальный), а оценочный, так сказать, репортаж, учитывая, что его будут читать и в Харбине, и в белом Приморье, написал Иван Майский, в недавнем прошлом меньшевик и член Самарского правительства, в скором будущем — советский посол в Лондоне.
   «Узкое длинное помещение „Сосновки", — пишет он, — залито темным, сдержанно-взволнованным морем людей. Скамьи набиты битком, стоят в проходах, в ложах и за ложами. Все войти не могут, за стенами шум, недовольный ропот. Душно и тесно. Лампы горят слабо…»Возбуждение зрителей понятно, ведь перед ними сейчас пройдет «не фарс, не скорбно-унылая пьеса Островского, а кусочек захватывающей исторической драмы». Декорации таковы: на сцене какой-то лозунг, стол под красным сукном. Члены трибунала должны сидеть лицом к публике. На авансцене, на выдвинутом в зал помосте, поставлена скамья для подсудимого. Вокруг снуют люди с фотоаппаратами. Входит трибунал, все встают и снова усаживаются вместе со статистами на сцене. Тишина, затем вводят Унгерна.
   Барон «высок и тонок», у него «белокурые волосы с хохолком вверху», рыжеватая бородка, большие усы. Одет в «желтый, сильно потертый и истрепанный халат с генеральскими погонами», который на нем «болтается». На груди Георгиевский крест[98], на ногах — перевязанные ремнями монгольские ичиги. Унгерн садится на скамью и в течение всего заседания «смотрит больше вниз, глаз не поднимает даже в разговоре с обвинителем». На вопросы отвечает «достаточно искренне», говорит «тихо и кратко». Он выглядит «немного утомленным», но держится спокойно, только «руки все время засовывает в длинные рукава халата, точно ему холодно и неуютно». Вообще на нем лежит «отпечаток вялости», так что Майский «невольно»задается вопросом: «Как мог этот человек быть знаменем и вождем сотен и тысяч людей?»Но «моментами, когда он подымает лицо, нет-нет да и сверкнет такой взгляд, что как-то жутко становится». И тогда «получается впечатление, что перед вами костер, слегка прикрытый пеплом».
   В 12 часов дня заседание открыто, председательствующий Опарин зачитывает обвинение из трех пунктов. Первый — действия под покровительством Токио, что выразилось в планах создания «центральноазиатского государства»и т. д.; второй — вооруженная борьба против Советской власти с целью реставрации Романовых; третий — террор и зверства.
   ОПАРИН: Признаете себя виновным по данному обвинению?
   УНГЕРН: Да, за исключением одного — в связи моей с Японией.
   Он, безусловно, искренен. За несколько часов до смерти никакие политические резоны уже не властны над ним, но он хочет сам отвечать за дело своей жизни. Уходить из нее с клеймом японской марионетки для него унизительно.
   Затем слово предоставляется Ярославскому, который тут же переводит процесс в принципиально иную плоскость. Политика ему как бы неинтересна. Его задача — показать Унгерна типичным представителем не просто дворянства, а именно дворянства прибалтийского, самой, по его словам, «эксплуататорской породы». Сам еврей. Ярославский пытается играть на русских национальных чувствах в их низменном варианте: в зале театра «Сосновка»он вызывает призрак остзейских баронов, которые всегда «сосали кровь из России», но одновременно предавали ее Германии, а теперь перекрасились в русских патриотов, потому что «лишились имений».
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Прошу вас более подробно рассказать о своем происхождении и связи между баронами Унгерн-Штернбсргами германскими и прибалтийскими.
   УНГЕРН: Не знаю.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: У вас были большие имения в Прибалтийском крае и Эстляндии?
   УНГЕРН: Да, в Эстляндии были, но сейчас, верно, нет.
   Лично у него никаких имений никогда не было, разве что у отчима, но ему не важно, что таким ответом он облегчает Ярославскому его задачу. Унгерну все равно, он по привычке держится давным-давно, еще в юности выбранной им для себя, роли классического аристократа — землевладельца и воина.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Сколько лет вы насчитываете своему роду?
   УНГЕРН: Тысячу лет.
