С мрачных высоких гор вдруг донеслись странные звуки, словно на небе запела божественная труба. Это пение. Оно становилось все громче, шире и грозней. Это ужасно волнует. Казалось, что поют горы.
   Маленькая Сайо молчалива, как и велит ей всегда отец. Дочь Ота вздрагивает от нетерпения, вскидывая плечи. Она тихо, но с жаром и очень кратко и отрывисто восклицает: «Ох!.. Ох!..»
   Неприкасаемые тут же толкутся – приехали на лодках или пришли берегом из соседней своей деревни.
   – Может быть непорядок, – в ухо самураю трещит мецке, как в бурю, хотя на деревьях лист не шелохнется, а в воздухе теплынь.
   – Все правильно, – хрипит с важностью Ябадоо, но сам не знает, правильно ли...
   «Неприкасаемые бывают очень старательными полицейскими. Отличные! Злые, смелые. Но что за безобразие! Лезут дочери Матсусиро! Дочь Ота? Оюки-сан? Неужели матери не могли удержать? Что это? Как неприлично... Тут и моя Сайо? И моя жена?»
   Но вот рядами пошли приехавшие из столицы чиновники и полицейские. Бегущая толпа рабочих и сельчан затягивала дома полосатой бело-голубой материей.
   Волнующее пение приближается. Поют небо и горы. Пение распространяется по всему лесу, словно масса эбису движется сюда по всем дорогам. Это пение богов! Сколько же их? Они идут везде, растянулись по всему хребту.
   Внезапно все стихло, словно эбису исчезли в синем мире, и вдруг торжественно запела труба и загрохотали барабаны. Над горной дорогой стали вздыматься новые обильные клубы пыли. Да, там давно не было дождя. Вот запылили сильней. Клубы пыли повалили из леса.
   Что-то черное, как гигантский дракон, выползает на дорогу и начинает спускаться вниз по долине, разлинованной рисовыми полями и террасами.
   Крики ужаса слышатся вокруг. Хлопают двери и калитки, закрываются ставни.
   Вот уже идут. Идут! Мать рыбака заплакала, в страхе дрожа всем телом. Но мальчишки гурьбой помчались навстречу. Осмелев, и другие дети, мальчики и девочки, прыгали через заборы и присоединялись к бегущим.
   – Они страшные... страшные... – уверял старик.
   «Что же делать? Где та сила, которая могла бы укротить людское любопытство? Это все женщины виноваты! Их не разгонишь с улицы ничем! Уговоры не действуют! Неужели правительству придется наказывать нашу деревню?» В глубине души Ябадоо какая-то странная уверенность, что страшного, однако, ничего не произойдет. Сейчас не время объяснять себе причины. Свирепый самурай спокоен. Начинается дело. Он обязан строить, заботиться. Воинственное пение и голоса божественных труб вызывают в нем не только восхищение, но и мужество воина, и доблесть строителя корабля. Признавая достоинства и великолепие эбису, он не желал бы поддаться им ни в чем и никогда! Он еще молод, ему нет и шестидесяти!
   – Эбису едят людей! – тыча чуть не в лицо мусмэ дряблым пальцем, стыдит крестьянин. – Бегите скорей отсюда...
   – Я хочу, чтобы меня съели! – вызывающе отвечает дочь Ота.
   – Вон к нам поворачивают! Бегите!
   – Это боги! – шепчет Сайо.
   Бонза из храма Хосенди сказал сегодня, что будет молиться и не выйдет встречать. Неприлично, когда гостей встречает бонза. Ведь его вид вечно напоминает не о гостеприимстве, а о похоронах и кладбище. И вон он, прячется за деревом.
   Подходят рядами рослые люди в золотых пуговицах и в высоких узких шапках. Уже видны лица в усах.
   – Страшно... страшно... – шепчет старушка, но не уходит.
   Впереди знамени и адмирала шагает лейтенант Алексей Сибирцев. За ним, в первой шеренге, огромные матросы первого взвода первой роты – Маслов, Сизов, Мартыньш.
