Но она в эту минуту ссорилась с молодым священником из администрации по поводу того, что на всю палату было только семь ночных сосудов, и лишь краем уха слушала то, что говорил Ферран.
   — Конечно, сударь, если нам нужно будет успокоительное… Она не докончила, вернувшись к волновавшему ее вопросу.
   — Словом, господин аббат, постарайтесь достать еще штуки четыре или пять… Как же нам быть? Ведь и без того тяжело!
   Ферран слушал, смотрел и приходил в ужас от этого удивительного мирка, куда он попал со вчерашнего дня. Человек неверующий, приехавший сюда случайно, желая оказать услугу товарищу, он поражался невероятному скоплению обездоленных, страдающих людей, бросавшихся сюда в надежде обрести счастье. Принципы молодого врача особенно оскорбляло полное пренебрежение какими бы то ни было мерами предосторожности, презрение к простейшим указаниям науки, уверенность, что если бог захочет, то исцеление произойдет вопреки всем законам природы. Тогда к чему эта уступка, зачем брать с собой врача, раз его услугами не думают пользоваться? Ему стало стыдно за этих людей, и он вернулся в свою комнату, чувствуя себя лишним и немного смешным.
   — Приготовьте все-таки пилюли опиума, — сказала сестра Гиацинта, провожая его до бельевой. — К вам обратятся за ними, у нас есть больные, за которых я неспокойна.
   Она смотрела на него своими большими голубыми глазами, нежными и добрыми, вечно улыбающимися. От движения ее ослепительная кожа порозовела. Она дружески попросила его:
   — Вы мне поможете, если надо будет поднять или положить больного?
   Тогда, при мысли, что он может быть ей полезен, доктор Ферран перестал жалеть о том, что приехал. Он вспомнил, как сестра Гиацинта ухаживала за ним, когда он был при смерти, и братской рукой подавала ему лекарства, улыбаясь ангельской улыбкой бесполого существа, в котором было нечто от женщины и нечто от товарища.
   — Сколько угодно, сестра! Я весь к вашим услугам и счастлив буду вам помочь! Я вам стольким обязан!
   Сестра Гиацинта мило приложила палец к губам, призывая его к молчанию: никто ей ничем не обязан, она только служанка больных и бедняков.
   В эту минуту в зале святой Онорины появилась первая больная. Это была Мари, которую с большим трудом внесли в ящике Пьер и Жерар. Покинув вокзал последней, она прибыла раньше других, которых задерживали бесконечные формальности. Теперь карточки раздавали как попало. Г-н де Герсен расстался с дочерью, по ее желанию, у входа в больницу: она беспокоилась, что гостиницы будут переполнены, и хотела, чтобы отец тотчас же обеспечил себя и Пьера комнатами. Мари устала, и хотя она была очень огорчена тем, что нельзя сразу отправиться к Гроту, она все же согласилась ненадолго лечь в постель.
   — Милое дитя мое, — говорила ей г-жа де Жонкьер, — в вашем распоряжении три часа, мы уложим вас, и вы отдохнете от своего ящика.
   Она приподняла девушку за плечи, а сестра Гиацинта поддерживала ноги. Кровать стояла посреди палаты, у окна. Мгновение больная лежала с закрытыми глазами, как будто это перемещение лишило ее последних сил; затем она потребовала Пьера; она волновалась, говоря, что ей надо кое-что ему сказать.
   — Не уходите, мой друг, умоляю вас. Поставьте ящик на площадку лестницы, а сами оставайтесь здесь, я хочу, чтобы вы отвезли меня к Гроту, как только позволят.
   — Вам лучше, когда вы лежите? — спросил священник.
   — Конечно… Впрочем, не знаю… Господи, я так хочу поскорее быть там, у ног пресвятой девы!
   Пьер унес ящик; одна за другой стали прибывать больные, и это отвлекло девушку от ее мыслей. Два санитара вели под руки г-жу Вето и, одетую, положили на соседнюю кровать; она лежала неподвижно, еле дыша; лицо у нее было желтое, застывшее, как у всех страдающих раком. Больных укладывали, не раздевая, и советовали им постараться вздремнуть. Те, для кого не хватило кроватей, садились на тюфяки, разговаривали, разбирали свои вещи. Элиза Руке, поместившаяся слева от Мари, развязала корзинку, чтобы достать чистый платок, и очень горевала, что у нее нет зеркала. Не прошло и десяти минут, как все кровати были заняты; когда появилась Гривотта, которую вели, поддерживая, сестра Гиацинта и сестра Клер Дезанж, пришлось положить тюфяк на пол.