   Имея в виду эту реплику, один из эмигрантских комментаторов процесса чуть позже напишет: «Тысячелетняя кровь имела для его палачей особый „букет", как старое вино». Замечание эффектно, хотя неверно по существу. Прежде всего интересовала не древность крови, а ее состав. Как сам Унгерн подчеркивал, что все главные большевики — евреи, так Ярославский не лишним считает напомнить, что в верхах Белого движения много прибалтийских немцев.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Чем отличился ваш род на русской службе?
   УНГЕРН: Семьдесят два убитых на войне.
   Ответ явно не дает желаемого результата, и Ярославский предпочитает оставить эту, как выясняется, опасную тему. Теперь он сосредоточивает внимание на нравственном облике барона — опять же как представителя определенного класса. У Ярославского имеется замечательный, по его мнению, документ — характеристика, которую четыре года назад подсудимому дал его тогдашний полковой командир барон Врангель. Там, в частности, говорится, что есаул Унгерн-Штернберг «в нравственном отношении имеет пороки — постоянное пьянство, и в состоянии опьянения способен на поступки, роняющие честь мундира». Имя Врангеля, правда, на суде не упомянуто (или, может быть, вычеркнуто из газетного отчета), но сам документ зачитывается вслух.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Судились вы за пьянство?
   УНГЕРН: Нет.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: А за что судились?
   УНГЕРН: Избил комендантского адъютанта.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: За что?
   УНГЕРН: Не предоставил квартиры.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Вы часто избивали людей?
   УНГЕРН: Мало, но бывало.
   ЯРОСЛАВСКИЙ: Почему же вы избили адъютанта? Неужели только за квартиру?
   УНГЕРН: Не знаю. Ночью было.
   Все это кажется диалогом из пьесы абсурда. В Забайкалье еще не остыли поля сражений, а здесь подробнейшим образом разбирается четырехлетней давности заурядная пьяная драка. Но наконец неизвестный адъютант оставлен в покое. Обвинитель, как и следовало ожидать, расспрашивает Унгерна о его родственнике-шпионе, затем следует несколько вопросов идеологического порядка, призванных выявить обскурантизм подсудимого, после чего председательствующий зачитывает отрывки из следственного материала — об экзекуциях и казнях.
   Теперь Ярославскому предоставляется слово для обвинительной речи. В газете она занимает почти целую полосу, но ее нехитрый смысл при всей напыщенности может быть сведен к следующему: суд над Унгерном есть суд не над личностью, а «над целым классом общества — классом дворянства». От «эпохи крестовых походов с их ужасами», к которым прямо причастны предки подсудимого, Ярославский опять возвращается все к тому же комендантскому адъютанту: «Унгерн бьет его по лицу, потому что привык бить людей по лицу, потому что он барон Унгерн, и это положение позволяет ему бить людей по лицу…»
   Его жестокость объясняется прежде всего двумя причинами: классовой психологией дворянства и религиозностью, которая в изложении Ярославского предстает как набор кровавых суеверий. Как иудеев обвиняли в человеческих жертвоприношениях, так и он предъявляет аналогичное обвинение своим врагам: «Они считают, что не только нужно установить некий ряд обрядов, они верят в какого-то бога, верят в то, что этот бог посылает им баранов и бурят, которых нужно вырезать, и что бог указывает им звезду, бог велит вырезывать евреев и служащих Центросоюза, все это делается во имя бога и религии»[99].
   И вывод: «Приговор должен быть приговором над всеми дворянами, которые пытаются поднять свою руку против власти рабочих и крестьян!»
   Затем выступает защитник — Боголюбов.
   Начинает он с комплимента предыдущему оратору: «После великолепной и совершенно объективной речи обвинителя…»Тем не менее он позволяет себе сказать ту правду об Унгерне, которая устроителям процесса была отнюдь не нужна и которая, в общем-то, с тех пор так ни разу и не прозвучала.
   «Серьезный противоборец России, — вольно пересказывает Боголюбов формулировки обвинения, — проводник захватнических планов Японии»и т. д. Но так ли это? Нет: «При внимательном изучении следственного материала мы должны снизить барона Унгерна до простого, мрачного искателя военных приключений, одинокого, забытого совершенно всеми даже за чертой капиталистического окружения».