   Людям передавалось волнение, с которым их ждали. Все чувствовали, что на них смотрят, и словно от того, как они войдут, как покажут себя, будет зависеть вся жизнь здесь. Искры, пролетавшие между напряженной толпой крестьян и марширующим авангардом за спиной Сибирцева, были подобны невидимым, но жгучим молниям.
   Гордые и бесстрашные воины, суровые и жестокие – такими видели их из толпы. Усатые эбису, видя разнаряженную толпу женщин, чувствуя деревенский воздух с дымом и запахом земли, видя сады и цветы, апельсины и сухие пальмы, может быть, очень смягчались.
   Первая рота экипажа повзводно, с офицерами, шла прямо к морю. За ней, через интервал, шагал адмирал Путятин с офицерами. Впереди несли его знамя.
   Адмирал приказал на последнем привале убрать самураев из головы колонны. Накамура, сопровождавший его, согласился сразу. Сибирцеву приказано задать шаг. Адмирал горд, что в его экипаже есть такой замечательно! стройный офицер, с образцовой походкой и с таким серьезным и добрым лицом, по сути – единственное настоящее русское лицо. Сибирцев идет как молодой бог, так стройны и легки его ноги. Пусть он и отрекомендует нашу Россию!
   Знамя развернули, и трубачи подняли трубы.
   «Тяжело в ученье – легко в бою!» – думает Путятин. Он затянут в свой узкий черный мундир, усы тонко выкручены, сапоги, как черные зеркала, в пыли, адмирал смотрит щеголем, помолодел в походе по горам. Он чувствует себя так, словно не только толпы крестьян смотрят на него и на всю команду, а и вся Япония. И, быть может, не только она, но и целый мир, и вся Европа. Ведь когда-нибудь, несмотря на всю секретность всего, что делает императорское правительство, мир узнает. Происходит что-то небывалое. Но, как всегда, у нас все потом перехватят и нас же постараются выставить дураками... Жена-англичанка, провожая в плавание, предваряла его от излишней скромности в сношениях с иностранцами. Она знает!..
   А вы, господа офицеры? Если бы я вас три года день и ночь не муштровал, не требовал бы с вас, не заставлял бы читать, переводить, учить языки, заниматься парусными и абордажными учениями? А жаловались, что я взыскиваю за каждую мелочь! Нет, не мелочь – аккуратность, без которой нельзя владеть современным оружием! И, как назло, на смотру японские послы взяли ружье – оказалось не чищено! Вот же! Отличный офицер Алексей Николаевич, понял все! Умница! Ретивый исполнитель... А как шагает...
   Тверже шаг! Черная лавина все ползет и ползет из леса, и не видно ей конца. Интервалы увеличены, колонны растянуты, все рассчитано на эффект. Это не беда, не обман. Это прием. Каждый генерал должен быть дипломатом! – глядя внутрь себя, думает адмирал Путятин. А ему, генерал-адъютанту, адмиралу и послу, еще предстоит тяжкий труд – надо заключать первый в истории договор о дружбе и границах менаду Россией и Японией. Еще придется ехать в город Симода, уполномоченные японского правительства там живут и ждут его в этом когда-то прекрасном, цветущем городке, теперь уничтоженном волной цунами.
   «Неслыханно!» – думает Ябадоо. Как все японцы, он пылок и впечатлителен. И таким остался до старости.
   С адмиралом идет уполномоченный японского правительства Накамура Тамея. Начальник округа Эгава Тародзаймон въезжает в деревню среди эбису верхом на коне.
   В усах пришельцев, в их киверах, в порядке и стройности рядов была не только сила, но и почтительность, любезная японскому сердцу, старательная аккуратность.
   Все вместе означало уважение к Японии. Нет, это шли не побежденные и не пленники, как рассказывали тайные говорки, это наши гости!
   Оркестр стих.
   – Спасибо! Спасибо! – стали кланяться низко женщины и за ними вся толпа. – Пожалуйте! Спасибо!