   — Посмотрите, вот тут есть матрац! — воскликнула г-жа Дезаньо. — Ей будет здесь хорошо, далеко от двери и сквозняков.
   Скоро прибавилось еще семь тюфяков — их положили в ряд среди палаты. Стало трудно передвигаться. Лишь узенькое пространство оставалось свободным; ходить по палате приходилось с большими предосторожностями, чтобы не задеть больных. Около каждого стояла картонка или чемодан, а в ногах импровизированного ложа, среди простынь и одеял, образовалась груда тряпья. Эта больница производила впечатление жалкого походного госпиталя, построенного наспех после большой катастрофы, пожара или землетрясения, выбросивших на улицу сотни пострадавших бедняков.
   Госпожа де Жонкьер ходила по палате, подбадривая больных:
   — Не волнуйтесь, дети мои, постарайтесь немного поспать.
   Но ей не удавалось их успокоить, она сама вместе с дамами-попечительницами, находившимися под ее начальством, своей растерянностью только увеличивала лихорадочное возбуждение больных. Кое-кому надо было переменить белье, иным оказать другую помощь. Одна женщина с язвой на ноге так стонала, что г-жа Дезаньо решила сделать ей перевязку, но, несмотря на все мужество увлеченной своим призванием сестры милосердия, она чуть не упала в обморок от невыносимого зловония. Более здоровые требовали бульону, передавали друг другу чашки; слышались разные вопросы, раздавались противоречивые распоряжения, которые оставались невыполненными. И среди всей этой суеты, от души веселясь, бегала, танцевала и прыгала Софи Куто; ее окликали со всех сторон, лаская и любя за ту надежду на чудо, которую она вселяла в душу каждого из этих обездоленных людей.
   А время шло. Пробило семь часов, и появился аббат Жюден. Он был попечителем палаты святой Онорины и опоздал только потому, что не мог найти свободного алтаря для обедни. Его встретили нетерпеливые восклицания, раздавшиеся со всех кроватей:
   — Ах, господин кюре, пойдемте, пойдемте сейчас же!
   Больных возбуждало страстное, с минуты на минуту возраставшее желание, как будто их сжигала жажда, которую мог утолить только чудесный источник. Гривотта, сидевшая на тюфяке, сложила руки, умоляя скорее отвести ее к Гроту. Не было ли началом чуда это пробуждение ее воли, эта лихорадочная потребность исцелиться? Девушка прибыла сюда в обморочном состоянии, безучастная ко всему на свете, а сейчас она сидела; ее черные глаза перебегали с предмета на предмет, ее мертвенно-бледное лицо порозовело, она нетерпеливо ждала счастливой минуты, когда за ней придут.
   — Умоляю, господин кюре, скажите, чтобы меня отнесли к Гроту, я чувствую, что исцелюсь.
   Аббат Жюден с мягкой, отеческой улыбкой слушал больных, ласковыми словами умеряя их нетерпение. Сейчас они отправятся, но надо быть благоразумными, дать время все организовать; к тому же святая дева не любит, чтобы ее тревожили до времени, и распределяет свои милости среди наиболее благонравных.
   Проходя мимо кровати Мари и заметив ее сложенные руки и умоляющий шепот, аббат остановился:
   — Вы тоже, дочь моя, слишком спешите! Успокойтесь, милосердия хватит на всех.
   — Отец мой, — тихо проговорила она, — я умираю от любви, сердце мое слишком полно мольбы, я задыхаюсь.
   Священник был растроган страстью этой худенькой девушки, такой молодой и красивой и так жестоко страдавшей от тяжелой болезни. Он стал успокаивать ее, указав на г-жу Ветю, неподвижно лежавшую с широко раскрытыми глазами, устремленными на проходивших мимо нее людей.
   — Взгляните на вашу соседку, как она спокойна! Она собирается с силами, и она права, отдавая себя, как дитя, в руки господа.
   Но г-жа Ветю еле слышно прошептала:
   — О, как я страдаю, как страдаю!
   Наконец без четверти восемь г-жа де Жонкьер объявила больным, чтобы они готовились, и вместе с сестрой Гиацинтой и г-жой Дезаньо стала помогать им застегивать платье и надевать обувь. Все старались приодеться, всем хотелось предстать перед девон Марией в лучшем виде. Многие помыли руки. Другие развязали свои тряпки, надели чистое белье. Элиза Руке нашла наконец карманное зеркальце у очень кокетливой соседки, огромной женщины, страдавшей водянкой, и, поставив его перед собой, тщательно повязала голову платком, чтобы скрыть чудовищную кровоточащую язву на лице. Софи с глубоким интересом смотрела на нее.