   Нужно отдать должное смелости Боголюбова. Он, пусть осторожно, подвергает сомнению выводы представительства ВЧК по Сибири, которое готовило обвинение.
   И еще один выпад, на этот раз — в сторону Ярославского, объявившего Унгерна типичным представителем своего класса. Но разве может, спрашивает Боголюбов, хотя бы и прибалтийский барон, будучи нормальным человеком, «проявить такую бездну ужасов»? И продолжает: «Если мы, далекие от медицины и науки люди, присмотримся во время процесса, мы увидим, что помимо того, что сидит на скамье подсудимых представитель т. н. аристократии, плохой ее представитель, перед нами ненормальный, извращенный психически человек, которого общество в свое время не сумело изъять из обращения…»
   Боголюбов предлагает два варианта приговора. Первый: «Было бы правильнее не лишать барона Унгерна жизни, заставить его в изолированном каземате вспоминать об ужасах, которые он творил». Увы, продолжающаяся «борьба с капиталистическим окружением»делает этот вариант сугубо предположительным.
   Остается второй: «Для такого человека, как Унгерн, расстрел, мгновенная смерть, будет самым легким концом его мучений. Это будет похоже на то сострадание, какое мы оказываем больному животному, добивая его. В этом отношении барон Унгерн с радостью примет наше милосердие».
   ОПАРИН: Гражданин Унгерн, вам предоставляется последнее слово.
   УНГЕРН: Мне нечего сказать.
   Перерыв: трибунал удаляется на совещание. Процесс продолжался пять часов. В 17.15 объявляется приговор. Унгерн признан виновным по всем трем пунктам обвинения, включая сотрудничество с Японией, и приговорен к смертной казни. Это конец: приговор окончательный, обсуждению и обжалованию не подлежит.
   Расстреляли его в тот же день.
   В одном ему повезло больше, чем Семенову, спустя четверть века повешенному на Лубянке. Ходили упорные слухи, будто Унгерну позволили умереть не в петле, которой грозили ему каппелевцы, и даже не от пули в затылок, а перед строем стрелкового взвода.
   Но, может быть, это всего лишь слухи.
   Зато известно, что когда весть о смерти барона пришла в Ургу, Богдо-гэген повелел служить молебны о нем во всех монастырях и храмах Монголии.

РАССЕЯННЫЕ И МЕРТВЫЕ

   Незадолго до казни Унгерна или вскоре после нее, в середине сентября 1921 года, жестоко потрепанная красными бывшая бригада Резухина, от которой осталось человек двести, первой достигла границы на северо-востоке Халхи и сдалась китайским властям.
   Главные силы дивизии после переправы через Селенгу возглавил полковник Островский. Предыдущей ночью заговорщики обстреляли его, приняв за Унгерна, а теперь он же и заменил барона. Эта группа обошла Ургу с юга и, выдержав несколько столкновений с красномонгольскими отрядами, уменьшившись более чем наполовину, но сохранив пять орудий из шести, в начале октября вышла к границе в районе озера Буир-Нор вблизи Хайлара. Здесь полковник Костромин, который заменил заболевшего по дороге Островского, вступил в переговоры с представителем губернатора провинции Хейлуцзян. Одиноких беглецов и мелкие группы унгерновцев, пытавшихся пробраться в Маньчжурию, китайцы старательно вылавливали, убивали на месте или бросали в подземелье средневековой тюрьмы в Цицикаре, где многие так и остались навсегда, но остатки Азиатской дивизии все еще представляли собой грозную силу: около восьми сотен прекрасно вооруженных всадников с пулеметами и артиллерией. К тому же теперь, когда Монголию заняли советские войска, Чжан Цзолин видел в белых своих прямых союзников. После переговоров, получив гарантии безопасности, унгерновцы 6 октября вступили в Хайлар и сдали оружие при условии, что им будет обеспечен свободный проезд в Приморье. Китайцы с удовольствием выполнили это условие. Спустя две недели всех желающих продолжать войну с красными в России (из обеих групп — Костромина и Костерина — таких набралось около шестисот человек, т. е. немногим больше половины) специальным эшелоном из Хайлара отправили во Владивосток. Уже в ноябре они участвовали в наступлении каппелевцев на Хабаровск.