   Алексей Сибирцев первый входил в деревню Хэда, за его спиной слышался тяжелый, единый шаг сотен ног.
   «Теперь пора, – думает Сибирцев. – Еще четыре шага, и...»
   В грозной тишине маршируют усатые гренадеры.
   – Запевай! – командует Сибирцев.
 
Над широким, вольным морем... –
 
   начал запевала.
 
Вдали от родной стороны... –
 
   подхватили дружные тяжелые голоса.
   – Ффю-ють, фьют, фьют! – залились присвистом в припеве, заложив пальцы в рот, молодые матросы.
   Шли под звуки грозной, грустной и торжественной песни, похожей на гимн. Вступили в улицу.
   Страдание, выраженное такой песней, ужасно, непереносимо! Дочь Ота вскрикнула, как раненая, ее черные огненные глаза увидели идущего впереди. Эбису, нежный и светлый, как бог, шагал со стальным мечом над головой и вдруг красиво вложил его в свои ножны. Она согнулась перед ним, как бы готовая служить, согнулась почтительно, покорно и с благодарностью, что он позволил ей смотреть на себя и так увидеть что-то новое, неведомое и пока еще неизвестное. Она превращается из высокой, торжественной красавицы в кимоно и камелиях в простую японку, от которой требуются лишь покорство и разжигающее сердце терпение.
   Эбису все очень строгие, их лица холодны, глаза смотрят честно, не обращают никакого внимания на женщин, эбису думают только о военном долге и своем государе.
   – Вон Путятин... Путятин... – сказал Иосида.
   Перед адмиралом несли знамя. Все офицеры в эполетах с золотыми кистями. Один эбису был необыкновенным, никогда не виданным человеком. Что-то бесподобное и совершенно удивительное и безобразное. Офицер тоже в золоте на плечах и в золотых пуговицах, но очень высокого роста, напоминает вышки в городе Эдо... Он с белыми глазами, идет в свите Путятина, как взрослый среди детей. Замечен шаман эбису в долгой одежде, с длинными волосами. Это страшно! За одну только мысль о христианских священниках людей казнили. Так в течение двухсот пятидесяти лет...
   А вторая рота уже входила в деревню с новой песней:
 
Шел матрос со службы, зашел матрос в кабак...
 
   – Спасибо! Спасибо! – кланялись жители.
   ...Их судьба выражена в этой песне, хотя мы не понимаем слов! Но мы понимаем их чувства. Мы всегда знали, что есть огромный мир, и даже самые темные и неграмотные в деревне Хэда ожидали, что мир откроется в глубине морей и за морями, куда попадают пока только самые нищие – рыбаки. Знали это хорошо потому, что на берег море выбрасывало испокон веков людей из разных стран. Всегда в море ходят чужие корабли, и все мы в детстве в страхе смотрели с горы на далекое море с парусными кораблями. Всех жалко до слез. Конечно, если не придет распоряжение свыше, чтобы смотреть на эбису по-другому.
 
Сел матрос на бочку, давай курить табак...
 
   – Э-э-эй, эй, эй! – подхватили все эбису на улицах, в горах и на полях.
   Это что-то небывалое, казалось, вся страна пела в воинственном согласии. Сотни голосов в гике и уханье сразу подхватывают на короткое время, а потом опять слышится пение в полном благородстве. Это огненный смерч, зажигая сердца, катился по улице, как дракон.
   – А у них синие глаза! – зловеще сказала старуха с вычерненными зубами, когда все эбису смолкли и первый взвод стал поворачивать в ворота лагеря.
   – Прозрачные, как наша бухта Хэда! – романтически пролепетала тихоня Сайо.
   – Как голубые молнии! – вздрогнув, неприлично громко воскликнула дочь Ота.
   – У них у всех голубые глаза! – зловеще и грозно повторила старуха, проходя перед разнаряженными девушками, словно устрашая их.
   А тут повалили матросы, босые, с сапогами, изорванными в походе и перекинутыми на веревках через плечо.