   Аббат Жюден подал сигнал — пора отправляться к Гроту. Он намерен сопровождать своих дорогих страждущих дщерей во Христе, как он выразился; дамы-попечительницы и сестры остались, чтобы прибрать в палате. Больных свели вниз, палата опустела. Пьер, поставив на колеса ящик, в котором лежала Мари, пошел во главе шествия, состоявшего из двух десятков тележек и носилок. Из других палат также вывели больных, двор наполнялся людьми, шествие беспорядочно строилось. Вскоре нескончаемая вереница стала спускаться по довольно крутой улице Грота; когда Пьер достиг площади Мерласс, последние носилки только еще выносили со двора больницы.
   Было восемь часов, торжествующее августовское солнце пылало высоко в небе изумительной чистоты. Омытая ночной грозой лазурь казалась обновленной и дышала свежестью. И в это лучистое утро под гору, развертываясь нескончаемой лентой, спускалось страшное шествие человеческого страдания, настоящий двор чудес. Это был адский поток, беспорядочная мешанина всех болезней, самых чудовищных, редких и ужасных, вызывающих содрогание: головы в экземе, лица, испещренные крупной, пятнистой сыпью от краснухи; носы и рты, превращенные слоновой болезнью в бесформенные рыла; прокаженная старуха, а рядом с ней другая, покрытая лишаями, точно сгнившее в тени дерево; гигантские животы, распухшие от водянки, словно бурдюки, наполненные водой и прикрытые одеялом; скрюченные ревматизмом руки, свисающие с носилок; бесформенные отечные ноги, похожие на мешки, набитые тряпками. Женщина, страдавшая водянкой головы, сидела в маленькой коляске, и ее огромный, тяжелый череп качался при каждом толчке. Девушка, у которой была пляска святого Витта, безостановочно дергала руками и ногами, судорога сводила ей лицо. Другая, помоложе, словно лаяла, издавая жалобный животный звук всякий раз, когда от болезненного тика у нее кривился рот. Затем шли чахоточные, дрожащие от лихорадки, и люди, истощенные дизентерией, худые, как скелеты, мертвенно-бледные, цвета земли, где они скоро уснут навеки; среди них была одна женщина с ужасающе бледным лицом и горящими глазами — казалось, в мертвую голову вставили факел. Далее следовали кривобокие, люди с вывороченными руками и искривленными шеями, несчастные существа, искалеченные и изломанные, застывшие в позах трагических паяцев. Особенно обращала на себя внимание одна женщина, правая рука которой была откинута назад, а левая щека лежала на плече; были здесь рахитичные девушки с восковым цветом лица и хилым телом, разъеденным золотухой; женщины с желтыми, болезненно-бессмысленными лицами, обычными у страдающих раком груди; иные лежали, устремив печальные глаза в небо, как бы прислушиваясь к боли, которую им причиняли опухоли величиной с детскую голову, распиравшие их внутренности. Их было много, они следовали друг за другом, вызывая содрогание, одни ужаснее других. У двадцатилетней девушки, со сплющенной, как у жабы, головой, свисал чуть не до живота огромный зоб, точно нагрудник передника. За нею следовала слепая, с белым, как мрамор, лицом, с двумя кровоточащими дырами вместо глаз — двумя язвами, из которых вытекал гной. Сумасшедшая старуха, впавшая в детство, с провалившимся носом и черным ртом, хохотала страшным хохотом, и тут же эпилептичка билась в припадке на носилках, брызгая пеной. А шествие, не замедляя хода, все текло, словно подгоняемое вихрем лихорадочной страсти, увлекавшей его к Гроту.
   Санитары, священники, больные затянули песнопение, жалобу Бернадетты, с ее бесконечной хвалой богоматери; повозки, носилки, пешеходы спускались по отлогой улице сплошным потоком, с шумом катившим свои волны. На углу улицы Сен-Жозеф, около площади Мерласс, остановилась в глубоком изумлении семья туристов, приехавших из Котере или Баньера. Это было, по-видимому, семейство богатых буржуа — весьма благопристойные на вид родители и две взрослых дочери в светлых платьях; у них были смеющиеся лица счастливых, развлекающихся людей. Но вскоре изумление их сменилось возрастающим ужасом, как будто перед ними раскрыли ворота какого-нибудь лепрозория, одной из легендарных больниц прошлого после большой эпидемии, и выпустили всех, кто там содержался. Девушки побледнели, отец и мать застыли при виде нескончаемого шествия страшных масок, дышавших на них зловонием. Боже мой! Сколько уродов! Сколько грязи! Сколько страданий! Возможен ли такой ужас под сияющим солнцем, под радостным, светлым небом, в чьей беспредельной синеве веяло свежестью Гава, куда утренний ветерок доносил чистый аромат гор!