   Еще позднее часть их вошла в русскую бригаду в армии Чжан Цзолина. Русские отряды, правда меньшие по численности, существовали и у других китайских генералов-дуцзюней, поделивших между собой бывшую Поднебесную Империю, постоянно воевавших друг с другом, но при этом, согласно правилам этикета, доказывавшим, что лично друг к другу они не питают никаких недобрых чувств. Бывало, что пока их войска сражались, они мирно беседовали в стороне от поля боя, пили чай или играли в ма-цзян — китайские шашки. В этих войнах русские наемники особого боевого пыла обычно не выказывали, но полковник Костромин, командовавший ими в армии Чжан Цзолина, погиб в сражении с войсками У Пейфу под Шанхаем.
   Несколько слов о тех, чьи судьбы так или иначе оказались переплетены с судьбой Унгерна.
   В то время, когда остатки Азиатской дивизии вошли в Маньчжурию, на западе Халхи красные начали операции против отрядов Бакича и Кайгородова. Поздней осенью 1921 года, потеряв последнюю надежду вывести на восток свою гибнущую от голода и холода армию, Бакич сдался в плен, был увезен в Россию и расстрелян тихо, без той пропагандистской шумихи, которая сопровождала судебный процесс над бароном. Унгерн с его свирепостью, с его примитивно-монархическими идеями был настоящим подарком для большевиков, а Бакич сам воевал под красным флагом, выдвигал эсеровские лозунги, и такие, как Ярославский, отлично сознавали, что в этом случае публичный суд не принесет им никаких выгод.
   Кайгородову посчастливилось избежать казни: той же осенью он с небольшим отрядом все-таки вернулся на родной Алтай и там погиб в одной из стычек.
   Казагранди был убит по приказу Унгерна еще в июле-августе — барон обвинил его то ли в измене, то ли в похищении каких-то ценностей из отправленного в Ван-Хурэ обоза. Приговор привел в исполнение подполковник Сухарев, он же и принял командование отрядом вместо умершего под палками Казагранди. Эти полтораста человек с неимоверными лишениями добрались до восточных границ Монголии, но здесь китайцы отыгрались на них за все прежние поражения: отряд был окружен и почти полностью уничтожен. Сам Сухарев покончил с собой, перед тем застрелив жену и четырехлетнего сына.
   Джамбалон успел бежать из Урги до того, как в нее вступил экспедиционный корпус Неймана, и по дороге был убит в перестрелке с красным разъездом.
   Ивановский, начальник штаба дивизии, благополучно добрался до Хайлара, но барона Витте схватили в пути. Дальнейшая его судьба неизвестна. Ходили слухи, что он был расстрелян. Другой заступник ургинских евреев — Лавров, создатель первых монгольских денег, сумел уехать в Харбин. Там он издал несколько книг, но об Унгерне не написал не слова.
   Главные заговорщики — Эвфаритский, Львов и еще несколько офицеров, в ночь мятежа обстрелявших палатку барона, бесследно сгинули в монгольской степи. С той ночи никто их не видел и ничего не слышал о них.
   Сипайло китайцы арестовали на границе, через год судили; он получил десять лет каторги, откуда, видимо, уже не вышел. Многие жалели, что этот палач так легко отделался, но другие утешали себя тем, что «китайская каторга — вещь пострашнее смерти».
   Все ближайшие помощники Сипайло кончили плохо. Панков уже в Китае умер от пули одного из офицеров Азиатской дивизии: тот отомстил ему за прошлое. Безродного, который после убийства Резухина скрылся в лесу, поймали и расстреляли щетинкинцы. Бурдуковский и с ним одиннадцать человек из его команды погибли той же смертью, но их на острове посреди Селенги казнили сами унгерновцы. Когда Бурдуковского уводили на расстрел, он заметил поблизости Рибо и крикнул ему : «Доктор, куда нас ведут?» — «Туда, — будто бы ответил ему Рибо, — куда ты отправил столь многих…»
   Рибо и есаул Макеев были в той части дивизии, которую Костромин и Островский привели в Хайлар. Оба они воевали с красными в Приморье, затем осели в Китае.