   Девушки покорно кланялись.
   Шли японские чиновники. Носильщики на плечах тащили пустое каго – целый дом представителя высшего правительства, секретаря посольства на переговорах с Россией Накамура-сама... На носилках пронесли больных матросов.
   – Ну что же, господа, пока все благополучно, – сказал Путятин капитану и старшему офицеру. – Все держались молодцами, не посрамили чести и славы...
   Представитель японского правительства Накамура Тамея подле адмирала, предлагает поклоном и жестами входить в ворота храма.
   Во двор внесли знамя и вошел отряд матросов, за ними последовали Путятин и Накамура со своими свитами.
   Капитан Лесовский отправился принимать лагерь вместе с главным чиновником местной округи, высоким красавцем Эгава.
   Увидя Аввакумова и матросов, адмирал поздоровался. Матросы зычно отвечали ему.
   – Благополучно ли дошли? – спросил адмирал.
   А из лагеря донесся дружный крик сотен голосов. Там выстроившийся экипаж отвечал на приветствие капитана, поздравившего матросов с благополучным окончанием перехода.
   – Ну как, Аввакумов, выбрал место для постройки корабля? – спросил адмирал, когда японцы простились и ушли, а свита и матросы, служившие адмиралу, стали устраиваться на ночлег в двух отведенных храмах.
   – Нет, Евфимий Васильевич, площадки удобной, – ответил Аввакумов. – Кругом теснина. Надо вырезать в горе или рвать скалы! Или сносить дома в деревне... Они строить не дадут, напрасно говорят. Они все время нам мешали и работать не позволяют. Да вот Киселев, что слыхал, скажет вам сам... И мы видели, что, кажись, толку не будет, им не это надо...
   – А что же они? – обратился адмирал к Киселеву.
   – Как всегда! – отвечал матрос.
   – Утро вечера мудренее, – сказал Путятин. – На молитву в лагерь, господа! – повернулся Путятин к офицерам.
   Он вышел из ворот рядом с рослым отцом Василием в бороде и с крестом на рясе.
   Мецке с молчаливым удивлением таращились на человека с крестом, открыто шагавшего по японской земле.

Глава 5
АДМИРАЛ ПУТЯТИН

   С вечера было душно и жарко, как летом. Евфимию Васильевичу приснилось на новом месте, что он с женой едет в рессорном экипаже. На облучке, рядом с кучером, сидит Накамура Тамея и, оборачиваясь, ласково кивает. Мэри обмахивается веером и говорит: «Как тут красиво!» Евфимий Васильевич отвечает: «Да, я чувствую себя анархистом!»
   «Крамольные мысли! Очень опасно!» – еще не просыпаясь, спохватился Путятин. Он поднялся и опомнился. С сознанием вины и множества наделанных оплошностей адмирал уселся на мягкой и глубокой постели. Вечером на доски, положенные матросами на тяжелые козлы, японцы настлали в несколько слоев ватные одеяла. Янцис постелил свежее белье и сбил изрядную подушку, запихав свернутое одеяло в наволочку. Витул поставил в ногах у кровати жаровню с углями.
   Витул, матрос огромного роста, служивший адмиралу, вошел, постучав и отодвинув раму узкой двери.
   – Японка вытопивши баню, Евфимий Васильевич, – пожелав доброго утра, доложил он, – только зонт возьмем.
   – Подай халат. А где Янцис?
   – Янцис на квартире у бонзы, гладит мундир и брюки. Будет готово вскорости.
   Матрос добавил, что Янцис с поваром расположились тут же, у бонзы, и будут стоять под рукой, а что сам он спал у алтаря, под дверью у адмирала. Ночь прошла спокойно. Японцы караулят у ворот, но никаких препятствий никому из наших не чинят и очень почтительны.
   «Совсем нехорошо, – подумал Путятин. – Корабль погиб!»
   – А Пещуров где?