   Когда Пьер во главе шествия вышел на площадь Мерласс, его словно залило ярким солнцем, а в лицо пахнуло прохладой, благоуханием утра. Священник посмотрел на Мари и ласково улыбнулся ей; оба пришли в восторг от изумительного вида, открывшегося им, когда они очутились в это чудесное утро на площади Розер.
   Напротив них, на востоке, в широкой расщелине между скалами, лежал старый Лурд. Солнце вставало позади отдаленных гор, в его косых лучах лиловел одинокий утес, увенчанный стенами и башней развалившегося старинного замка, некогда грозного стража, оберегавшего доступ к семи долинам. В летучей золотой пыли виднелись лишь гордые гребни да стены циклопических построек; позади замка смутно вырисовывались выцветшие крыши старого города, тогда как по эту сторону, растекаясь вправо и влево, высился смеющийся, утопающий в зелени новый город с белыми фасадами гостиниц и меблированных комнат, с красивыми магазинами — богатый, оживленный город, словно чудом выросший в несколько лет. У подножия утеса шумно нес свои прозрачные зеленовато-голубые воды Гав — глубокая река под Старым мостом, бурлящий поток под Новым, построенным преподобными отцами, чтобы соединить Грот с вокзалом и недавно устроенным бульваром. Фоном для этой прелестной картины, для этих свежих вод, этой зелени, этого помолодевшего города, разбросанного и веселого, служили малый Жерс и большой Жерс — две громадные скалы, одна голая, другая поросшая травой, принимавшие нежные, лиловатые и бледно-зеленые оттенки, которые переходили постепенно в розовый цвет.
   На севере, на правом берегу Гава, по ту сторону холмов, опоясанных железной дорогой, поднимались вершины Буала с лесистыми склонами, освещенными утренним солнцем. Там находился Бартрес, чуть левее — оранжерея Жюло, а над ней — Мирамон. Дальние гряды гор таяли в эфире. А на первом плане, по ту сторону Гава, среди холмов, поросших травою, веселили глаз многочисленные монастыри. Они, казалось, выросли на этой тучной почве, словно буйная поросль; сиротский дом, основанный сестрами Невера, обширные строения которого горели на солнце; напротив Грота, по дороге в По,монастырь кармелиток; выше, у дороги на Пуейфере, — монастырь Успения; далее виднелись крыши монастыря доминиканцев, затерянного в глуши, и наконец монастырь сестер Святого духа, именуемых синими сестрами, которые основали убежище, где получали пансион одинокие дамы, богатые паломницы, жаждавшие уединения. В этот час утренней службы в кристально чистом воздухе разносился веселый перезвон колоколов; им вторил радостный серебристый звон, доносившийся из монастырей, расположенных на южных склонах. Возле Старого моста заливался колокол монастыря Клариссы — звук его отличался такой светлой гаммой, что казалось, то было птичье щебетание. По эту сторону города местность снова испещряли долины, и горы вздымали свои голые пики; то был уголок улыбающейся природы, бесконечная гряда холмов, среди которых выделялись холмы Визен, слегка подернутые кармином и нежной голубизной.