   Алешин находился в отряде Сухарева (бывшем — Казагранди), но избежал гибели. На юге Монголии группа офицеров и казаков, полагая, что в Маньчжурию идти опасно, отделилась от Сухарева и двинулась по маршруту, изначально намеченному Унгерном — через Гоби в Тибет. Оттуда они хотели проникнуть в Индию, что некоторым из них в конце концов удалось. В числе этих счастливчиков был и Алешин. Из Индии он перебрался в Лондон, где спустя почти двадцать лет издал свои записки под названием «Азиатская одиссея».
   В Нью-Йорке, в журнале «Азия», часть своих воспоминаний опубликовал самый страстный из врагов барона — Борис Волков. Для него это был большой успех, он прислал знакомым в Прагу вырезку с газетной рецензией. Волков писал о Монголии вечной, о том, что ни семь столетий, ни владычество Пекина не сумели изменить дух народа, «разжижить густую темную кровь Чингисхана». Но обозреватель газеты «Окленд Трибюн»в литературной колонке с грустью констатировал: «Фантастический мир; и все это теперь снесено и сжато двумя ветрами — красным вихрем, несущимся из Москвы, и раскаленным добела — откуда-то из Гобийских пустынь».
   Першин после разгрома Унгерна еще три года прожил в Урге, победители его не тронули. Потом он уехал в Калган и через много лет умер там в нищете и одиночестве.
   Еще один мемуарист — Бурдуков, знавший Унгерна дольше всех, со времени его первой поездки в Кобдо, из своей фактории на реке Хангельцик переселился на берега Невы, преподавал монголистику в университете, составил монгольско-русский словарь. Позже он был арестован и умер в тюрьме.
   В 1937 году был расстрелян Константин Нейман, сын латышского крестьянина, юным комкором воплотивший в себе «красный вихрь»над Ургой.
   Прочие победители барона ненадолго пережили его самого.
   В 1922 году в Урге казнили Бодо, премьер-министра нового Монгольского правительства, который одним из первых начал понимать, чем грозит Халхе «революционный строй».
   Еще год спустя, не дожив до тридцати лет, умер Сухэ-Батор, отважный и наивный воин священной Шамбалы.
   В той же Урге, тогда уже Улан-Баторе, в 1927 году при темных обстоятельствах погиб Щетинкин. Его застрелили не то в пьяной драке, не то по секретному приказу тогдашнего начальника монгольского ОГПУ, знаменитого Блюмкина.
   Легендарный вождь сибирских партизан Александр Кравченко через два года после процесса в Новониколаевске, где он был членом трибунала, добровольно сложил все дарованные ему новой властью чины и должности, вернулся в родное село и был убит бандитами на лесной дороге.
   Лишь Ярославский, умело приспосабливаясь к сильным мира сего, спокойно дожил до 1943 года и умер в постели. Все посвященные ему статьи в энциклопедиях и справочниках неизменно заканчиваются одной и той же фразой: «Урна с прахом в Кремлевской стене».
   Неизвестно, как прожила свою жизнь маньчжурская принцесса Елена Павловна, в течение года носившая еще и титул баронессы Унгерн-Штернберг, но все эстляндские родственники барона постепенно покинули землю предков. Осенью 1939 года, после того, как Гитлер произнес в рейхстаге речь с призывом к прибалтийским немцам немедленно выехать в Германию, из таллиннского порта отплыли последние 32 представителя рода Унгерн-Штернбергов[100].
   Наконец, ровно на три года пережил Унгерна человек, чья судьба осталась навсегда слита с судьбой эстляндского барона — Богдо-гэген Джебцзун-Дамба-хутухта, он же Богдо-хан, «многими возведенный»монгольский хаган и «живой Будда». Он еще считался повелителем Халхи, давал аудиенции, восседая на «двойном»троне рядом с Эхе-Дагиней и безжизненными глазами слепца глядя на посетителей; к нему еще являлись на прием члены революционного правительства и подносили дары — тем меньшие, чем выше было положение дарителя, но в этом старце видели теперь только мумию прежнего священного величия. Он был даже не символом власти, а ее ширмой, обветшавшей до полной прозрачности и не способной скрыть то, что за ней происходит. Ему оставалось лишь превратиться в мумию настоящую, что и случилось в 1924 году. Старинное пророчество сбылось: восьмой Богдо-гэген оказался последним перерождением Даранаты. Его высушенное, покрытое золотой краской тело торжественно поместили в храме Мижид Жанрайсиг; там оно сохранялось несколько лет, а позднее, когда начались предсказанные Унгерном гонения на «желтую религию», превращенное в «шарил»тело последнего ургинского хутухты исчезло из столицы вместе с тысячами других изваяний.