   Матрос ответил, что лейтенант Пещуров о чем-то объяснялся во дворе с японцами и ушел к себе, а мичман Михайлов здесь, на месте.
   – Зонт держи, – сказал Путятин.
   – У соседей во дворе родниковая вода. Иван ходил туда, а японцы не пустили...
   Из узкой комнатки адмирала задняя дверь вела в пристройку, в короткий коридор – там умывальник и отдельная уборная. По этой части японцы, как полагал Евфимий Васильевич, без предрассудков. Ничто человеческое, по их понятиям, не оскверняет храма. В баню надо идти под дождем, через двор со старинными могилами.
   Молоденький мичман Михайлов, заслыша в комнате сбоку от алтаря, за бумажной дверью, голос адмирала, подвинул к себе журнал дежурства и чернильницу с тушыо. Появился слуга при храме и пошире раскатил две створы широчайших, как ворота, дверей храма, выходивших на передний двор в цветах и декоративных деревьях.
   На дощатых ступеньках храма, у переднего входа, под навесом крыши, стояли двое усатых часовых в башлыках и полушубках. У шатровых ворот топтались, видно отсырев за ночь, трое вооруженных самураев под зонтиками, похожих на дам в шелках. Один мал и щупл, как подросток. Мичман Михайлов, как и все офицеры и матросы «Дианы», знал, какую отвагу и смелость выказывают при необходимости эти невзрачные па вид люди.
   Михайлов убрал журнал; отянув мундир и тронув кортик и палаш, он с форсом прошелся поперек входа, как по открытой сцене.
   Храм стоял под высочайшим отвесом горы, по которому степы камня стояли над лесом и над изломанной скалой в траве и колючках по трещинам. В дожде все мокрое и блестит. На уступах вырос лес. Всюду копны травы висят, как ветхие крыши, и стоят деревья кипарисника в черной хвое.
   Вчера Александр Колокольцов уверял, что из этого дерева можно строить суда, как из сосны и кедра. Можайский не соглашался, говорил, что не верит. Колокольцов уверял, что всю дорогу наблюдал в деревнях поделки из хиноки, видел балки старинных домов, лодки из кипарисника, служившие долгие годы. Стволы хиноки толстые и древесина хороша.
   Можайский, глядя на летающих рыб в заливе, полагал, что человек может построить летательный аппарат, он тщательно срисовывает этих рыб, изучает их плавники, на которых они прыгают или летают по воздуху. Японцы боятся Можайского, находят его страшным, умным, но безобразным.
   ...Над соломенной крышей храма с большой высоты из тумана и мелкого дождя свисала огромная лесина вершиной вниз.
   Вода льет множеством мелких водопадов со скал, и сбегает по двору, и струится по вырубленным канавкам. После землетрясения упали обломки скал и деревья. Стволы их распилили на дрова, но японцам, видно, было еще недосуг убрать большие обломки.
   Послышался голос адмирала. Евфимий Васильевич с легким паром возвратился к себе, в левую от алтаря узкую комнату. Сегодня в лагере отец Василий будет служить с утра молебен, и адмирал собирается туда.
   Пока адмирал читал про себя молитву перед образком – родительским благословением, японец, помогавший Янцису, дважды заглядывал в щелку, стараясь догадаться, можно ли подавать мундир. Он с восторгом смотрел сегодня, как Янцис чистил адмиральскую дорогую одежду из цветной шерсти, как разглаживал плечи, выправлял грудь: это очень понятно, какая мужественность обозначается начищенными, как золото, пуговицами и какая готовность к подвигу и даже к смерти! Пу-ти-а-тин! Всегда все японцы и в Симода, и в Нагасаки неизменно восхищались им, и так, видно, будет навеки! За счастье считалось встретить Путятина на улице. Это очень удивительный человек. Его взор туманен и строг и обращен внутрь себя! Это очень трогательно. Очень правдивый взор, пробуждающий глубокое уважение.
   Честный взор всегда что-то обещает, особенно противникам, которым нельзя не пускаться на хитрости по-американски. И если у них учиться, то приходится лгать и хитрить. И привыкаешь...