   Но, взглянув на запад, Мари и Пьер были совершенно очарованы. Солнце ярко освещало вершины большого и малого Беу, сливая оба холма в ослепительный пурпурно-золотой фон, и на этом фоне выделялась меж деревьев извилистая дорога, ведущая к Крестовой горе. Там, в солнечном сиянии, возвышались одна над другой три церкви, воздвигнутые в скале во славу святой девы, по нежному призыву Бернадетты. На площадке, которую, словно гигантские руки, сжимали отлогие ступени, спускавшиеся к самому Склепу, стояла приземистая круглая церковь Розер, наполовину высеченная в утесе. Пришлось проделать огромную работу, выворотить и обтесать груды камней, воздвигнуть высокие стрельчатые своды, устроить две широкие галереи, для того чтобы процессии с особой пышностью вступали в храм, а больного ребенка можно было бы без труда провезти в колясочке для общения с богом. Чуть повыше церкви Розер, плиточная кровля которой нависала над широкими крытыми галереями, являясь как бы продолжением ведших к ней ступеней, виднелась низенькая дверца подземной церкви — Склепа. А над ними возвышалась Базилика, стройная и хрупкая, слишком новая, слишком белая, точно драгоценный камень в тончайшей оправе, возникший на утесе Масабиель, подобно молитве, подобно взлету целомудренной голубицы. Шпиль, такой тонкий по сравнению с гигантской лестницей, казался язычком пламени — словно над зыбью нескончаемых холмов и долин горела свеча. Рядом с густой зеленью Крестовой горы он представлялся хрупким и наивным, как вера ребенка, и вызывал воспоминание о беленькой ручке хилой, ввергнутой в пучину человеческого горя девочки, указывавшей на небо. С того места, где стояли Пьер и Мари, Грота видно не было; вход в него находился левее. Позади Базилики возвышалось только неуклюжее, квадратное здание — жилище преподобных отцов, а значительно дальше, посреди уходящей в даль тенистой долины, — епископский дворец. Все три церкви пылали на утреннем солнце; дождь золотых лучей заливал окрестность, а звучный перезвон колоколов, казалось, дрожал в этом ярком свете, как певучее пробуждение наступающего прекрасного дня.
   Пересекая площадь Розер, Пьер и Мари окинули взглядом эспланаду — сад с продолговатой лужайкой в центре, окаймленной двумя параллельными аллеями, ведущими к Новому мосту. Там, лицом к Базилике, стояла большая статуя богородицы, и все больные, проходившие мимо, при виде ее осеняли себя крестным знамением. Страшное шествие с пением гимна продолжало свой путь, врываясь диссонансом в праздничное веселье природы. Под ослепительным небом, среди пурпурных и золотых гор, столетних деревьев, полных жизненных соков, среди вечной свежести бегущих вод шли больные, осужденные на муки, с разъеденной кожей, изуродованные водянкой и раздутые, как бурдюки; шли ревматики, паралитики, скрючившиеся от боли, шли страдающие пляской святого Витта и чахоточные, рахитики, эпилептики, больные раком, сумасшедшие и идиоты.
   Ave, ave, ave, Maria… Назойливый напев звучал все громче и громче, нес к Гроту отвратительный поток человеческой нищеты и страдания, к величайшему ужасу прохожих, которые останавливались, словно пригвожденные к месту, загипнотизированные кошмарным видением.
   Пьер и Мари первыми вошли под высокий свод одного из уступов и, пройдя по набережной Гава, вдруг оказались перед Гротом. Мари, которую Пьер подвез как можно ближе к решетке, приподнялась в своей тележке и прошептала:
   — О святейшая дева… Возлюбленная дева…
   Мари ничего не видела — ни павильонов с бассейнами, ни источников с двенадцатью водоотводными трубами, мимо которых только что проехала; она не заметила слева ни лавки, торгующей священными предметами, ни каменной кафедры, где уже водворился священник. Ее ослепило великолепие Грота, ей казалось, что там, за решеткой, зажжено сто тысяч свечей, которые заливают сияющим светом статую девы, стоящую выше, в узком стрельчатом углублении. Это блистательное видение затмевало все вокруг. Девушка не заметила ни костылей, которыми была увешана часть свода, ни букетов, брошенных в кучу и увядающих среди плюща и шиповника, ни даже аналоя, помещенного в центре, рядом с маленьким органом в чехле. Но, подняв глаза, она увидела в небе, на вершине утеса, тонкую белую Базилику в профиль и ее острый шпиль, уходящий, словно молитва, в бесконечную лазурь.
   — О всемогущая дева… Царица цариц… Святая из святых…
   Пьер выдвинул тележку Мари в первый ряд, впереди дубовых скамей, расставленных в большом количестве, как в церкви, и уже занятых больными, которые могли сидеть. Все пустое пространство заполнилось носилками, которые опускали прямо на землю, колясками для калек, цеплявшимися друг за друга колесами, ворохом подушек и тюфяков, на которых рядами лежали больные, страдающие всеми недугами. Священник заметил Виньеронов — их несчастный сын Гюстав лежал на скамье; на каменном полу стояло украшенное кружевами ложе г-жи Дьелафе, а у изголовья больной, опустившись на колени, молились ее муж и сестра. Весь их вагон расположился здесь — г-н Сабатье рядом с братом Изидором, г-жа Ветю в тележке, Элиза Руке на скамейке. Гривотта, лежа на тюфяке, восторженно приподнималась на локтях. В отдалении, углубившись в молитву, стояла г-жа Маэ, а г-жа Венсен упала на колени с маленькой Розой на руках и страстным жестом убитой горем матери протягивала дочь святой деве, чтобы божественная матерь, преисполнившись милосердия, сжалилась над ней. А вокруг все возраставшая толпа паломников теснилась до самой набережной Гава.