   В причудливом мире слухов и легенд, окружавших имя Унгерна после его казни, странно сбылось еще одно предсказание, задолго до встречи с бароном услышанное Оссендовским от Нарабанчи-хутухты: тот предрек ему смерть через десять дней после встречи с человеком по имени Унгерн. Об этом сам Оссендовский написал в одной из своих книг, забыв, что подобные пророчества имеют тенденцию сбываться совсем не так, как понимает их человек, к которому они обращены, ибо в определенный момент жизни память о них способна изменить саму жизнь.
   Благополучно пережив десятый день после знакомства с бароном в Ван-Хурэ, Оссендовский уехал в Китай, затем — в Америку, позднее переселился в Варшаву, преподавал в военном училище химию, выпустил ряд книг, был хорошо известен в польских литературных и политических кругах. Умер он в январе 1945 года, в дни варшавского восстания, а лет через десять журналист Ягельский со слов друзей Оссендовского сообщил о том, что накануне смерти к нему приходил служивший тогда в СС двоюродный брат Унгерна. Иными словами, Нарабанчи-хутухта оказался прав: смерти Оссендовского предшествовала встреча с человеком, который, хотя и под другим обличьем, носил все то же роковое для него имя.
   Еще два десятилетия спустя Витольд Михаловский, автор книги «Завещание барона»выяснил, что Оссендовского посетил некий Доллердт, двоюродный племянник, а не брат Унгерна, сын одной из его кузин. Какую цель он при этом преследовал, осталось тайной: то ли надеялся выведать что-то о зарытых Унгерном сокровищах (молва упорно приписывала Оссендовскому знание места, где погребен клад барона), то ли предлагал ему стать членом Польского правительства, о создании которого подумывали в то время в Берлине, то ли просто хотел побеседовать с автором книги о своем знаменитом родственнике, чье имя было вознесено на пьедестал нацистской пропагандой. Правда, сам Доллердт, откликнувшись из Германии на публикации в польских газетах, настаивал на том, что встретиться с Оссендовским он так и не сумел, лишь говорил с его соседями, да и то как Доллердт, не называя девичьей фамилии своей матери, так что Оссендовский никак не мог связать его приход с предсказанием Нарабанчи-хутухты. С другой стороны, еще живые свидетели утверждали, что он с Оссендовским встречался, и тот, будучи совершенно здоровым человеком, наутро вдруг плохо себя почувствовал, был увезен в больницу, где и умер чуть ли не на десятый день, как было предсказано. Вообще, история это темная, но в любом случае невольно возникает ощущение, что Оссендовский пал жертвой собственных игр, которые он в реальности и на бумаге вел с Унгерном при жизни барона и после его смерти

СОКРОВИЩЕ ДРАКОНА

   Сотни бывших унгерновцев рассеялись по Китаю, осели в Харбине, Хайларе, Пекине, Тяньцзине, Шанхае и принесли с собой слух о том, что незадолго до гибели барон где-то зарыл награбленные им несметные сокровища. Относительно того, где именно, мнения разделялись. Одни считали, что вблизи Ван-Хурэ, другие — что на Орхоне, возле монастыря Эрдени-Дзу, третьи называли район к югу от Хайлара, но в большинстве такого рода рассказов фигурировали разные места неподалеку от Урги.
   Первым об этом сообщил не кто иной, как Сипайло.
   Для многих было загадкой, почему он остался жив, когда китайцы схватили его на границе и опознали. За ним тянулась такая слава, что он должен был на месте пасть жертвой разъяренных «гаминов», чьих товарищей десятками убивали в ургинском комендантстве. Но, очевидно, Сипайло сумел спасти себе жизнь хитроумным способом героя авантюрного романа: он заявил, что знает место под Ургой, где Унгерн зарыл четыре ящика с золотом.