   Пришел Янцис с одеждой. Он в один рост с Витулом. Обряжал Евфимия Васильевича, рассказывал, что привезли на кухню рис и растительное масло, поросенка, кур в решетчатых ящиках, корм в мешках, муку, соль, разную посуду и главное – яйца.
   – А молока нет! – сказал Путятин скорбно.
   Пришел повар Иван в фартуке, сказал, что завтрак будет японский и готовит японец, как велел Евфимий Васильевич. Иван просил распорядиться об обеде из французских блюд, сказал, что есть живые креветки, также омар и палтусина.
   Всю дорогу и по Токайдо, и по горам говорили о деле, как строить шхуну. На каждом привале раскидывали походную чертежную, офицеры трудились, проводя прямые и кривые на александрийских листах, спасенных старшим штурманом Елкиным. Так и двигалась походная чертежная по Японии. Из оторванной и ненужной двери матросы выстругали рубанком чертежную доску и несли с собой.
   Из лагеря вернулся Михайлов. У капитана Лесовского все в наилучшем виде и порядке, молебен начнут вовремя. Люди еще уставшие, но совершенно довольные, новых больных нет. Доктор Ковалевский говорит, что у матроса Соболева оперированная нога не только не разбередилась, но, напротив, стала быстрее подживать. Вся команда с утра искупалась в реке, которая протекает через деревню Хэда, вода теплая. Примеру матросов последовал отец Василий Махов, тоже окунался и очень доволен, говорит, псина вся сошла и чувствует себя младенцем. Мыла нет. Мука доставлена еще с вечера, и все жарят лепешки в лагере, жалеют, что нет дрожжей, можно было бы печь подовый хлеб. После завтрака все пойдут на речку стирать белье японским способом, без мыла. Вместо мыла привезли какую-то мазь вроде глины. Японцы ходили с матросами на реку и показывали, как ею стирать.
   После молебна и осмотра лагеря адмирал пошел с капитаном Лесовским и частью назначенных в дело офицеров. Он ввел их в главное помещение храма с алтарем и уселся в большое красное кресло священника.
   По словам капитана, японцы весь день будут подвозить продовольствие и рыбу. Старший офицер Мусин-Пушкин остался в лагере. Вместе с провиантмейстером, подшкипером и квартирмейстерами он все примет.
   – Нам, господа, первыми заводить в Японии хлебопечение и мыловарение, – заговорил Путятин. – Из шестисот человек матросов найдутся мастера на всякое дело. Есть и мыловар, и дрожжедел. И печники...
   Стол из досок, длинный, как в кают-компании, накрыт бумажной материей.
   Появились вода в чашках, сакэ, горячая курица, рис, суп, рыба па глубоком блюде, соленая редька, креветки, так же любимые Путятиным, как и Перри, и это очень забавляло японцев, об этом уже все знали.
   Дождь закончился. Ветер разогнал рваные облака.
   – Вот вам и страна цветов! Холодно и сыро! – входя, сказал барон Шиллинг.
   Не склонный к любованию природой Путятин заметил, что море, которое всегда и всюду одинаково, где бы он ни плавал, здесь не такое, как всюду. Бухта кругла, как выведена по циркулю, земля и горы стеснили ее. Запах моря мягче, чем в других гаванях, словно это пашня, а не море. Водорослями тут, наверное, удобряли земли, и японцы их ели, море было как японская кухня и как сад. Он сказал, что видел сам, как по морю шли волны в две сажени, а в бухте в это время – в полтора фута. Как могут японцы оставлять такую гавань в пренебрежении? Путятин желал японцам заселить страну погуще и намеревался подать советы, как все усовершенствовать и настроить города в более удобных местах.
   Солнце высветлило деревенские соломенные крыши. В лагере вразнобой заиграли трубы и заслышались голоса унтер-офицеров.
   После завтрака Путятин спросил, как обстоит у людей с сапогами и с рабочей одеждой.