   — О милосердная дева, — продолжала вполголоса Мари, — о святая дева, зачавшая без греха…
   Почти теряя сознание, шевеля губами, точно молясь про себя, Мари растерянно глядела на Пьера. Он нагнулся к ней, думая, что она хочет что-то ему сказать.
   — Хотите, чтобы я остался здесь и отвел вас сейчас же в бассейн?
   Но, поняв его, она отрицательно покачала головой.
   — Нет, нет, — возбужденно ответила она, — я не хочу сегодня… Мне кажется, чтобы добиться чуда, надо быть очень чистой, очень святой, очень достойной! Я хочу сейчас молиться со всею силой, молиться от всей души…И, задыхаясь, добавила: — Приходите за мной не ранее одиннадцати часов. Я не двинусь отсюда.
   Но Пьер не ушел, не покинул ее. Он распростерся на земле. Ему хотелось молиться с такою же пламенной верой, просить у бога исцеления больной девушки, братски и нежно любимой им. С тех пор как он оказался у Грота, ему было не по себе, какое-то странное, глухое возмущение мешало ему молиться. Он хотел верить, всю ночь он надеялся, что вера вновь расцветет в его душе, как прекрасный цветок наивного неведения, лишь только он преклонит колена на земле чудес. А между тем вся эта театральность, эта грубая, мертвенно-белая статуя, освещенная искусственным светом горящих свечей, эта лавочка, где продавались четки и толкались покупатели, эта большая каменная кафедра, с которой взывал один из отцов Общины успения, — все рождало в нем тревогу и протест. Неужели же так иссушена его душа? Неужели божественная роса не окропит ее невинностью и она не уподобится тем детским душам, которые всецело отдаются во власть ласкового голоса легенды?
   Затем он снова отвлекся от своих дум: в священнике на кафедре он узнал отца Массиаса. Пьер когда-то встречался с ним, и его всегда смущал мрачный пыл Массиаса, худое лицо священника с горящими глазами и большим ртом, красноречие, с каким он неистово призывал небеса снизойти до земли. Пьер смотрел на него, с удивлением думая, до чего они различны: в этот момент он заметил у подножия кафедры отца Фуркада, горячо убеждавшего в чем-то барона Сюира. Тот, казалось, не знал, на что решиться, но наконец согласился с аббатом и любезно кивнул ему головой. Тут же был и отец Жюден, — он на минуту задержал аббата; его широкое добродушное лицо тоже выражало растерянность, но и он в конце концов кивнул головой в знак согласия.
   Вдруг отец Фуркад взошел на кафедру и выпрямился во весь рост, расправив плечи, немного согнувшиеся от подагры; не желая отпускать своего возлюбленного брата Массиаса, которого он предпочитал всем остальным, отец Фуркад удержал священника на ступеньке узкой лестницы и оперся на его плечо.
   Громким и властным голосом, заставившим всех умолкнуть, он начал:
   — Дорогие братья, дорогие сестры, прошу прощения за то, что я прервал ваши молитвы; но мне нужно сделать вам сообщение и просить вашей помощи… Нынче утром у нас произошло весьма прискорбное событие: один из наших братьев скончался в поезде, не успев ступить на обетованную землю…
   Он помолчал несколько мгновений. Казалось, он еще более вырос, его красивое лицо, обрамленное длинной бородой, сияло.
   — Итак! Дорогие братья и сестры, вопреки всему, мне кажется, не следует отчаиваться… Быть может, господь пожелал принести смерть, чтобы доказать миру свое всемогущество!.. Какой-то голос шепчет мне, побуждает меня говорить с вами, просить вас помолиться за этого человека, за того, кого нет с нами и чье спасение в руках пресвятой девы: ведь она может умолить своего божественного сына… Да, человек этот здесь, я велел принести его тело, и если вы с жаром помолитесь и растрогаете небо, от вас, быть может, зависит, чтобы небывалое чудо озарило землю… Мы погрузим тело в бассейн, мы умолим господа, владыку мира, воскресить его, даровать нам этот необычайный знак своей божественной милости…