   – А как быть с чернилами? – спросил мичман Зеленой.
   – Тушью, господа, можно писать, – ответил лейтенант Можайский. – Завтрак был королевский...
   – Как? Тушью – и в Петербург?
   – А что же в Петербург! Даже карандашом. Был бы толк.
   «В Петербург!» – подумал Путятин. Лейтенант Александр Можайский так высок, что кажется, будто он находится все время где-то в более важной – высшей – сфере, чем все остальные, как в облаках или на горе, откуда ему неудобно слишком часто спускаться к своим товарищам. Поэтому его зря не беспокоят, он кажется особенным человеком, выше окружающих не только ростом, но и умом, и нравственно. Даже когда говорит про плотскую любовь, на одну из своих излюбленных тем, то и тогда представляется гораздо чище и нравственней других. Может быть, еще и благодаря необычайной чистоте лица и ясности своих синих глаз. Он серьезен всегда, о чем-то думает, – может быть, о художественных рисунках, или дагерротипах, или о своих изобретениях по механике и химии, о летательных аппаратах, о чертежах, которые он тщательно сберегает. С утра до вечера озабочен, очень рассеян бывает, но простодушен. Вдруг может станцевать, как простолюдин, камаринского под гитару, если сыграет Елкин, руки в боки, и при этом мелко-мелко засеменит огромными ногами.
   – Немного терпения, господа! – заговорил Евфимий Васильевич, видя, что сытые и довольные офицеры не прочь побездельничать среди красивой природы. – Господа офицеры, предваряю вас, что мы должны помнить... мы с вами находимся среди чужого народа, прожившего в изоляции два с половиной столетия и совершенно не подготовленного к общению с иностранцами. Наш долг – осторожно положить первый камень в основу этой подготовки и обеспечить себя всем самым простым и необходимым и дать этому народу возможность ознакомиться с нашей жизнью, с нашим благородством и христианской цивилизацией, передать им наши навыки и приемы мастерства, основы нравственности и любви, наши понятия о гигиене и дисциплине... – Он полагал в душе, что волей судьбы не зря разбит его корабль и он с людьми пришел в глубину глубин японской жизни. – Находясь в таком состоянии, без средств и, казалось бы, будучи обречены... – Голос Евфимия Васильевича дрогнул. Адмирал посмотрел вдоль стола на сидящих рядами офицеров и стих. Глубокий взор его, полный силы, направлен, как часто бывало, куда-то внутрь себя, словно он всматривается в свою душу и вслушивается при этом.
   – Перст всевышнего... указует нам, что, еще не имея ни товаров, ни средств, ни банков и паровых флотов, мы уже сейчас можем принести пользу, помочь отвергнуть домогательства жадных и корыстных соблазнителей. Судьба дает нам случай... Предопределение, указание на будущее... Любезность японцев, их расположение и гостеприимство не должны слишком обнадеживать. Необходимость действовать заодно с другими известными державами... и прочие неблагоприятные обстоятельства... Мы должны помнить, что ежедневно в течение веков в них воспитывалось враждебное чувство к христианам и христианской религии. На их вежливость полагаться нельзя. Любой наш опрометчивый поступок, любое проявление распущенности, небрежности или – хуже того – какого-либо посягательства со стороны наших людей... или нас самих... нарушение их обычаев и порядков будет немедленно замечено японцами и оценено ими по-своему. Помните, что после двух с половиной веков полной изоляции они... что мы первые в их истории иностранцы, живущие в их стране. Их восторг и удивление, с которыми они нас встречали, не дают нам повода обольщаться... Как известно, закона об отмене изоляции Японии еще нет... Ни в коем случае не вступайте, господа, ни в какое общение с местным населением. Для нас построен лагерь. Это наш дом, и в нем мы вольны делать все, что мы желаем. Мы в нем учимся, отдыхаем, предаемся молитвам. В свободное время приказываю не выпускать людей за пределы-лагеря впредь до выработки мной совместно с японскими чиновниками более удобных правил.